В революцию, вернувшись домой, Порфирий снова ревностно припал к своему полуразрушенному, обнесенному войной хуторку. Вылезая из шкуры, недосыпая ночей, он топтался в хозяйстве, как в аду, надеясь сделать из него рай. Мировые перемещения, кровавые битвы, падение царств-государств, новые революции и смена властей не касались его, словно все это было или во сне, или на другой планете. Не то что партии, общества, а даже церковь не интересовала его. Он держался того, что церковь - дело стариков, а политика - дело темное и не доведет хлебороба до добра. Крестьянин должен жить одной политикой - своим куском земли и тем, что уродит на нем. Возле своей землицы и скота, дрожа над каждым зерном и каждой денежкой, он и оживал, и дичал, уже не замечая, как непосильная работа стирала с припухлых губ жены любовь и опускала вниз грудь. Так бы в своей хуторской скорлупе дожил бы он нелюдимым до мирных дней, может, дотянулся бы и до своего рая, если бы не злой случай.
В двадцатом году на его хуторок наехали именно те непредусмотрительные продагенты, которые чуть ли не на каждого крестьянина смотрели как на кулака или скрытого врага. Не заходя в дом, они сразу пошли в кладовую, прикладами высадили дверь и начали наводить свои порядки. Порфирий с ключами подошел к ним и долго молча смотрел, как из его закромов выметали зерно. В голову ему ударили гнев, боль и алчность и там варили свою адскую похлебку. Когда продагенты нагрузили мешками пароконную фуру, он встал на пороге амбара и глухо сказал:
- А теперь езжайте!
- У нас еще есть время, - засмеялись продагенты.
- Никто не знает своего времени и погоста, - давил и выдавить не мог злобу. - Езжайте, пока тихо лихо.
Продагенты обозвала его сморчком и начали угрожать оперативной тройкой, которая в те времена на месте творила суд и расправу. И тогда осатанел Порфирий. Пригибаясь, он метнулся в дом, выхватил из ножен саблю и бросился на продагентов. Они, не ожидая такого, разлетелись с его двора и помчались в уезд за помощью. А Порфирий, переодевшись, взял свое золотое императорское оружие, саблю, узелок с одеждой и отправился в банду.
В лесу он сразу же попросил у атамана нескольких бандитов, чтобы поймать продагентов. Но тот лишь засмеялся:
- Дядька всегда останется дядькой; политики нет, человече добрый, в твоей голове!
- Какая здесь может быть политика? - отмахнулся от ненавистного слова.
- А вот какая: только дураки уничтожали тех, кто выкачивал хлеб. А мы их пальцем не тронем. Пусть наш дядька на собственной шкуре почувствует, что такое продразверстка, тогда он добрее к нам станет.
Некоторое время спустя Порфирий откололся от банды и начал одиноко бродить в лесах, изредка по ночам наведываясь на свой хуторок, на свое померкшее счастье…
И вот в страданиях и неопределенных надеждах стоит он сейчас бандитом, оборотнем перед своим бывшим товарищем, ища на его лице хоть каплю сочувствия.
- Наконец избавился от своих железяк, - с клекотом, хрипом и болью выжимает он из себя. - Что теперь, Себастьян, должен делать со мной?
- Буду смотреть на портрет этого увальня, прислушиваться к карканью в его душе и думать, как она от святого хлеба, от земли и любви докатилась до бандитского ремесла, - гневно бросает председатель комбеда.
Порфирий вздрагивает:
- Не распекай хоть ты меня, Себастьян, не распекай.
- Пусть тебя черти на том свете распекают! А у меня есть другая работа.
Бандит безнадежно махнул рукой:
- Теперь будет кому распекать и на этом, и на том свете. На это не надо большого ума. Насмотрелся на тех, кто умеет распекать и упекать… А помнишь, Себастьян, как мы с тобой когда-то в церковноприходской на одной трехместной парте сидели? Ты с одного края, а я с другого.
- А теперь стоим как на двух краях земли… Видишь, когда школу вспомнил? Чего ты с этим словом не прибежал ко мне перед тем, как в банду поехал? Ты же не глупый человек.
