Отчий край - Седых Константин Федорович 13 стр.


14

Вблизи балагана проходила неторная лесная дорога. В болотистых низинах цвели на ней темно-голубые колокольчики и кукушкины башмачки, по сухим прогалинам заросла она вся густой сочной травой, а на песчаных буграх торчали из нее оголенные корни деревьев, похожие на серых и коричневых змей. В вершине распадка дорога раздваивалась и пропадала в угрюмых дебрях бескрайней тайги.

В жаркий летний полдень, когда все собрались на таборе и отдыхали в тени балагана, послышался на дороге мягкий конский топот. Он приближался из глубины тайги, откуда его никто не ждал. Ганька в это время был у костра, спускал в котел галушки. Он обернулся на топот, и страх исказил его лицо. Среди чернокорых даурских берез мелькали на дороге фигуры вооруженных всадников, желтели околыши казачьих фуражек.

- Ссменовцы! - крикнул он сдавленным голосом и выронил ложку из рук.

Лавруха Кислицын как был в одном нижнем белье, так и метнулся, пригнувшись, в ближайшие кусты. Ни в каких обстоятельствах он не терялся. Кум Кумыч успел только встать на ноги, а Лаврухи и след простыл.

- Где ты семеновцев увидел? - спросил он. - Да и откуда они здесь возьмутся?

- Погляди, если не веришь...

Кум Кумыч поглядел и разохался:

- А ведь в самом деле семеновцы. Вот беда так беда! Надо бы мне, дураку, вслед за Лаврухой кинуться, а я рот разинул. Вы уж не выдавайте меня, мужики, ежели допытываться будут.

- Ладно, ладно! Не выдадим, не бойся. Ты лучше, холера, лезь в балаган да прячь свою карабинку. И дернул же тебя черт с собой ее взять.

Кум Кумыч на карачках пополз в балаган. Босой Корней стал зачем-то торопливо обуваться. Федор Михайлович причитал вполголоса:

- Нас, может, и не тронут, а коней отберут. Это уж как пить дать. Пустят по миру, чтоб им сдохнуть.

Завидев балаган, всадники завернули к нему. Ганька насчитал их одиннадцать человек. Желтобрюхие оводы вились и жужжали над ними, садились на искусанных до крови потных лошадей. Лошади отбивались от этой летучей напасти хвостами, люди отмахивались уже увядшими на солнце пахучими ветками смородины. Все это было таким привычным и мирным, что Ганька успокоился. Еще более успокоило его отсутствие у приезжих погон на плечах.

Передний всадник, скуластый и черноусый здоровяк в расстегнутой гимнастерке, снял с головы фуражку, поздоровался:

- Мое почтенье, добрые люди! Мир честной компании, как говорится.

- Здравствуйте, служивые! - не очень радушно откликнулись встревоженные старики. Потом Кум Кумыч не вытерпел и осведомился:

- Откуда бог несет?

- Оттуда, где девке худо и бабе не хорошо! - ответил прибауткою казак. - А вы чем тут занимаетесь?

- Всем помаленьку. Деготь гоним, дранье дерем, туесками запасаемся. Осенью их бабы с руками рвать будут.

- Дело доброе, ничего не скажешь. Пополдневать с вами разрешите? Не стесним вас?

- Милости просим, места хватит.

Скуластый лениво слез с коня, вразвалку пошел к костру. Следом за ним стали спешиваться остальные, звеня стременами и шашками. Подогнув под себя ноги в запыленных хромовых сапогах, скуластый подсел к старикам, попросил:

- Угощайте табачком, почтенные.

Кум Кумыч услужливо протянул ему замшевый кисет с зеленухой. Тот достал из нагрудного кармана сложенный гармошкой обрывок газеты, свернул цигарку. Прикурив от уголька, блаженно затянулся, похвалил табак и спросил:

- Из какой вы деревни?

- Подозерские. Все соседи.

- А вот и врешь! - рассмеялся один из рассевшихся поблизости казаков. - Ведь ты же, Кум Кумыч, благодатский. Я тебя как облупленного знаю. Однажды мы с тобой полдня наше родство устанавливали... Да ты не бойся нас, не трясись. Лучше скажи, как попал сюда? Про тебя было слышно, что ты в партизанах разгуливал.

