Повести о детстве: Гуси лебеди летят. Щедрый вечер - Стельмах Михаил Афанасьевич 18 стр.


Тогда я решаю тоже податься в поле. Спросонок загудели ворота, и я оказываюсь на улице под тенями наших ясеней и вишен тетки Дарки. Здесь я сразу стал меньшим, а мир - большим, и лунный туманец прорастал из него и плыл по нему, цепляясь за овощи, плетни, деревья. На другом краю улицы показалась фигура отца. Я хотел крикнуть, броситься вдогонку за ним, и тут что-то зашелестело под забором. Я подался назад, а на дорогу осторожно вышла ежиха, в рту она держала маленького ежика. Прислушиваясь к миру, ежиха остановилась, повела головой, а дальше перебежала улицу, зашуршала в бурьяне и перебралась в наш огород.

Встревоженный, удивленный, я смотрю ей вслед, приклоняюсь к плоту, а в это время что-то зашелестело в углу сада; оттуда, из теней, медленно-медленно, пошатываясь, вышла мать. Вот она подошла к яблоне, прислонилась руками и лицом к ней и что-то зашептала, перемешивая слова и вздохи. То ли она прощалась с деревом, то ли рассказывала ему свою печаль? Дальше, словно лунатик, мать пошла на огород и остановилась возле головастого подсолнечника. Она тоже заговорила к нему, а он молча покачивал головой, будто и ему была понятна человеческая печаль.

И мне показалось, что мать касалась руками не подсолнечника, а наклонила к себе мою голову. Всю тревогу как рукой сняло. Успокоенный, я улыбнулся миру, дедушке месяцу, и меня сразу оплетает росяной сон. Он так одолевает меня, что я едва дохожу до хаты и падаю на топчан. Засыпая, еще услышал, как вошла мать, как укропом, подсолнечником и росой запахли ее одежда и руки, легко повеяли над моими видениями.

Через то беспокойство ночью я проснулся прежде обычного и стал прислушиваться к рассвету.

Я и поныне прислушиваюсь к рассветам! Меня и поныне волнует, как рассвет собирает еще темные росы, собирает с небосвода звезды, сладко зевая, бредет посреди туманов, отворяет двери какой-то хаты-белянки, посылает девушку по воду, а дальше приотворит те двери, за которым ночевало солнце, и улыбнется, довольный своей работой. Я и поныне встречаюсь с солнцем в поле, в лесах или на реке и приучаю к этому своих детей…

В дом входят родители и молча удивляются, что я уже встал. В межбровье отца собрались хлопоты, а материнские глаза, видно, и сегодня купались в слезах. Пока я это прикидываю в мыслях, на дворе отозвалась утка: "Тах-тах-тах".

- Кого бы это так рано? - взглянул отец на мать - видно, ему хотелось, чтобы она заговорила к нему.

И мать, заглядывая в печь, грустно сказала к огню:

- Кто его знает? Может, Дарка.

Но это шла не тетка Дарка, потому что в дверь кто-то тихонько постучал.

- Заходите, заходите, - мать выхватила из огня кочергу и поставила в уголок.

Двери отворились, и мы все с удивлением увидели на пороге смущенную Любу. В руках она держала зеленоватый кувшин с земляникой.

- Доброе утро вам, - поклонилась Люба.

- Доброе утро, девчинятко. Ты чья? - удивилась мать.

- Я, тетушка, Люба, - несмело сказала девочка и пошатнулась, как камышинка.

- А-а! - сразу же догадалась мать. - Проходи, проходи ближе. Ты к Михайлику?

- Нет, тетушка, я к вам.

- У тебя к нам есть дело? - удивился отец и грозно взглянул на меня. - Это ты, умник, уже что-то натворил? Давно на твоих плечах не танцевал ремень.

- Вот вечно вы на меня! - обиделся я.

- Что же у тебя, моргуха, к нам? - подошел отец к Любе и с любопытством посмотрел на ее свежевымытое смуглое личико, на заботливо заплетенные косички и те окостеневшие пуговицы на блузке, которые чего-то оскорблено надули щечки.

Люба подняла голову и грустно посмотрела на отца.

