Сторож охапкой выносит оружие в холодную, где когда-то держали арестантов, а лесничие зажигают длинные самокрутки и подходят к окну.
К земле уже прислонился звездный вечер, с огородов запахло ноготками, подсолнухами, увядшей календулой. Лесники смотрят на небо, перекидываются скупыми, многозначными словами.
- Было же сегодня… - задумчиво вспоминает Сергей.
- А было, - вздыхает Артем.
- Возле скита могли бы укоротить голову…
- А чего же…
- Говорят, снова банда Гальчевского объявилась.
- Все к нашему берегу…
- Вот интересно, живет ли кто-то на небе?
- Живет.
- Хм… А ты откуда знаешь?
- Если бы не жили, то кто бы там светил?
- Разве это люди светят?
- Они. Откуда без них взялись бы огоньки?
- И там, на небе, такая теснота, как у нас?
- Видать, такая. Сам подумай: чего на луне Каин взял Авеля на вилы? Все от тесноты.
Удивляясь таким соображениям, я тихо выхожу на улицу. Уже, может, и поздновато идти к дяде Себастьяну, но есть и другая причина: увидеть отбитого у бандитов коня. Я понимаю, что хитрую сам с собой, и, поколебавшись, бегу к плотине, над которой тихо шумят раздвинутые в стороны ивы. За плотиной дорога берет вправо над прудом, а за ним и дядя Себастьян живет. На лошадях проехали лесники, узнали меня, засмеялись, и опять такая тишина вокруг, хоть мак сей.
Вот и домик дяди Себастьяна, на нем темнеет косматое большое гнездо, сверху в нем живут аисты, под низом - воробьи. Во дворе стоят привязанные к плоту кони, а из открытых дверей я слышу голоса лесников и дяди Себастьяна.
- Да разве это оружие, - презрительно говорит Сергей. - Вот в прошлом году было его, как навоза. Тридцать подвод вытряхнули из деревни.
- Было такое, - смеется дядя Себастьян. - Бывало, озорная молодежь одного угла поссорится с другим и пускает в ход не только ружья, но и пулеметы.
- Много железа наделали, а пахать нечем, - вздохнул дядя Артем.
Я осторожно с сеней вдвигаюсь в хату и прижимаюсь к откосу. Дядя Сергей первым замечает меня и тычет пальцем в мою сторону:
- Вот и гостя имеем! Тебя где ни посей, там и родишься.
- А чего ж, - бормочу себе, хотя и понимаю, что смеются надо мной добродушно. - Добрый вечер вам.
- И тебе, парень, добрый, - степенно отвечает дядя Себастьян, немного с удивлением, но приветливо оглядывая меня. - Садись.
- Я постою, большим вырасту, - немного стесняюсь от такого внимания к себе.
- Садись, садись, скамьи не пересидишь, - председатель комбеда привстает из-за стола, высокий, красивый, статный, щеки его латаны ветреными лишаями, а волосы такие, словно их из пламени выхватили. - Как твои дела, парень? - Он так хорошо, без капли насмешка говорит "парень", что мне кажется, будто я за сегодня подрос и для себя и для людей.
- Ничего идут себе дела, дядя Себастьян, - с достоинством отвечаю ему, а лесники уже собирают на лицо морщины, чтобы засмеяться.
- Отец пишет?
- Пишут и снова передавали вам поклон.
- Спасибо, спасибо. Скоро приедет?
- Наверное, скоро, когда будет тихо в мире.
Лесники одновременно хихикнули, дядя Себастьян прищурился, и на них посмотрели только его ресницы. Но и от этого лесники успокоились, повернули головы к маленькому желтозубому пианино, тому самому, о котором знает в селе от мала и до велика.
Когда наступила революция, крестьяне давали расчет господам - забирали у них и землю и что на земле они имели. А дядя Себастьян не разжился в экономии ни конем, ни коровенкой, ни плугом, а привез пианино и этим развеселил не только свое село, но и весь уезд: кто только ни шутил и ни смеялся над этим чудом. Даже родной отец не выдержал такой невидальщины и приковылял, чтобы посохом учить свое чадо.