- Что ты, паря, что ты! - взмолился Кум Кумыч. - Не был я в партизанах. Врут это про меня. В обоз меня красные забирали, мотался я с ними чуть не все прошлое лето, а записываться к ним и не думал. Не тот у меня возраст.

- Ладно, отец, не оправдывайся. Был или не был, нас это не касается, - сказал скуластый. - А ты, Трифон, не придирайся к человеку, незачем его в расстройство вводить. Ему ли воевать, если из него вот-вот песок посыплется.

- Это он сейчас слабонемощным прикинулся. А хвати, так две версты пробежит и не запыхается. Он еще три года тому назад на сто шагов с самыми лучшими бегунцами состязался. На этой дистанции его ни один конь не мог догнать.

- Неужели это правда, папаша?

- Да, было дело. По пьяной лавочке я на масленой любил кураж разводить. На сто шагов от любого скакуна уходил. Только ведь для этого я одно условие себе выговаривал. Коня седок ставил головой в одну сторону, а я бежал в другую. Ну, пока он его разворачивает да подхлестывает, я уже половину расстояния пролетел. Так вот и баловался. Я еще и почище штучки откалывал. Спорил на любые деньги, что, пока конь сто саженей бежит до меня, я успею три очищенных яичка съесть.

- Всмятку или вкрутую?

- В том-то и дело, что вкрутую! Ведь надо было съесть и не подавиться.

- Силен, силен, ничего не скажешь! Может, сейчас попробуешь себя в беге?

- Нет, нет, увольте! У меня теперь с зимы кашель и одышка. Отбегал свое.

- Мы тоже отбегались. Два года от партизан всем полком бегали. Теперь хватит.

Мрачно молчавший до этого Федор Михайлович сразу оживился и спросил скуластого:

- Значит, вы теперь того?..

- Того, папаша, того! Добежим сейчас до дому и пойдем на поклон к красным.

- А, может, вы того... поторопились раньше времени?

- Нет, не поторопились. В самую пору стрекача дали. Японцы уходят из Забайкалья, а без них Семенову труба.

Казаки расседлали коней, стреножили и пустили на траву. Пообедав вместе со стариками, улеглись отдыхать под деревьями. Скоро знойная тишина огласилась их богатырским храпом. Ганька сидел под кустом, строгал палочку и поглядывал в ту сторону, где терпеливо отсиживался в лесу Лавруха Кислицын.

Когда жар схлынул, Федор Михайлович, Кум Кумыч и Ганька ушли на работу. С казаками остался один Корней.

- Ты, паря, за этими гостями доглядывай, - посоветовал ему украдкой Федор Михайлович. - Казачишки - народ вороватый. Живо стянут, что плохо лежит.

- Иди, иди. Не меряй всех на свой аршин, - отмахнулся от него доверчивый Корней, грея на солнце свои изуродованные болезнью ноги.

Вечером Ганька пошел на табор готовить ужин. Подходя к балагану, увидел, что казаки уже уехали. Расстроенный Корней сидел у костра на чурбане, а его на чем свет стоит ругал стоявший рядом в изодранном белье, с опухшей от укусов мошкары физиономией Лавруха.

- Чего же ты рот разевал, холера? - бушевал Лавруха. - В чем я теперь ходить буду? Они у меня не только штаны с рубахой прихватили, они и дождевик увезли, седло подменили. Морду бить таким ротозеям!..

- Да не шуми ты, Лаврентий, не шуми, - успокаивал его Корней. - Они не одного тебя обчистили. У меня ичиги прямо из-под носу украли, карабинку Кум Кумыча свистнули. Черт их знал, что они такие бессовестные. Одни мне зубы заговаривали, табаком угощали, а другие в балагане шарили. Даже уздечки и гужи от хомутов приспособили.

- Да, обделали, лучше некуда. Судя по ухваткам, это староверы из Донинской станицы. Там у них семьсот дворов и семьсот воров, - сказал Лавруха и, увидев подходящего к табору Ганьку, закричал: - А нас тут как репку ободрали. Все порядочное барахлишко под метелку замели.

Ганька посочувствовал Корнею:

- Ну, дядя Корней, загрызет тебя теперь дядя Федор. Он такой скупердяй, что за копейку удавится. А тут ведь у него добра на двести целковых сперли.

