- А чей это дом? - спросил Ганька, пораженный тем, как щедро расходовал безвестный хозяин свою мужицкую силушку на каждое уложенное в стены бревно, на каждый в полтора обхвата столб, глубоко вкопанный в землю, и на широкие тесаные плахи в глухих заплотах ограды.
- Одного старого белковщика и медвежатника. Долинин его фамилия, - ответил Роман.
- Могучий, видать, старик. Вон какой домище сгрохал. И все одним топором орудовал, пилы не признавал.
- Сгрохал, да не он. Он и сам толком не знает, хоть ему уже семьдесят лет, кто строил этот дом - то ли дед его, то ли прадед. Дом этот самый старый в Богдати. Когда его рубили, никаких пил и в помине не было.
- Дом еще триста лет простоит, и ничего ему не сделается, - сказал Гошка. - Лиственница такое уж дерево. Сырая потяжелей железа будет, на воде не держится, а сразу тонет. Просушит ее солнцем - звенит, как железная, и никакая гниль ее не берет. Видал я в Аргунске один дом. Его, говорят, еще казаки атамана Колесникова построили, как на Аргунь приплыли. А это было чуть ли не при Иване Грозном.
- Вполне возможная вещь, - согласился Роман и спросил Гошку: - А ты, должно быть, хорошо грамотный?
- В гимназии учился. Кончить, правда, не пришлось, но кое в чем поднаторел, как в Аргунске говорят.
- Штабу нашего полка старший писарь требуется. Может, пойдешь на эту должность?
- Нет, в писаря не пойду. Воевать буду. Пусть бумагу другие портят...
Пройдя в распахнутые настежь ворота с узкой замшелой крышей на прямых и высоких столбах, ребята очутились в просторной ограде. Со всех сторон окружали ее амбары, сараи, завозни и сушила с лесенкой. Слева вдоль амбаров тянулась большая новая коновязь. У нее стояли расседланные кони всех мастей. На их мордах висели брезентовые торбы с овсом, и Ганька слышал, как сочно похрумкивали и похрустывали кони, помахивая от удовольствия хвостами. Все седла были разложены вверх потниками на сушилах, предамбарьях и вытащенных из завозни санях. Под одним из сараев стояли составленные в козла винтовки, а на вбитых в стены деревянных спицах висели гроздья патронташей, поблескивали желтой медью головки и ножны шашек.
В глубине ограды пылал большой костер. Вокруг него сидели на досках и чурбанах пестро одетые партизаны. Широко раздувая ноздри, нетерпеливо принюхивались они к дразнящему запаху варившейся в больших котлах козлятины.
Возле свинарника у широкого корыта с какой-то бурдой громко чавкали и довольно похрюкивали две белые свиньи в окружении целой дюжины круглобоких розовых поросят. У коновязи бродили меж конских ног куры-пеструшки и клевали просыпанный овес. Неподалеку стоял на бревне вытянувшийся, как солдат в строю, огненно-красный петух и ревниво следил за курами.
- Вот это да! - воскликнул Гошка. - Гляжу и глазам своим не верю. Прямо оторопь взяла.
- Чему это ты не веришь? - заинтересовался Роман.
- Не верю, что здесь партизаны живут. Какая-то святая жизнь здесь, как у Ноя в ковчеге. Поросятки хрюкают, курочки квохчут, теленочек мычит, а усатые тигры в штанах мирно сидят у костра, варят похлебку и никого не трогают. Прямо божественное зрелище. Видать, смирные нынче тигры пошли. Весной я таких не встречал. Увидят поросенка, хватают на всем скаку - и в мешок, наткнутся на куриц - и пойдет такая потеха, что лишь перья летят. А с бедных ягняток сдирали их драгоценные шкурки и торговали ими напропалую.
Роман сразу нахмурился, круто повернулся к Гошке и осуждающе сказал:
- Вон ты какой орел-ягнятник! Я и не знал, что ты гроза всех поросят и цыплюшек. В каком полку раньше был?
- В четвертом, у Белокулакова.