- Михаил мне сказал, что вы собираетесь ехать аж туда, где совсем нет лесов, так я вам принесла земляники, потому что ее там тоже не будет, - протянула отцу кувшин и уже совсем тихонько прошептала: - А мы с Михайликом не хотим, чтобы вы ехали.

- Ты смотри, - растерянно сказал отец и даже замигал веками. Он поставил кувшин на стол и одной рукой прижал Любу к себе.

Возле печи всхлипнула мать и вознамерилась выйти в овин.

- Подожди, Ганя, - кротко остановил ее отец. - Не видишь ли, что теперь малые начинают учить старших?

- Может, послушай их, Афанасий?

- Да наверное, придется послушать, потому что, гляди, и не будешь знать, где тебя по ночам искать, - согласился отец.

- Ой, спасибо, дядечка… Еще раз спасибо, - сказа Люба, наклонилась, взглянула на отца. - Я вам два раза сказа спасибо, а дальше не знаю, как уже надо благодарить…

- Спасибо, доченька, и тебе и за землянику, и за то, что пришла к нам, - сердечно сказал отец.

А Люба радостно посмотрела на меня и впервые улыбнулась в нашем доме, и улыбнулись все ее надувшиеся пуговицы…

Раздел второй

В эту ночь я во всех снах плыл на лодке - плыл по воде, по росе, по траве и даже по чьей-то конопле, которая стояла, как Дунай. И из полузабытья тоже выплывал, будто на лодке.

Еще не размыкая глаз, я всем телом ощущаю согласие в нашей хате, слышу, как приятно воркует, обвивается вокруг маминого голос отца, как по-молодецки выводит "го-го" огонь в печи, как ужом шипит на него кипяток, как ароматно мотается по полу полынный веник. И в моих ушах аж зазвучали-затанцевали свадебные песни:

До нас, невістко, до нас,
А у нас все гаразд:
Сама піч хліб пече,
Віник хату мете.

Я сразу закрытыми глазами вижу эту свадебную печь с зарумянившимися буханками и веселею.

- И чего оно еще улыбается себе? - печально говорит мать, полагая, что я сплю.

- Наверное, и в снах читает какую-то книжку, - кротко отвечает отец.

- Ноги вон потрескались на росе, словно деревянные.

- На росе потрескались, на росе и заживут.

- Хоть бы на какие лапти разжиться ему, - жалеет меня мать.

- Пусть ногами чувствует землю, - так скорее и танцором, и человеком станет.

На отцовские слова я говорю: "Ги" - раскрываю глаза и сразу же привстаю с топчана. Отец глянул на меня, удивился, насмешливо сузил один глаз и будто с большим почтением спросил:

- Хорошо ли спали, сухими ли встали?

Я снова говорю: "Ги" - и смеюсь. А отец, запрятавши насмешку под укороченные усы, уже заходит с другой стороны - начинает меня нахваливать:

- Что значит хозяйский ребенок у нас: как спит, так не ест, а как ест - не дремлет.

- А чего же дремать возле миски? - беззаботно отвечаю и, сколько могу, высовываюсь в окно, потому что за ним уже начинают светлеть порички.

- Хочется зеленухами оскомину набить? - угадывает отец мое намерение.

- Очень они мне нужны! - и я начинаю смотреть поверх куста поричек, будто он совсем меня не интересует.

На огородах еще вылеживается туман, где-то возле бондарского колодца его расклевывают петухи, а за петухами косарь отбивает косу, а за косарем на леваде отзывается коростель, а за ним из самой дороги выходит солнце, и придорожная верба роскошествует в его короне.

А вот на улице появляется с граблями на плече надувшийся дядюшка Владимир, воткнувший взгляд в свои ноги. Вот он увидел возле них наших кур, ухватился обеими руками за грабли, махнул своим оружием, и куры, теряя перья, взметнулись выше плетней.

- А чтоб вы ему выздыхали еще до вечера! - говорит им вдогонку дядюшка Владимир, потом украдкой оглядывается на наш овин, замечает меня, сразу хекает и быстро исчезает за хатами. А мне снова становится весело.