- Трясца твоей матери! - закричал старик еще с улицы, увидев сына.
- А-а-а, это вы? - засмеялся Себастьян. - Добрый день, отец.
- Ты еще и смеешься, вымесок? - поднял посох старик.
- А что же, плакать? - снял фуражку сын.
- Лучше бы заплакал, глупый, когда потерял обручи от макитры. Ты белены объелся или от большого ума придурковатым стал? Когда это и кто это на всем белом свете видел у нашего мужика пианино?
- Так еще увидят, отец. Есть время! Вам ворота отворить?
- Ой, не отворяй, сукин сын, потому что побью на тебе всю палку! - пеплом трясся на голове старого иней, гася последний огонь шевелюры. - и чему только вас учат большевики?
- Да чему-то учат.
- Оно и видно по тебе. Разве нам до музыки? Мужицкая музыка - цеп и коса!
Себастьян упорно встряхнул своими густыми, из пламени выхваченными волосами:
- Я, отец, с четырнадцатого года и по нынешний день столько наслушался адской музыки, мне эта будет как лекарство.
- Лекарство! - передразнил отец. - Твои лекарства теперь - сало или смалец. Хоть бы зачуханного кабанчика из экономии приволок. Так нет, не хватило на это головы. Все же село смеется и надо мной, и над тобой.
- Это хорошо, когда смеется, чтобы не плакало. Может, послушаете немного музыки? - кивнул на дом.
Старик оглянулся вокруг и начал понемногу успокаиваться.
- И что, оглашенный, таки научился хоть немного бренчать какую-нибудь барыню-сударыню?
- Зачем нам такой хлам?
- И что-то играешь?
- С горем пополам.
- Кто же тебя научил?
- Революция!
- Революция?.. - задумался старик. - Что же, она может. Ну, иди, сыграй.
- А чего же вы в дом не зайдете?
Старый покосился на улицу:
- Чтобы раков не печь. Ты сыграй, а я на завалинке сяду и ругать тебя буду: пусть насмешники видят, что я крепко против твоей глупости иду.
Старик, опираясь на посох, сел на завалинке. А из хаты скоро пробились музыка и пение о тех васильках, что всходят на горе, о том барвинке, что постелился под горой. И усмотрел старый сквозь притемненные годы свои дальние-далекие васильки, и тот барвинок, и молодую женщину, которых только в молодости видел…
Вот какой голос у его сына, за него можно даже без пианино в театрах что-то платить. А вот долго ли он протянет без кабанчика и коровенки? Чтобы вот так на войнах и в революцию продырявили не его ребенка, а бесчувственное железо, то сквозь него можно было бы обрушивать зерно… А ему до сих пор васильки всходят, барвинок стелется… Удивительными становятся теперь люди: смотришь - вчерашний мужик, а сегодня уже и не мужик… Что оно только дальше из этого будет? Говорят, опять все заграницы на нас войско собирают, и тогда снова покатятся по трактам и дорогам головы сыновей, а по селам затоскуют похоронные колокола и вдовы…
Лесники прощаются с дядей Себастьяном, и он только теперь спрашивает, чего я пришел.
- Да… если можно, хочу посмотреть на того коня, которого вы у бандитов отбили.
- Уже слышал? - смеется мужчина.
- Услышал. Говорят, такой конь только у Георгия Победоносца был.
- Славный. Жаль одного: под убийцами ходил. Ну, теперь походит в плуге. Вот выздоровеет - тебя прокачу на нем. Хочешь?
- Ой, хочу, дядя.
Мы выходим из хаты и вдоль завалинки идем в маленький сад, где темной кочкой лежит раненый конь. Услышав шаги человека, он тихо и болезненно заржал. Шея у него была перевязана вышитым полотенцем. Дядя Себастьян погладил коня, сказал ему несколько слов и вытер слезы с глаз.