- Тогда понятно. Там охулки на руку не клали. Барахольщики были отменные. Где пройдут-проедут, там хоть шаром после них покати. Но теперь и их приструнили. Такую дисциплину навели, что самые отпетые ухари скорее себя дадут съесть, чем на поросячью ножку прельстятся. У нас ведь теперь Особый отдел есть. Как появились у нас зиловские рабочие, они первым делом потребовали: мародеров - к ногтю, насильников - на распыл. Сидит сейчас в Особом отделе такой дядька, которого все любители чужого, как черт ладана, боятся. Мужик беда серьезный...
- Нам завтра к нему идти придется. Журавлев сказал, что нас вызовут завтра в Особый отдел.
- Ну вам его бояться нечего. У кого совесть чиста, тех он долго не задерживает. Поговорит, прощупает от головы до пяток - и катись себе на здоровье... Ты, Пляскин, измотай это себе на ус. О старых подвигах в курятниках забудь и думать.
- Да ведь я это так трепался...
- Тогда все в порядке. Оставайся с нами ужинать, а потом можешь идти свой полк разыскивать, если не хочешь в моей сотне остаться.
- Оставайся, Гошка, - попросил Ганька. - Вместе будем. Я ведь к тебе шибко привык.
- Посмотрю, как на старом месте встретят. Не понравится - назад мне вернуться недолго.
После сытного ужина на свежем воздухе, в котором принял участие и хозяин дома старик Долинин с белоголовым веснушчатым внуком, Гошка поблагодарил партизан за угощение и ушел. Ганька проводил его за ворота. Когда вернулся назад к костру, старик Долинин рассказывал про свои былые охотничьи дела. Он, оказывается, охотился прежде с одинаковой страстью на соболя и белку, на сохатого и медведя. На своем веку он добыл чуть ли не сотню сохатых и ровно сорок пять медведей.
Старик был такой маленький и весь сморщенный, что Ганька слушал его и все время ловил себя на мысли, что не верит ему. И только поэтому из всех его похождений запомнил лишь одну, мимоходом рассказанную историю о том, как в ранней молодости старик заблудился в тайге. У него была берданка и всего четыре патрона. Не желая их тратить напрасно, Долинин, чтобы не умереть с голода, терпеливо подстерегал многочисленных лесных рябчиков и всякий раз ухитрялся поддеть на пулю не одного, а обязательно пару рябчиков. В это Ганька поверил сразу и, засыпая потом на сеновале, все время думал о том, чтобы самому научиться стрелять, как этот богдатский старик медвежатник.
7
Утром Ганьку вызвал к себе начальник Особого отдела Алексей Нагорный. Это был тот самый Нагорный, который однажды под видом кузнеца прожил в Мунгаловском целое лето. Осенью его схватили у себя в кузнице по доносу безродного пьяницы Канашки Махракова и надолго упекли на каторгу. Этого человека Ганька совершенно не знал, но хорошо помнил на берегу Драгоценки его полуразрушенную кузницу. Не раз бегал он к ней с ребятишками, чтобы поглядеть, где скрывался от царских жандармов таинственный и, по слухам, опасный преступник.
Позже, когда Ганька подрос и узнал, что не был Нагорный ни убийцей, ни грабителем с большой дороги, он стал интересоваться этим рабочим все больше и больше. Не раз расспрашивал Ганька о нем Семена Забережного и своего отца. И уже с другими мыслями и чувствами ходил он и ездил мимо горюнившейся в кустах обветшалой кузницы.
Потом Ганька случайно увидел Нагорного на фотографической карточке. Он был снят на ней вместе с семейством Петрована Тонких, у которого проживал на квартире. Снимок был летний и праздничный. Среди разодетых в белые кофты и рубахи домочадцев Петрована кузнец стоял в светлой вышитой косоворотке и соломенной шляпе. На плохо сделанном снимке лицо его вышло расплывчатым и плоским, но пышные закрученные кверху усы удались великолепно. Они придавали всей фигуре Нагорного бравый и несколько самодовольный вид.
Всех кузнецов на свете Ганька в детстве считал силачами. Таким нарисовало его воображение и Нагорного. Он представлялся ему рослым и широкоплечим, с непомерной силой в больших руках. Этими руками он должен был шутя ломать подковы, без устали размахивать на работе молотом, креститься трехпудовыми гирями.