Дядька Владимир еще с марта враждует с нашими курами, а заодно и с дядькой Николаем. И за что бы? Когда весной мать подсыпала наседку, у нас гостил дядька Николай. Он сразу своим хитроватым глазом прикипел к решету, в котором лежали одни кругленькие яйца.

- А почему вы, Ганя, длинноносыми не подсыпаете? - аж присел возле решета, на которое уже мостилась наседка.

- Да, - отмахнулась мать рукой.

- Э, нет, скажите, Ганя, что вы нахитрили, потому что я и из вашей хаты не уйду.

- Что там говорить? Заметила себе, что из длинноносых яиц более всего вылупливаются петушки.

- Да что вы?! - удивился дядька Николай. - Век учись, а и в курах не разберешься. Вот теперь и пойду из вашей хаты.

И наверно, чтобы проверить мамины слова, мужчина сразу же подался к дяде Владимиру и по секрету насоветовал ему подсыпать наседку только длинноносыми яйцами, потому что, дескать, из них выходят одни курочки. Дядька Владимир и тетка Марийка послушались лукавого руководства, и вывелось у них из двадцати яиц аж девятнадцать петухов и одна курочка, а у нас наоборот. Ох, и свирепствовал тогда дядька Владимир и все обещал кому-то укоротить и язык, и день. Вот из-за этой чудасии и поныне огнем дышит Владимир на наших кур и на дядю Николая.

Но это нам не удивительно: на кого только не сердится и кому только не завидует дядька Владимир? Если послушать его, так нет в нашем селе, нет и на всем белом свете никакого доброго человека. Особенно же ненавидит он тех, которые имеют в руках или в голове больше ума чем он. Чей-то ум дядюшка считал своей личной обидой. Когда-то он умел гнуть или пригибать добрых мастеров и умников, а теперь приходилось удовлетворяться тем, что их славу мазал дегтем и не замечал, что все свои годы, весь век прополз по грязи.

Не угодила дядюшке и новая власть. Это же раньше были и цари, и князья, и графы, и даже бароны, а теперь все стали товарищами. Вот разве это порядок? И куда только смотрит заграница? А когда Литинский финотдел не принял у него налог ни золотом, ни серебром царской чеканки, он сначала оторопел, дальше вознегодовал, а потом скумекал, что и к чему, выбежал на улицу, вскочил на свою телегу и погнал домой волов, как лошадей. Чтобы они еще быстрее бежали, не только батожил их, но и всю дорогу жужжал, как овод. И неразумная скотина бежала как сумасшедшая. Ему так не терпелось, что он ночью обошел своих единомышленников и, хекая и отхекиваясь, сыпал и сыпал в их уши политику. Дядюшка уже точно знал, что новая власть зависла на одной волосинке, потому что у нее даже золота-серебра не принимала заграница.

С тех пор хитроумный политик начал ждать заграницу и лепить перед богами тоненькие самодельные свечечки. Даже свои золотые надежды дядюшка оплачивал скупыми шелягами. Недаром люди говорили, что он, пока простится с копейкой, двадцать раз перевернет ее в кулаке…

Сегодня и небу, и солнцу было истомно, нездоровилось, и даль стояла такая, будто на ней кто-то перелопачивал солнечный луч с лунным. И лес, и птицы в нем отчего-то притихли, а журчащий ручей пел и пел свою песенку и еще на дармовщину покачивал размытые корни.

Вот я прямо сидя на Обменной вижу под осиной близнецов-подосиновиков. Они совсем похожи на тех, которые просили меня во сне, чтобы я не уезжал в Херсонские степи. Я присматриваюсь, нет ли у них ротиков, прислушаюсь, не отзовутся ли они, но подосиновики, щеголяя красными шапками, молчат. Наверное, лишь во сне приходит голос к ним. Я соскакиваю с Обменной, изучаю взглядом лес. Вот по всему чувствуется, что здесь еще должны быть грибы, но они так запрятались, что и солнце их не найдет. Почему-то всегда так выходит: хороший гриб никак не найдешь, а поганка сама в глаза лезет. А это что?! Прямо от окоренка березы отклонился толстенный-претолстенный боровик. Дерево с одного края примяло ему шляпу, а из него еще прорастает грибок-малютка. Такая находка даже Любу порадует!