- Знаю, что за человек Федор Середкин. Теперь он меня до самой смерти пилить да попрекать будет. Уж лучше бы меня эти сволочи избили да связали. Тогда бы у меня хоть отговорка была.

Не умевший долго грустить Лавруха ухмыльнулся в усы и предложил Корнею:

- Хочешь, я тебя свяжу?

- Свяжи, будь добрый. А ты, Гаврюха, меня не выдашь?

- Ни за что!

Лавруха связал волосяными вожжами, которые только и не взяли казаки, повеселевшего Корнея, оглядел его со всех сторон и сказал:

- Хорошо, да не совсем. Федору надо сказать, что они тебя не только связали, а еще и тумаками наградили. У тебя же на твоей генеральской морде ни одного фонаря не светит. Поставить, что ли, для порядку?

- Эх, где наша не пропадала! Засвети один, - согласился Корней.

- Нет уж, пусть тебя лучше Ганька стукнет. У меня рука дюже тяжелая. Ну-ка двинь его, Ганька.

Ганька наотрез отказался.

- Эх ты, трус! - сказал Лавруха, а потом неожиданно для Корнея размахнулся и съездил его в правую скулу. Корней ахнул, опрокинулся навзничь. Придя в себя, он сел на траве и запричитал:

- Ну и подлец ты, Лавруха! Ох и подлец! Пошто меня без предупреждения трахнул? Я себе чуть язык не откусил... А заехал ты мне подходяще. Все еще в глазах искры мелькают. Синяк-то посадил?

- Посадил, будь покоен. Когда щека распухнет, совсем здорово получится. Федор еще жалеть тебя примется.

Ганьку отправили предупредить Федора Михайловича и Кум Кумыча о несчастье на таборе. Расстроенные его сообщением, старики поспешили туда. Корней с жаром принялся рассказывать им, как было дело, а Ганька с Лаврухой отвернулись в сторону и посмеивались.

Ужинали в глубоком молчании. Ругать Корнея старики не стали, а лишь поочередно жаловались:

- Я ведь за свой дождевик китайскому купцу три золотника отвалил. Он у меня совсем новый был. Потом хомуты взять. Тоже не дешево стоят. Гужи-то на них были сыромятные, собственной работы, - говорил Федор Михайлович. Кум Кумыч вторил ему:

- Я свой карабин мечтал загнать китайцам. Я бы за него и чаю и водки на целый год припас. Вещь он был стоящая. Охотнику прямо клад. И откуда этих сволочей принесло на нашу голову?..

- Ладно, что хоть коней не взяли. Тогда совсем бы нас обездолили, - поддакивал им Лавруха.

- Придется теперь кому-нибудь из нас домой за новыми гужами ехать, - сказал Федор Михайлович. - Иначе мы отсюда не выберемся. Ты, Корней, не думаешь домой прокатиться?

- С такой мордой стыдно бабе на глаза казаться. У меня ведь весь глаз заплыл. Поезжай лучше ты сам. Заодно и харчей привезешь.

- Неохота от работы отрываться. Может, ты, Ганьча, меня заменишь? - обратился он к Ганьке. - Дорогу знаешь, не заблудишься. Выедешь завтра по холодку, а к вечеру вернешься.

- Ладно, - согласился Ганька. - А на каком коне поеду?

- Поезжай на моем воронке, - сказал Корней. - За попутье доставишь моей бабе туески. Пусть она там их на муку меняет.

15

Утром Ганька отправился в Подозерную.

Когда он выбрался из тайги в травянистую заболоченную падь, июльское солнце уже нещадно палило. У воронка старательно и равномерно, как маятник, ходил из стороны в сторону волнистый косматый хвост. Мошкара синим облаком осатанело толклась над мокрым конским крупом, стараясь не попасть под удар хвоста. Второе облако вилось над Ганькой. Он хлопал себя то по шее, то по щеке. Но чем больше бил, тем яростней лезла ему в глаза и уши, в рот и ноздри крылатая нечисть. Наконец ему стало казаться, что весь таежный гнус слетелся кусать его. "Это, наверно, оттого, что я вчера гнездо у земляных пчел разорил, меду до тошноты насосался. Почуяли эти холеры медовый дух и прут на меня, как семеновцы на сметану", - с раздражением думал он, все время отмахиваясь руками.