И отправляясь теперь к Нагорному, Ганька радостно волновался. Наконец-то представилась ему возможность повидать человека, который, сам не подозревая того, жил в его памяти трудной загадкой.
Нагорный встретил Ганьку, сидя за столом в тесно заставленной дешевой мебелью горенке какого-то богдатского казака. Он был в серой грубошерстной гимнастерке с туго набитыми чем-то пришивными карманами и крупными зелеными пуговицами. На столе лежала одна-единственная потрепанная папка с серыми корками, самодельная ручка с привязанным ниткой пером, стоял пузырек с фиолетовыми чернилами. Здесь же дымилась жестяная кружка с чаем, прикрытая черным обгоревшим по краям сухарем.
Нагорному было под пятьдесят. Трудно прожитые годы наложили на лицо его свою неизгладимую печать. Оно поразило Ганьку обилием невероятно причудливых морщин и складок. Они избороздили его загорелый лоб, убегая далеко к тронутым сединой вискам, сбегали к переносью меж рыжих клочкастых бровей. Как тонкие затейливые трещины на иссушенной солнцем земле, теснились морщины под серыми неулыбчивыми глазами, двумя глубокими дугообразными складками падали от переносья к коричневым скулам. И там, где они кончались, брали начало широкие складки на щеках, стекающие под квадратный волевой подбородок. И еще две последние складки, похожие на подкову, уходили от крыльев носа к углам большого, энергично очерченного рта. Все эти горькие приметы подступающей старости делали лицо Нагорного угрюмым и даже суровым, когда не разглаживал их веселый смех, не смягчала приветливая улыбка.
- Улыбин? - спросил Нагорный, выходя из-за стола навстречу Ганьке. В глухом и низком голосе ясно звучали нотки заинтересованности и расположения. Оробевший было Ганька почувствовал себя свободней и без запинки отрапортовал:
- Он самый, товарищ начальник Особого отдела!
- Тогда здравствуй, казачок-землячок! Или ты не считаешь меня своим земляком?
- Считаю. Даже хвастаюсь, когда свою деревню хвалю.
- Нашел чем хвастаться! - голос Нагорного звучал хмуро и неодобряюще, но серые глаза лукаво заискрились, подобрели: - Значит, слыхал про меня от стариков и старух?
- Слыхал, да и немало.
- Хорошее или плохое?
- Всякое говорили. Толком никто ничего не знал, вот и болтали, что в голову взбредет. А после революции нашлись такие, которые тебя в свою родню записали.
- Кто же это такие? Уж не Каргин ли с Махраковым? - насупился и сразу постарел Нагорный.
- Нет, не они. Эти теперь за свою шкуру трясутся. В родню тебя Никула Лопатин записал. Хвалится, что ты у него дочь крестил.
- Было, было такое дело! - заулыбался Нагорный, и все морщины его пришли в движение, слегка разгладились. - Только крестил-то поп, а я всего крестным отцом был, кумом по-вашему... А как там моя крестница и как ее, кстати, зовут?
- Растет, ничего ей не делается. Вымахала такая, что отца с матерью переросла. Зовут ее Парашкой, а в насмешку - Тысячей.
- Что это за прозвище - Тысяча? Откуда оно прилипло к ней?
- От самого Никулы. Он ее любит хвалить. Прямо, говорит, не девка у меня эта Парашка, а золотая тысяча. От этого и пошло. Сам знаешь, какие у нас зубоскалы и просмешники, - охотно и весело рассказывал Ганька, видя, что Нагорному приятно его слушать.
- Узнаю Никулу. Он и при мне любил хвастаться. То коня своего хвалил, то пистонный дробовик, из которого никогда никого не убивал.
- А теперь знакомством с тобой хвастает. Послушаешь его, так он у тебя за первого друга и советчика был. "Мой кум... Мой куманек" - только и слышишь, как разговор о тебе зайдет... Я тебя с его слов совсем другим представлял.
- Другим? - еще больше развеселился Нагорный. - Каким же это другим?
- Ростом с верстовой столб, в плечах - косая сажень и грудь колесом. По избе идешь - полы трясутся, молотом махнешь - ветер поднимается.
- Да ты меня прямо богатырем Святогором считал! - с явным удовольствием сказал Нагорный. - Вот не думал, что живет в Мунгаловском хлопец, который меня в русские богатыри произвел.