- Почему? Потому что злоба не держится возле ума, - как-то на глазах осел Порфирий.
Дядя Себастьян пристально посмотрел на него, сдержал гнев и спокойнее спросил:
- Какая еще напасть крутит тобой?
- Неизвестность, только она, потому что не знаю, каким будет мой судный день… Ты, может, где-то тихонько подскажет, что именно завело меня в леса. Я озлобился, Себастьян, озлобился и вконец запутался.
- Почему же ты запутался? Пожалел хлеба, а души - нет?
- Даже немного не так, Себастьян… Вот тогда, когда у меня выгребали зерно и душу, одна мысль как пополам разрезала мой мозг: разве это жизнь, когда свой своего начинает поедать, когда свой на своего смотрит, как на врага? И это меня погнало в черный угол. Да разве только меня… Что теперь мне делать на этом свете?
- Пока садись за стол! - приказывает дядя Себастьян и, о чем-то раздумывая, смотрит в окно.
Порфирий садится за стол с другого конца, подальше от бандитского и императорского оружия, а дядя Себастьян кладет перед ним плотный, как жесть, лист бумаги, чернильницу, ручку.
- Пиши!
- Что именно? - берет ручку в грязные с большими когтями пальцы.
- Пиши, что ты, сякой не такой, навеки порываешь с бандитизмом, со всей контрреволюцией, с беспутством, признаешь законы Советской власти и не будешь, как элемент, принимать участия в политике. Понятно?
- Нужна мне эта политика, - обеими руками отгоняет что-то от себя Порфирий. - Моя политика в земле лежит, только бы самому не лечь в нее. - Он долго пишет свою странную исповедь, потом дышит на нее, перечитывает, подает дяде Себастьяну и, меняясь от какой-то злой мысли, говорит: - Вот и дошел человек до самого страшного… А теперь что скажешь именем власти?
- Иди домой! Вот и все мои проповеди! - исподлобья насмешливо смотрит дядя Себастьян.
Порфирий растерянно и недоверчиво посмотрел на него:
- Как ты сказал? Домой идти?
- А куда тебе еще хочется?
- Никуда, ой, никуда, Себастьян! Я готов ползти на коленях к детям, к жене.
- Так лучше ходить учись, а не ползать. Ползать и гадина умеет.
В глазах Порфирия начинают неистовствовать надежда и переменчивая радость.
- Себастьян, а больше ничего мне не надо?
- Найдется ли человек, которому не надо было бы большего, чем он имеет.
- Я не об этом, Себастьян… Я, значит, спрашиваю: в уезд, в Чека, мне не надо?
- У Чека без тебя, дурак, хватит работы… К твоей бумажке я еще в уезде, где надо, слово скажу: как-никак на одной парте сидели…
- Ой спасибо тебе, Себастьян, век не забуду. Сколько же я передумал о Чека, сколько одно упоминание о нем мутило душу… Неужели вот сейчас я повернусь, переступлю порог и пойду домой?…
- Так все и сделаешь: повернешься, переступишь порог, и будь здоров.
Порфирий тихонько заклокотал, засмеялся, обернулся, из-за плеча взглянул на председателя комбеда, потом круто встал напротив него и, не сдерживая радости, попросил:
- Себастьян, двинь мне в морду хоть пару раз.
- Это для чего тебе такая роскошь? - наконец улыбнулся и дядя Себастьян.
- Чтобы легче и надежнее на душе было. Это мне, считай, как исповедь будет.
- Эт!
- Очень прошу, ударь, Себастьян… Сделай человеку радость.
- Ну, если так сильно просишь, то держись! - блеснули рвением глаза дяди Себастьяна.
- Держусь! И хорошо бей, чтобы всю ветреность и глупость выбить из макитры! - широко расставил ноги улыбающийся Порфирий.
Дядя Себастьян подошел к нему ближе, отвел руку и двинул Порфирия кулаком в грудь. Тот крутнулся и сразу же очутился возле окон, вытирая спиной стену.