- Плачет, бедный, от боли, - сказал с сочувствием. - Слышь, Михаил, это такой умный конь, что, кажется, вот-вот заговорит.
И я верю каждому слову дяди Себастьяна. Если бы он сказал, что слышал, как говорит скот, тоже поверил бы.
- Что же, Михаил, пора тебе домой. Там уже мать, наверное, не дождется тебя. Провести?
- Не надо, я сам.
- Не боишься?
- Я не боюсь… Я еще буду просить, чтобы вы мне хоть немного растолковали одну книгу.
- Сейчас?
- Если можно, сейчас.
- Если это дело очень настоятельное, - посмеивается председатель, - то пойдем к свету.
В доме он разворачивает книгу, сначала удивляется, потом сосредоточивается, хмурится, насупливается, и на его щеках появляются бугорки.
- Ты где ее взял, такую умную?
- У попа, - рассказываю, как было дело.
- Ага! - злорадно говорит дядя, а его лицо так краснеет, что даже исчезают заплаты лишаев. Он перелистывает несколько страниц, снова вчитывается, наконец, встает из-за стола и, глядя мне в глаза, говорит: - Михаил, это книга о небе! Но нам сейчас главное - знать землю, знать и делить ее бедным людям. А потом уж будем добираться до неба. Завтра занеси книгу попу и скажи ему, что я просил давать тебе те книги, которые сейчас можешь читать. Еще скажешь, что я загляну к нему, и завтра вечером снова приходи ко мне. Понял?
- Понял.
- И будь здоров, - прощаясь, подал большую, оплетенную жилами руку…
Сколько лет прошло с тех пор. Я уже, было, и забывать начал эту причудливую историю с космографией, когда от небольшого ума хотели насмеяться над малым крестьянским ребенком. Но все это, как на дрожжах, поднялось в тот день, когда крестьянский сын нашей родной земли впервые в истории человечества поднялся в космос…Действительно, хорошо смеется тот, кто смеется последним!
Раздел пятый
- Михаил, вставай! Слышишь!
- Де-е-да, еще чуть-чуть… - никак не могу открыть отяжелевшие веки, а в это время вокруг меня растрескивается и, как лед, расползается мой добрый сон - с утренними мглистыми полями, с нахохленными полукопнами на них, с долиной, прудом и дуплистыми ивами над ним. Мне все это хочется соединить, но руки мои вцепляются не в лоскуты полей, не в полукопны, а в одеяло, которое снимает дедушка. Голос у него мягкий, ласковый, словно дедушка тоже стоит во сне.
- Вставай, вставай, дитя, не будь капризным. За сон не купишь коня.
- А я и не хочу покупать коня, - напрасно отмахиваюсь от деда. - Не хочу, и все.
- Но какой же из тебя хозяин будет? - посмеивается дедушка. - Чего мы стоим без скота? Вставай.
- Деда, хоть капельку…
- Ничем тебе эта капелька не пособит. Уже совсем рассвело, и завтрак дымится на столе. Чувствуешь, как пахнет? - вытаскивает меня из сна.
Я вдыхаю воздух, но не знаю, что это пахнет: или поля, что снились, или набитый сеном мешок, на котором я сплю, или увядшее зелье на божнице, или еда. Наконец, щурясь, я встаю с узкого ясеневого тапчанчика, что его смастерил для меня дедушка.
За окнами еще дрожит голубоватый сон, под ним сизеет росистый спорыш, а на восходе ширится небесная прозелень, которую нежно золотит и шафранит невидимое солнце. А в доме по углам еще старцами теснятся тени.
- Очухался, наконец? - сочувственно поворачивается от печи мать. На ее лице играют горячие блики, а на рукавах сорочки оживают вышитые цветы. Хоть мы и бедные, но имеем цветы и в огороде, и на печке, и на полотне, которое одевает нас. - Что тебе снилось, дитятко?
- Забыл, - с трудом достаю из себя одно слово. Спросонья и язык, и губы не раскрываются. Это днем - другое дело: тогда мать говорит, что мне надо дратвой зашить рот, как будто не на что больше тратить дратву.