- Это потом пришло от Никулиных побасенок. А сперва, пока я глупый был, думал, что ты конокрад или разбойник.
- Вот это здорово! - расхохотался Нагорный. Глаза его увлажнились и заблестели, а лицо совсем помолодело. - Благодарю за такую откровенность... А что, похож я на конокрада?
- Не знаю. Я ни одного живого конокрада в глаза не видел.
- Что ты тогда скажешь, если я сознаюсь, что однажды в самом деле тройку чужих лошадей угнал?
Ганька растерянно уставился на Нагорного, спросил недоумевающе и огорченно:
- Зачем же это тебе понадобилось?
- Такие обстоятельства сложились. Увозил я тогда на паре лошадей троих сбежавших с каторги товарищей. Ради этого дела я и жил в Мунгаловском, а до того еще в деревне Маньковой, недалеко от Алгачинской тюрьмы. Вместе с вашим Димовым вызволяли мы из тюрем участников Читинского восстания, черноморских матросов с транспорта "Прут" и крейсера "Очаков". Это поручила нам партия. И мы головой отвечали за товарищей, которым одни из нас помогали бежать из тюрем, а другие быстро увозили их туда, где их не могла найти ни одна ищейка. В тот раз нам здорово не повезло. Погнались за нами конные надзиратели, того и гляди настигнут - и пожалуйте бриться да звенеть кандалами. Но тут подвернулся на дороге постоялый двор. Глядим: возле ворот стоит привязанная к столбу тройка великолепных купеческих лошадей. Свежая, еще и не вспотевшая. Гривастый коренник снег копытами роет, пристяжные удила от нетерпения грызут, а над ними пар клубится. Вижу я, что одно наше спасение - эта лихая тройка, за которой сам черт не угонится. Бросили мы своих едва ковыляющих лошадок, кинулись к тройке, отвязали, развернулись - и ищи ветра в поле.
- Это совсем другое дело, - сказал с облегчением Ганька. - Это и не воровство вовсе...
- А что же оно, по-твоему?
Ганька стал лихорадочно и напряженно думать. Уж больно хотелось ему найти другое название поступку Нагорного, но он так ничего и не придумал. Тот, словно угадав его мысли, задорно спросил:
- Что, кишка тонка назвать это по-другому? То-то вот и оно. А мне, дорогой товарищ, этот случай боком вышел, когда меня в конце концов схватили и стали судить. Судить меня должны были как политического. Но по настоянию прокурора судьи пришили к политической статье уголовную, чтобы оскорбить и унизить меня, скомпрометировать партию, по прямому заданию которой я прибыл в Нерчинский горный округ. Судьи ухватились за эту статью, сделали ее главной в обвинении и укатали меня на каторгу как уголовного преступника. А это мне дорого стоило...
Увлеченный внезапно нахлынувшими воспоминаниями, Нагорный оборвал свою речь на полуслове и быстро заходил по комнате из угла в угол, чиркая на ходу спичками, чтобы разжечь трубку, мимоходом схваченную со стола и сунутую в зубы. А Ганька, растерявшись и недоумевая, стоял и разглядывал приискательские с ремешками на передках сапоги Нагорного, полосатую холстинную дорожку на крашеном полу, хозяйскую кровать, накрытую цветным лоскутным одеялом, окованный красной медью сундук под порогом. Потом его внимание привлекли прибитые к заднему простенку оленьи рога, на которых висели шинель, папаха и револьвер Нагорного. Обожженные и грязные полы многострадальной шинели ясно свидетельствовали, что не всегда сидит Нагорный в теплых горенках и разгуливает по холстинным дорожкам.