- Ну, как, немного легче? - насмешливо спросил дядя Себастьян.
- Ой, легче, как гора с плеч свалилась! - хохоча, выпрямляется и поднимает вверх ковшистые руки Порфирий. - А теперь я поворачиваюсь, переступаю порог и иду, а потом бегу домой.
Просветленный, он выходит из комбеда, и сквозь незакрытые двери мы некоторое время слышим ошметки не то всхлипывания, не то хохота…
На этом и закончилось бы дело Порфирия, если бы за него с другого конца не ухватился бдительный Юхрим Бабенко. На следующий день, облачившись в праздничное, он отправился на хуторок к Порфирию, расцеловался с ним, с его женой, ел пил за их столом и падал со смеху, когда хозяин рассказывал, какую имел исповедь у председателя комбеда.
Это было днем, а вечером Юхрим, уже в повседневной одежде, горбился перед черной чернильницей и строчил материалы: сообщение в газету, а заявления - в уезд, губернию и столицу. Писал не потому, что у него прорезался зуб на Порфирия или хотел занять должность председателя комбеда - зачем ему эта неприятность, когда за нее не платят денег? Юхриму Бабенко нужна была бдительность и неусыпность обличителя, чтобы на этих лошадях попасть на службу пока что хотя бы в уезд. Зачем ему такую голову и почерк губить в селе? И еще хотелось Юхриму прослыть корреспондентом - и от мужиков почет, и от женщин уважение. К счастью, случилось и подходящую дело. Революция в опасности, ее спасает Юхрим! И он пишет и радуется написанному.
В заметке и в заявлениях он обвинял дядю Себастьяна в тяжелых грехах против революции: в потере классовой бдительности, в подозрительных связях с классовыми недобитками, в самостоятельности ума и соображения и в рукоприкладстве. Более пристально селькор напирал на то, как это можно было отпустить бандита домой без согласования, разрешения и документации вышестоящих органов.
В село на бричке приехала первая комиссия. Председатель комиссии, видно, был больным человеком. Ему все не хватало воздуха, задыхаясь, он синел и становился очень сердитым.
- Этот не помилует Себастьяна, - с сожалением заговорили в населенном пункте.
- Не поиграет ли он теперь на пианино в тюряге? - обрадовались богатеи.
От этих слухов и шепотков у меня горько и тревожно стало на душе. Комиссия за закрытыми дверями начала отдельно допрашивать Порфирия, дядю Себастьяна и в конце Юхрима. А перед закрытыми дверями убивалась от горя и слез жена Порфирия. Больше говорил Юхрим, его красноречие помощника писаря, как на волнах, шло на самом святом: революции, революционной бдительности и классовой непримиримости. Юхрима никто не перебивал, а когда он замолчал, председатель, задыхаясь и синея, поморщился:
- Все?
- Пока все. Но если надо для протокола и действия, еще могу, - пообещал Юхрим, вытирая пот с лица.
Тогда председатель комиссии обратился к Бабенко:
- Вы не сможете ответить на два вопроса: первое, кто вас научил бросать тень на святое слово - революция? Второе, кто ободрал, ощипал, как курицу, вашу совесть?
- Я жаловаться по всем пунктах и инстанциям буду за оскорбление индивидуума, - закричал Юхрим.
- Это вы сумеете. Как я полагаю, вы всю жизнь будете на кого-то жаловаться и до тех пор топить людей, пока с вас не снимут штаны и не всыплют по всем пунктам. Только это может помочь вам.
Юхрим, как побитый пес, выскочил из комбеда, а на его место, шатаясь, вошла жена Порфирия. Комиссия долго не могла ей объяснить, что никто никуда не будет забирать ее мужа - пусть только честно он живет. Для этого и амнистия дана властью.
- Ой, спасибо вам, люди добрые, - наконец ожила женщина. - Так прошу, не побрезгуйте, заезжайте к нам, дома еще самогон остался. Тот черт не дал людям допить.
- Крепкий? - задыхаясь, поинтересовался председатель комиссии.
- Горит синим цветом.