Скоро дорога вывела на зеленый, залитый солнцем пригорок. Легкие порывы ветра шевелили на пригорке голубой вострец, раскачивали ослепительно желтые волчьи саранки и белый мак. Жестоко накусанные Ганькины щеки стало ласково обдувать и слегка холодить. Слабого ветерка оказалось достаточно, чтобы отогнать и развеять надоедливую мошкару.

За пригорком три неторные лесные дороги соединились в широкий пыльный проселок. Пресный запах поднятой колесами пыли стал мешаться с запахом молодого дегтя, которым были щедро смазаны рыжие Ганькины ичиги. Рядом с проселком журчал и серебрился на солнце ручей с берегами, заросшими кустами черемухи и ольхи. От ручья, от тенистых кустов тянуло прохладой и свежестью.

Ганька весело размышлял о том, как и что он будет рассказывать матери и насмешницам двоюродным сестрам о своей жизни в тайге. Ему никак не хотелось признаться Насте с Фроськой, что вплоть до вчерашнего дня ничего особенного с ним не приключилось. Вместе с другими мирно занимался он заготовкой дров, дранья и бересты, выгонкой дегтя. И только вчера произошло с ними несчастье. Ловко и безжалостно обворовали их лихие дезертиры, убегающие из семеновской армии. Но случай с ворами, как ни рассказывай о нем, не возвысит Ганьку в глазах сестер, а он старался быть перед ними парнем-молодцом. Нужно было придумать такой рассказ, где бы он выглядел ловким и сообразительным, храбрым и сильным. Не плохо было бы еще и намекнуть родным, что он не просто отсиживается в тайге, а выполняет важное поручение самого Кузьмы Удалова. Чтобы сестры поверили в это, рассказывать им надо шепотом, напустив на себя таинственный вид. Тогда они обязательно расскажут об этом Степке Широких.

Увлеченный игрой фантазии, Ганька был глух и слеп, как глухарь на току. Он не заметил, как подъехал к воротам поскотины. Слезая открывать ворота, услыхал в поселке какой-то непонятный шум, пронзительный визг свиньи и тревожное кудахтанье кур. "Кто-то, видно, чушку колет, а кто-то за курицами гоняется", - подумал он. И тут же услыхал за спиной бешеный цокот конских копыт. Он оглянулся и с ужасом воскликнул: "Боже ты мой!.. Теперь пропал..." На всем скаку неслись к нему, размахивая клинками, унгерновские монголы. Он сразу узнал их по широкоскулым лицам, по лоснящимся халатам, перекрещенным патронташами. Точно такие же наемные бандиты арестовали Ганькиного отца и зарубили по дороге на Нерчинский Завод. Ганька хотел кинуться в кусты и не мог. Сердце его словно оборвалось...

А к вечеру Ганька был уже далеко от Подозерной. Он ехал на своем воронке в длинном обозе под охраной казаков и каких-то тапхаевских бурят. Тайга уже давно осталась позади, и дорога шла лесостепью с Урова на Борзю. Где-то слева остался за сопками Мунгаловский, а впереди уже виднелись золотые кресты на церковных куполах Золотоноши - богатого села украинских переселенцев. Золотоношские хохлы - красивый, здоровый и веселый народ. Казакам они пришлись по душе, и многие уже успели породниться с ними через просватанных и высватанных дочерей и через своих сыновей, женившихся на хохлушках.

В задке Ганькиной телеги, набитой свежескошенной травой, стоял бережно обвернутый войлоком и брезентом сундук. На сундуке громоздились сколоченные из неструганых дощечек ящики, перевязанные пеньковой веревкой. Прислонясь спиной к сундуку, в телеге сидел молодой, чернобородый, похожий на цыгана поп. У него были круглые тугие щеки и крупный нос с горбинкой. С завидным аппетитом поп занимался насыщением своей утробы. В одной руке он держал добрую половину зажаренной курицы, в другой - пшеничный калач с подрумяненной коркой. Он поочередно откусывал внушительные куски от того и другого. Ганьке тоже хотелось есть, и он не без зависти следил за пассажиром, одетым в тонкий темно-лиловый подрясник и шевровые сапоги, чувствуя, как накапливается во рту сладкая слюна и сосет под ложечкой.