- Умывайся, умывайся, парень, - торопит меня дед. - Пора вести лошадь.
Вода и полотенце стирают с меня последние лоскуты сна, и теперь я чую, как на всю хату прокисшим хмелем пахнет тесто, отваренная рассыпчатая картошка и лепешка (корж). Дедушка знает, что я очень люблю горячую лепешку, он берет ее прямо с черной сковороды, разламывает на четыре куска и одну четверть, еще дымящуюся, подает мне:
- Бери, ранний, ешь и расти большим!
Да, вот если бы сбылись дедовы слова, так, может, не крутили бы тобой по-всякому. А то только скажешь или сделаешь что-то не так, сразу стыдят: "Такой большой, а что вытворяет. Ты от стыда и клепки разом избавился?" А когда попросишь что-то себе, так совсем другое поют: "Ты еще малый. Вот когда подрастешь…"
Но люди-то не так быстро растут, как им бы хотелось. Так только грибы после дождя за ночь повыскакивают из земли и друг перед другом хвалятся шапками. Вспомнив это, я немного веселею и начинаю улыбаться. Дедушка это замечает и сильно щурится мне:
- Видишь, какие у нас вкусные лепешки, а ты никак вставать не хотел.
- Деда, может, повести лошадь в рощу?
- Можно и в рощу, там сейчас такая красота! - охотно соглашается дедушка, душа которого с детства сроднилась с лесом. - Только далеко не заезжай.
- И торбу дайте мне чуть побольше: может, как раз на опята нападу.
- Вот и хорошо, - соглашается мать. - Все какая-то добавка в доме будет. - Она поднимает тяжелую крышку сундука и подает мне торбу, сшитую из широкого рукава рубашки, на ней до сих пор краснеют цветы ее девичества.
На улице уже фыркает и нетерпеливо бьет копытом наша лукавоглазая хитрюга. Увидев меня, она приветливо мотнула головой: садись, мол, скорее, потому что мне тоже пора завтракать. Знаем твой характер: когда голодная - покорная, а напасешься - не подступись, тогда даже на свои бархатные губы собирает злость.
Седая, скаля зеленоватые зубы, подходит к порогу и начинает шеей тереться о мое плечо. Ишь, как задабривается с утра. Я отчитываю, какая она скверная, непослушная и коварная. А ей хоть бы что: опять трогает мое плечо и торопит на ту пашу, в которой запутались росы и клочья тумана.
Вот и солнце поднялось из-за млечного пути и повисло между крыльями ветряка. Дедушка широко отворяет ворота, а я, расправляя плечи, на которые уже уселся холодок, выезжаю со двора. И вдруг радостно-радостно становится мне на душе; вспомнилась вчерашняя беседа с дядей Себастьяном, вспомнил, что должен сегодня говорить с попом, взять у него книгу, - и от всего этого не удержался, чтобы не засмеяться.
- Ты чего, разбойник, смеешься? - неожиданно отозвался сбоку дядя Николай; за плечами у него покачиваются грабки, за поясом - кушка, из которой выглядывают брус и точило.
- Разве нельзя, дядя? - смеясь, останавливаю перед ним лошадь.
- В постный день нельзя.
- А я уже сегодня скоромное ел.
- Осквернил себя плотоядием? - стали грознее у дяди лицо и серпастые усы.
- Осквернил, - смиренно говорю, сразу догадавшись, что дядя Николай только изображает из себя сердитого.
- Я вижу, что у тебя, парень, блестят макоеды, - покрутил пальцем вокруг своей щеки дядя Николай. - И что ты уплетал со скоромного?
Зная характер дяди Николая, я тоже начинаю немилосердно подвирать:
- Да вот лакомились вепрятиной с коржами, натертыми чесноком. Мама сегодня как раз хлеб пекут…
Но дядю уже не интересует, что печет мать. Он искоса посматривает на меня и переспрашивает:
- Вепрятину? А ты часом не того… не врешь?