- Тогда мы его заберем в больницу. Не пожалеете?
- Что вы, господь с вами! Если надо, еще выгоним - это уже для вас.
Комиссия забрала самогон. Юхрим пронюхал и об этом, обрадовался и, предвкушая, как он подсунет тележку председателю комиссии, двинул в больницу. Но новый материал не выгорел: самогон как медикамент был сдан главному врачу, потому что в те годы с лекарствами было очень трудно.
И лечили тогда в селах не так врачи, как знахари, костоправы и шептухи, орудуя заклинаниями, заговорами, тьфу-тьфуканьем, непочатой водой и землей, ее чаще всего прикладывали к сердцу и ранам. Когда же кто-то умирал, на это смотрели по-философски: бог дал, бог и взял. Однако теперь не так забирал бог, как тифозная вошь, она была самым верным помощником костистой. Поэтому неудивительно, что жена Порфирия, в большой ненависти к Бабенко, прозвала его тифозной вошью.
А Юхриму что? Он притих на какой-то день, а дальше начал распускать слухи о тайных врагах революции, которые выживают его из села, и, высунув язык, разыскивал себе достойную должность в городе.
Однажды вечером, когда мы с дядей Себастьяном сидели в комбеде за книгой, неожиданно притащился Юхрим. Он был во френче из английского сукна и галифе, подшитом блестящим хромом, из-за чего можно было кому-то напустить в глаза туману: видимо, владелец этих штанов еще недавно в конницу орудовал саблей. Юхрим любил эффекты и в одежде, и в речах. Он картинно остановился на углу стола, беспокойно шевельнул руками, сунул их в бездонное галифе, и они там закувыркались, как зверушки.
Дядя Себастьян с презрением посмотрел на незваного гостя; в глазницах его стояла такая темень, за которой совсем не было видно глаз. Через минуту Юхрим повел губами, и на них выгнулась та усмешечка, где наглость подминала неуверенность:
- Не ожидал моего вторжения, Себастьян? Знаю - не ожидал! Но моя драматическая душа должна была прийти к тебе с приношением, то есть на поклон по всем пунктам, статьям и уставам.
- Какая, какая у тебя душа? - повеселел дядя Себастьян.
- Как было уже сказано - драматическая!
- По каким же это параграфам? - наполнилось насмешкой лицо председателя комбеда.
- По пунктах революции!
- А какая тогда у меня душа?
- Натурально - героическая! - подлещаясь, торжественно сказал Юхрим, и на его неверное лицо даже лег покров почтения.
Дядя Себастьян только головой покачал: мол, ах, и пронырливый ты, человече, но промолчал. А Юхриму только того и надо. Он сразу же повел речь об изменениях в уезде, хитроумно ввернул, что теперь и его дружки всплыли наверх, втесались в службы и зовут его ближе к верхам.
- Но ты, конечно, решил держаться массы? - невинно спросил дядя Себастьян.
- Нет, я еще не решил этого. Поэтому и пришел, натурально, за советом. Что делать: остаться в селе, или тоже погнаться за фортуной-судьбой в город?
- Не гонись, Юхрим, за фортуной-судьбой, ой, не гонись, - едва ли не вздохнул дядя Себастьян.
- Почему? - удивились поджатые губы и фасолиные ноздри Юхрима.
- Ты, когда догонишь судьбу, - собакой вцепишься в ее подол и будешь держать только возле своей парсуны. А судьба и людям нужна.
Юхрим встрепенулся, не зная, что ему делать. Подумав, он стал таким, о ком говорят: сверху смеется, а внутри шипит.
- Передал ты, Себастьян, куте меда, а мне характера! - кривит улыбку на ободках губ. - Оклеветать, натурально, каждый сможет, но на твоей должности надо иметь вежливость по всем уставам. Знаю, ты сердишься на меня за ту историю с комиссией. Винюсь, каюсь, зарекаюсь - больше не буду. Не по глупости, а по бдительности шатнулся в сторону, потому забрело мне в размышления, что ты действовал не по революционным пунктам. И я хотел теорией подправить твою практику, потому что кто-то же должен за революцию болеть? Только такие как ты, с практической стороны, и такие, как я, с теоретической.