Теперь уже на Обменную и не думай вскочить: почуяв волю, она скалит на меня зубы и брыкается, будто кто нанял ее на такое дело. Еще хорошо, что я повод не выпустил из руки. Так вот с грибами в одной руке, а с поводом в другой медленно дохожу до якимовской загородки, где сейчас трава аж курится благоуханием и привяленным солнцем. Тут, при дороге, путаю наше лукавоглазое тягло и с грибами спешу к шалашу. Но ни в шалаше, ни на пасеке Любы нет. Так что мне делать? Я кладу на виду грибы, говорю, чтобы они никуда не убежали из шалаша, а сам думаю мелькнуть в осинники поискать подосиновиков. Там есть такое место!

Возле барсуковой норы ко мне с доброго дива прицепился вопрос: видит ли барсук солнце, или он в темноте прожует и проспит всю жизнь?

Я ложусь на землю, прислоняюсь ухом к тому месту, под которым должен вылеживаться барсук с барсучатами. Вот что-то слегка то ли подо мной, то ли за мной зашуршало. Наверно, зашевелилась барсуковая семейка. Может, она как раз засела за стол и орудует возле миски? Я начинаю улыбаться, в мыслях уже всовываю барсучатам в лапы ложки, а сейчас меня ошпаривает смех:

- Может, тебе и подушку положить? Будешь вылеживаться, как барсук!

Я отрываю голову от земли, а возле меня аж качается от смеха Люба, в ее руке покачивается чем-то набитая котомка, и девочка кладет ее на то самое место, к которому прижималось мое ухо.

- И чего бы вот я сразу все зубы продавал? - говорю немного недовольно.

- Потому что обрадовалась, что тебя увидела, - как камышинка, раскачивается Люба. - Я так и знала: ты приедешь сегодня.

- Откуда же такое знание?

- И сама не знаю откуда, - подняла вверх худенькое плечо. - Так вы уже не поедете в степи?

- Не поедем. Ты помогла нам.

- Это так вышло, - радуется девочка. - А ты что-то привез мне?

- А что же тебе надо было привезти?

- Будто не догадываешься? Какую-то книжку.

- Привез сказки страшные-страшные.

- О ведьмах и чертях? - сразу же искривилась и нахмурилась девочка.

- О них.

- Я этих и слушать не хочу.

- Почему?

- Потому что как начитаешься их, то очень страшно становится одной в лесу. - И девочка боязливо оглянулась назад, будто там, за деревьями, колобродила разная нечисть.

- А вот мне и совсем не страшно, - бесшабашно вру, а сам вспоминаю, как мне когда-то ночью черные дедовы штаны показались чертом.

- Потому что ты мальчик, ты и не должен бояться нечисти. Мой отец говорит, чтобы и я ничего не боялась, а я все равно боюсь.

- И чего же ты боишься?

- Грома, разной нечисти и совы.

- Совы?

- Ну да. Она вечером так жутко кричит, что волосы именно ежом поднимаются. И глаза ее страшно светятся ночью. Тогда я забиваюсь в шалаше отцу под руку и сразу засыпаю. Зато как славно здесь на рассвете! Будят меня то соловей, то кукушка, то иволга, то удод, а то и роса. Ты сотового меда хочешь?

И хоть мне очень хочется отведать сладкого, но я так отнекиваюсь, будто каждый день имею мед в своем доме.

- И напрасно, - говорит чьими-то словами Люба. - Мед - это здоровье.

- Ну, если здоровье, то попробую.

- Вот и хорошо, - показывает редкие зубы Люба. - А может, тебе и чумацкой похлебки сварить?

- Да нет, наверное, не надо.

- Вот я все набиваюсь, а ты все отнекиваешься и отнекиваешься. Гордый чего-то стал… Михайлик, а я тебе что-то хочу сказать. - И девочка, оглянувшись, застенчиво посмотрела на меня. - Сказать или нет?

Я тоже чего-то смущаюсь и тоже озираюсь вокруг.