Поп служил у Унгерна полковым священником и имел в своем распоряжении верхового коня. Конь был рослый и сухопарый дончак светло-рыжей масти с белым пятном на лбу. Он шел сейчас привязанный к оглобле рядом с воронком, позвякивая стременами нового, коричневой кожи седла, цокая подкованными копытами по каменистой дороге. Медленный шаг коротко привязанного к оглобле коня давно надоел и измучил его. Он сердился, выплясывал и становился поперек дороги, натягивая до отказа чумбур недоуздка. Ничего не добившись, наваливался на оглоблю так, что она начинала трещать, и пытался достать воронка то копытами, то зубами. Тогда поп благодушно и басовито восхищался:

- Вишь ты, как разбаловался! Десяти шагов спокойно не пройдет. Играет у черта кровушка, вот и норовит идти с приплясом да с присядкой. Сильный конь, выносливый и резвый! Подарил мне его сам генерал-лейтенант барон Унгерн. Хотел угодить мне, а вышло наоборот. Не могу я на этом черте ездить. Тугоуздый он и пугливый. Оплошай - и занесет к партизанам. Весной во время боев я так наездился, что целый месяц нараскорячку ходил, детской присыпкой промежности пудрил и сделался до ужаса нервным. Каждую ночь без конца просыпался и вздрагивал, видел адски кошмарные сны.

Ганька молчал, хотя ему тоже хотелось похвалить коня.

Покончив с курицей, поп с оставшимся куском калача в руке ловко спрыгнул с телеги. При этом полы его подрясника разлетелись в стороны, и Ганька увидел под ними синие штаны с желтыми лампасами. "Вишь ты, леший! Казачьи штаны напялил, а на коне ездить боится. В телеге отсиживается, - презрительно усмехнулся он. - Положим, на конях гарцевать попам не обязательно. Их дело молитвы, проповеди и посты. А этот нажрался и лба не перекрестил. Сегодня пятница, постный день, а он курицу уплетает. Расскажи про такого нашим старухам, так и не поверят, еще рассердятся и скажут, что вру на батюшку потому, что в бога не верую".

Поп тем временем догнал своего рыжку и на ходу скормил ему остаток калача. От горькой обиды, от голода, от вида этого раскормленного самодовольного попа у Ганьки навернулись злые слезы. "Идиот полоротый! Тетеря газимурская! - ругал он себя. - Угораздило дурака среди белого дня к монголам в лапы угодить. Пропаду теперь ни за грош, ни за копейку".

Он вспомнил, как собирался прихвастнуть матери и сестрам о своих несуществующих подвигах, и ему стало мучительно стыдно. Не занимайся он в дороге пустяками, не разевай рот, и все было бы в порядке. Лежал бы он теперь у костра в тайге, попивал горячий чаек из деревянной чашки и слушал бы мирные разговоры стариков.

Поп постоял у придорожного кустика, стыдливо отворачиваясь от ехавших следом обозников, потом резво припустил, догнал Ганьку и молодцевато прыгнул на телегу. При этом он больно задел Ганьку носком сапога, а извиниться и не подумал. Ганька, впрочем, не обиделся. Ничего хорошего он от попа не ждал.

Неожиданно поп спросил:

- Отец-то у тебя, малый, где?

Ганька, не глядя на него, угрюмо буркнул:

- В дружинниках ходил. Убили еще в прошлом году...

- Коли так, царство ему небесное. Достойный был человек, ежели не изменил казачеству и православию и погиб в бою с красными супостатами, продавшими себя сатане-антихристу. Помни, малый, отца своего и служи тому же делу с верой и усердием. Господь бог не оставит тебя тогда...

- Рано мне еще служить-то, - сказал Ганька, помахивая кнутом.

- В строю рановато, - согласился поп. - Хотя видал я героев-воителей за белую идею не старше тебя. Но от тебя такой сознательности и решимости никто не требует. Служи пока мне, пастырю благоверного и христолюбивого белого воинства, и я не оставлю тебя ни в заботах моих, ни в молитвах.

"Нужен ты мне с такими заботами! - про себя усмехнулся Ганька. - Сам курицу лопаешь, а мне сухой корки не дал. Тоже мне праведник".

Назад Дальше