- За шкуру, только за свою шкуру ты болел с практической и теоретической стороны! - разгневался дядя Себастьян. - За нее, когда ее придется спасать, всех людей, весь свет продашь и не скривишься!
- Зачем тебе так далеко вперед заглядывать? - разозлился Юхрим, и тверже стали грубые ободки губ. - Шкура - дело тонкое, всякий ее по-своему спасает, а другой еще и отращивает на ней то, что имеет еж. Резон?
- Чего ты не сказал, что другой собирает на шкуре слизь?
- И об этом, согласовано, скажу, когда придется где давать свою классификацию, - жестокость искажает лицо Юхрима, и только теперь его глаза разрезают темень, что собралась в глазницах. - А сейчас я к тебе, натурально, с другим пришел. Говорить дальше или велишь зашить уста?
- Говори, чтобы губы не гуляли, - сдерживает возмущение дядя Себастьян. - И чего мне иногда кажется, что у тебя изо рта выскакивают не слова, а лягушки?
- Перебор фантазии, - не задумываясь, объяснил Юхрим.
- Ну, что у тебя?
- Да ничего возвышенного. Очень прошу тебя: черкни для движения личности характеристику, такую, небольшую, но, натурально, с душой.
- А без нее приятели из уезда не верят твоей личности?
- Верят, но революционный закон есть закон. Черкни, Себастьян. Работа не тяжелая, а облегчение даст нам обоим.
- Мне и так легко, - упрямо мотнул головой дядя Себастьян. - А характеристики тебе не дам!
- Дашь! - нагло уставился Юхрим.
- Не дам.
- Не имеешь такого закона! - в скользких глазах Юхрима затрепыхался злой блеск. - Всякая индивидуальность имеет теперь право на характеристику личности, хоть нравится или не нравится она кому-то. Не дашь теперь, дашь в четверг! Заставят дать! И помни: всякому человеку, при желании, можно обломать крылья.
- Я и не знал, что ты такой крылоед! - даже удивился дядя Себастьян.
- Так знай! И лучше сейчас же пиши характеристику, и не будем грызться. Тебе же спокойнее будет, когда меня сплавишь из села.
- Убедил! Черт с тобой - дам характеристику, чтобы ты исчез с глаз! - сказал дядя Себастьян.
- Так бы и сразу, - довольно хихикнул Юхрим. - Если бы ты не дал, я бы с мясом выдрал ее. Я своего нигде не упущу: права являются правами! Может, после этого и магарыч для обоюдного мечтания запьем! У меня толика загремела в кармане.
- Держи ее на похоронный звон таких добрых, как сам! - отрезал председатель комбеда.
- Вольному - воля, а спасенному, по всем пунктам, рай, - пожал плечами Юхрим.
Злой блеск оседает на донышки его круглых глаз, а наверх всплывает удовлетворение.
Между тем председатель комбеда достал бумагу, чернила, перо и сел писать характеристику.
- Может, тебе пособить комментариями? - склонил голову к столу Юхрим.
- Обойдемся без них. Не засти свет.
- И прошу тебя, Себастьян, натурально, с документальным эффектом ввернуть, что я был в рядах рабоче-крестьянской Красной Армии. Это теперь всюду отворяет двери и коридоры.
- Подчеркну, натурально, и с эффектом: твое от тебя никуда не убежит, - успокоил Юхрима дядя Себастьян. - Ты хоть немного спокойно посиди.
Юхрим расселся на скамейке и облегченно вздохнул: ведь через несколько дней он уже будет иметь должность, и тогда чихать ему на дядю Себастьяна, который даже за все свои раны ничего не может отхватить себе.
- "Характеристика, - начал читать дядя Себастьян. - Настоящая дана Юхриму Бабенко, который в нашем селе родился, крестился и вырос, и, натурально, ума не вынес…"
- Ты что, смеешься, чтобы потом заплакать!? - вскочил Юхрим, от злости у него осклабились зубы, как у зажаренного кабана.