- О, такое скажете, - я внешне обижаюсь, а внутри смеюсь, как это часто делает дядя Николай, - у него же эту науку проходил.
- И какая она на вкус? - осторожно допытывается человек.
- Да какая: сало как сало, только немного жестковатое и желудями пахнет.
Это убеждает дядю Николая:
- И где вы ее достали? - удивляются его глаза, нос, губы и морщины на лбу.
- Где? - я, вспоминая рассказ нашего лесничего, отчаянно пускаюсь бережком: - К нашей свинке повадился веприк. Только повечереет, а он уже - хвост бубликом - и чешет из лесу в наш двор: добрый вечер вам…
- Ах ты проказник! - расхохотался дядя Николай. - А я, старый, и уши развесил почти поверил искушению. В кого ты только пошел?
- В кого? Это вы спросите у моей матери, - смеюсь и я. - Она порой говорит, что не только в черта и оглашенного, а даже в вас.
Это еще больше развеселило дядю Николая. Он полез рукой сначала в глаз, потом к усам, покачал головой и подбодрил меня:
- Так и живи, парень, с радостью! И даже если приврешь для смеха - не беда. А кислым каждый умеет быть. Вот и будь здоров! - и он, энергичный, улыбающийся, ровно идет с косой по земле, чтобы до последнего своего дня разбрасывать по ней солнечную щедрость души.
Мне после разговора с дядей Николаем все повеселело вокруг: и перекресток улиц с еще не растоптанной росой, и раскрытые дома, и женщины в очипках, выбегающие с ведрами за водой, и девушки в платках, которые гнали в стадо скотину, и рыбаки, шедшие по тропинке - один с саком, а другой с длинной жердиной, - и звон косы, которую кто-то отбивал в саду, и голос мостика под копытами лошади, и вот тот клочок тумана, что зацепился за огородные ворота и не знает куда податься: или припасть к земле, или подняться вверх.
Я пересекаю село, старую вырубку, ставшую сенокосом, Богачов хутор, Круглик - синюю заплатку леса в полях - и оказываюсь в дубраве, что сверху кутается небом, а снизу туманом. А как хорошо здесь голубеет между кленами! А сами клены сейчас такими напуганными стали - вот-вот бросятся наутек или еще, того гляди, полетят за перелетными птицами, у их ног всхлипывает и всхлипывает родник, а какая-то птица развлекает его; она перескакивает с листка на листок, поет себе и нисколько не беспокоится, что где-то за лесами синеет холод. Он уже погнал на юг береговых ласточек, журавлей и лебедей, а гуси и утки только начинают перелет. Но больше всего мне жаль лебедей и того печального звона, что натрусили они мне в душу. И жаль, что осень моя проходит в полях, в дубравах, а не в школе. Единственная осталась надежда на отца - вот, может, он скоро вернется и вынет из мешка мне сапожки…
Мысли на своих крыльях несут и несут меня к отцу, к встрече с ним, а тем временем лукавая коняга уже пощипывает траву и собирается сбросить меня.
Я соскакиваю на землю, путаю Обменную и раздумываю, куда же поехать за грибами: в березняк или в загон Костюков, где весной бывают сморчки, летом - земляника, а осенью - опята. Но опята у нас не грибы, а полугрибы, их, когда они есть, и пятилетний ребенок соберет.
Другое дело найти боровик! Он так умеет притаиться, что не каждый, даже остроглазый, увидит его. Для меня встреча с боровиком или более безопасным подосиновиком, который очень любит хвастаться своей шапкой, всегда бывает неожиданной и радостной. И я не могу, как другие, сразу хватать гриб; мне нужно присмотреться, присесть, поговорить с ним, а потом уж орудовать ножом.
Я пускаю низом песню, а ко мне за дорогой грубее отзывается луна - ей тоже хочется петь.
Ой, диби, диби, диби -
Пішов дід по гриби,
Баба по опеньки.
Дід свої посушив,
Бабинi - сиренькi.