- Говори, если имеешь что-то…

- Вот дай отдышусь. Только ты никому ни гу-гу. Слышишь?.. Вчера у моей тетки Василины был аж из Винницы какой-либо главный над певцами. Он такой патлатый и смешной-смешной! Как запоет, так у него рот становится пастью - целый горшочек влез бы туда. Он привез тетке какие-то ноты…

- И что?

- Тетка Василина возьми да и похвастайся ему, что я тоже хорошо пою и вывожу подголоском. Вот ему и захотелось послушать меня. А я все стеснялась и стеснялась перед городским. Тогда моя тетка сказала, чтобы мы вместе запели. И мы запели вместе, потому что так и легче, и не стыдно.

- И что дальше?

Люба смешно выпятила губы, торчком поставила глаза, как тот главный над певцами, и улыбнулась.

- А дальше этот главный взял да и прижал меня к себе, поцеловал в косичку, потом потянул ее и сказал, что я голос!

- А ты ему что?

- А я тихонько сказала: "Спасибо, дядя". И ему это очень понравилось, потому что он рассмеялся и еще раз поцеловал меня.

- Вот молодец! - радостно выхватилось у меня.

- Он или я? - доверчиво спросила Люба.

- Оба.

На это Люба рассудительно ответила:

- Вот так живет человек и не знает, что он - голос. Главный над певцами обещал как-то и меня, и тетку Василину вызвать в Винницу. Тогда я там и театр, и трамвай увижу.

- Везет же людям! - говорю я, а Люба начинает смеяться. - И что ты этому главному пела?

- Печальной: "Ой під яром-яром пшениченька яра, в долині овес". И веснянки пела, тоже печальные. А он сказал, что в них живут голоса каких-то предков. Такой уж умный мужчина, что и половины слов его не поймешь. Он и моему отцу сказал, что я голос.

- Что же на это отец?

- Разгладил усы и сказал: раз такое время, то он купит мне новые сапожки, и я начну их носить еще до снега, чтобы не простудить голос, - раскачивалась и радостно лепетала девочка. - Отец у меня такой смешной, а кто не знает его, думает, что он очень сердитый. Это усы делают его таким: они у него серпастые, норовистые и залезают, куда хотят, даже в рот. Пошли в шалаш.

- А что у тебя в котомке?

- Разве не видишь? Липовый цвет.

- На чай собираешь?

- Нет, наша кооперация принимает его на лекарство. Вот я и заработаю себе на тетради. Насобираю цвета аж на целый серебряный рубль, потому что очень люблю, когда есть много тетрадей. Давай вместе собирать цвет. У меня в шалаше и посушим, потому что на солнце нельзя. Как ты?

- Можно и вместе.

- Так сперва пошли есть мед.

Но в это время возле нас шевельнулась чья-то тень. Я оглянулся. Возле самой Любы со старенькой берданкой в руках остановился темнолицый, с вывернутыми губами дядька Сергей - тот, что до недавнего времени прятался в разных схронах от революции. Он вперил в меня тяжелые холодные глаза и насмешливо спросил Любу:

- Кого это ты, девка, хочешь медом угощать?

- Добрый день, дядя, - с достоинством ответила Люба.

- Не очень он и добрый: все меняется теперь. Так кого же должна медом угощать?

- Михайлика. Мы с ним вместе в школу ходим.

- Сейчас не то что малые, даже старики поглупели: все чего-то грамотеями хотят стать. А кто же будет свиней пасти?.. - Дядька Сергей пренебрежительно повел на меня берданкой. - Чей он?

Люба сказала. У охотника сразу похолодели не только глаза, но и все узковатое лицо. Он презрительно осматривает меня с головы до ног и начинает жевать губы:

- Так-так-так. Значит, ты потомок того языкослова, что верховодит в комзлыднях и все что-то имеет против меня? Га?

Я растерялся, а Люба взглянула на охотника и рассмеялась.

- Ты чего? - дядька Сергей подбросил черные дужки бровей.

- Вы и о дяде Николае говорили, что он имеет что-то против вас.

- И это правда.

- И мой отец тоже что-то имеет против вас.

Теперь уже растерялся дядька Сергей, моргнул раз и второй черными неровными ресницами, сплюнул:

Назад Дальше