Внезапно Нагорный остановился, виновато улыбнулся, глядя Ганьке прямо в глаза:
- Ты извини меня, казачок. Вспомнил я тут с тобой самое большое испытание в моей жизни и малость расстроился. Просидеть семь лет вместе с уголовниками, терпеть издевательства и оскорбления со всех сторон - нелегкое это дело... Ну да хватит толковать об этом. Все это прошлое. Давай лучше поговорим о настоящем... Жил я, понимаешь, в Мунгаловском и никогда не думал, что ваша семья окажется революционной. Молодцы вы с Романом, что оба пошли по стопам своего дяди. Романа я знал прежде большим драчуном и проказником, а тебя, если и видел, то наверняка в зыбке, с коровьей соской в зубах. Теперь же ты, как я вижу, стал вполне подходящий хлопец. Да и про Романа не скажу ничего плохого. Воюет он лихо, не заносится, не сбивается с прямой дороги. Мы здесь недавно его и Семена Забережного, тоже моего старого знакомого, принимали в члены партии. Мне это было так приятно, словно принимали родных моих братьев.
- А в какую партию вы принимали Романа?
- Как в какую?! Одна у нас здесь партия - Коммунистическая, в нее и принимали.
- Что же это он выдумал? Взял и записался в коммунисты, когда дядя у нас большевик, - сказал с неподдельной обидой Ганька.
Нагорный снова не удержался от смеха. Он подошел к Ганьке, взъерошил ему волосы на голове и с необидным упреком сказал:
- Эх ты, казачок-землячок! Я-то думал, что ты по всем статьям молодец. А ты вон какой номер отколол. Неужели ты не знаешь, что большевик и коммунист - это одно и то же?
- Одно и то же? Как же так? Я думал, что они в двух разных партиях состоят. А потом и слово большевик мне больше нравится. Оно в самую точку бьет.
- Ну что мне с тобой делать! - развел руками Нагорный. - Раз никто не успел просветить тебя на этот счет, придется мне с тобой заняться. Так вот слушай. Расскажу тебе в трех словах. Раньше была у нас в России одна Российская социал-демократическая рабочая партия. Потом в партии произошел раскол. Большинство ее пошло за Лениным, а меньшинство за теми, кто в пятом году был против того, чтобы народ за оружие брался, баррикады строил. Вот отсюда и произошли большевики и меньшевики. До Октябрьской революции наша партия, в отличие от меньшевистской, называлась РСДРП (б). Большевистская, значит. А теперь она стала Российской Коммунистической партией большевиков. За что воюет эта партия, надеюсь, ты и без меня знаешь.
- За Советскую власть воюет. Хочет, чтобы у власти стояли не буржуи, а рабочие и крестьяне.
- Ну что же, ответ не плохой. В школе я бы тебе за него пятерку поставил. А в жизни еще поглядеть надо, как ты понимаешь эту власть и как воюешь за нее.
- А я еще совсем не воевал. Ни разу не выстрелил по белым.
- Значит, тем более рано тебя хвалить или хаять. Лучше обождем с этим... Теперь ты мне расскажи толком, что там случилось у вас в госпитале? Почему совершенно безнаказанно вы дали истребить себя каким-то дружинникам? Ведь у вас же была вполне приличная охрана. Наконец, многие раненые могли отстреливаться и постоять за себя. Прямо обидно слышать об этом.
- Врасплох на нас напали. На свету налетели, а охрана проспала. Худо у нее с дисциплиной было. В то утро часовые сидели у костра и клевали носом. Мы это с Гошкой сами видели, когда в лес уходили.
- Значит, дисциплина была ни к черту? А как ты думаешь, откуда семеновцы могли узнать о существовании госпиталя?
- Мало ли откуда, - отвечал, подумав, Ганька. - О госпитале китайское начальство знало, огородники знали, у которых мы капусту и лук покупали. Потом ведь за это время человек шестьдесят раненых поправились и уехали в свои полки. Могли и они проболтаться. А какая-то гадюка подслушала и сообщила семеновцам. Кто бы ни предал, а тем, кто пропал ни за грош, от этого не легче.
- Вот уж здесь я с тобой не соглашусь. Мертвым все равно, а нам, живым, далеко не безразлично, кто этот предатель или предатели. Наш долг найти их, обезвредить и обезопасить себя на будущее... Я знаю, что, кроме тебя, уцелели Бянкин, Абидуев, Чубатов и Пляскин. Как, по-твоему, это надежные люди?
- Да не плохие. За Чубатова и Гошку Пляскина могу где угодно поручиться.
- А за других?
- Других я меньше знаю. Бянкина к тому же еще и не люблю, - откровенно признался Ганька.
- За что же такая немилость к Бянкину?