Повести о детстве: Гуси лебеди летят. Щедрый вечер - Стельмах Михаил Афанасьевич 19 стр.


- Хоть от детей узнаешь, что думает о тебе родня. Ох, недаром я так упирался, чтобы моя сестра не выходила за того серпастоусого. Что же, девка, подкармливай, подкармливай нищих медом, а они твоего дядьку возьмут за жабры, - и охотник взялся рукой за горло, где, наверное, должны были быть жабры. - Но чего я тебе говорю? Это не твоего ума дело. Скажи, вон там барсук еще живет? - и дядька Сергей нацелился берданкой на нору зверька.

- Что вы, дядя, делаете?! - испуганно вскрикнула Люба.

На вывернутых губах охотника причудливо искривилась улыбка:

- Не бойся, девка, он мне теперь не нужен. Вот когда нагуляет жир, я таки доберусь до него. Здесь какой-нибудь козочки или зайца не видела?

- Нет здесь ни козочки, ни зайца.

Дядька Сергей хмыкнул:

- Да неужели нет? Так я и поверю тебе!

- А вы разве хоть кому-нибудь верили?

- Царю верил, и то напрасно - прогадал! - стало злее лицо и вся фигура дядьки Сергея. Он еще что-то хотел сказать, но передумал, крутнулся и, держа берданку наперевес, осторожно пошел в глубь притихшего леса.

- Попрощается сегодня с жизнью какой-нибудь зверь или птица. Не приведи господи иметь такого родственника, - сказала Люба чьими-то словами. - Отец говорит, что у него затвердевшая совесть.

- А у твоего дядьки в самом деле есть жабры?

Люба фыркнула:

- Чего же ты у него не спросил? Вот было бы весело. Пошли же в шалаш.

Но после речи дядьки Сергея мне даже меда не захотелось.

- Лучше сначала нарвем липового цвета.

- Ну как хочешь. Я знаю такую липу, что пахнет аж на пол-леса. Наверное, ее цвет наиболее целебный. Правда же, хорошо будет, если он поможет какому-нибудь доброму человеку - возьмет и поставит его на ноги?

- Ге. А далеко эта липа?

- Аж возле оврага. Вот сейчас расстелю цвет в шалаше, и побежим себе.

Я взглянул на Обменную, на небо, которое обкладывали неспокойные грозно-фиалковые тучи, а Люба тем временем уже выскочила со своего лесного жилища, и мы побежали к той липе, которая должна была помочь добрым людям. Стройная, как тополь, она чуть наискось стояла над оврагом, распространяла и на лес, и на овраг свое благоухание, вокруг нее живой сеткой шевелились пчелы. Когда я вылез на дерево, за оврагом отозвался гром, а Люба испугано вскрикнула.

- Чего ты, девка?

- Боюсь грома, - искренне призналась девочка. - Может, вернемся назад?

- Ерунда. Нарвем цвета и вернемся.

- Хорошо тебе говорить: нарвем! У меня уже и руки, и душа дрожат.

- А как же твой рубль на тетради?

- Не хочу и рубля, когда гремит! О! Слышишь! Снова загремело, синим корнем прорисовалась молния, раскрыла кусок второго неба и угасла в туче.

- Ты не бойся, - успокаивал я Любу, - то Илья калачи разбрасывает.

- Если бы калачи, а то громы и молнии. Вон уже и лес перепугался грозы, - заскулила девочка.

В самом деле, под темным небом забеспокоился, загудел лес, закипела листва на нем, деревьям почему-то захотелось бежать, но они не знали, куда податься, и, стеная, метались во все стороны. Снова мигнула молния раз и второй раз, лес и сверху, и изнутри просветился нехорошим голубоватым огнем, а гром, как безумный, ударил в несколько цепов, будто хотел обмолотить землю. И она под ударами грозы начала испуганно крениться в безвестность. Теперь и мне стало страшно.

- Михайлик, сейчас же слазь! - уже внизу откликнулась Люба слезами.

И только я, обдирая ноги, скатился с липы, как на землю стеной обрушился ливень. Сразу невидимым стал лес, только стон его охватывал, зажимал и перекатывался через нас. И вот молния попала в сердцевину леса, и он засветился огромным фиалковым фонарем. А когда молния погасла, мы увидели другой огонь - у самого яра, заламывая руки, горело искалеченное дерево.

- Михайлик, нам надо спрятаться.

- Куда же мы спрячемся?

- Я знаю такое дупло в дубе - большое-большое. Там мы оба поместимся, - сказала Люба, вытирая уже мокрое лицо.

И я, пустая голова, даже не подумал, что беда могла стрястись с тем дубом, и побежал за Любой. Платок спал ей на плечи, вокруг ее головы, стекая ручьями, затанцевали косы и ленты, а девочка изрывала в клочья сизый подол дождя, исчезала в нем и снова появлялась, как тень. Гром бросал ее на землю, она падала, привставала и бежала вперед.

- Так и голос можно потерять, - хотел я пошутить, но Люба и ухом не повела.

Мы встревоженно метались между громами и молниями, а дождь, как хотел, стирал и выполаскивал нас.

- Вот здесь! - девочка вдруг остановилась перед старым ветвистым дубом. У его корня темнела неровная припаленная пропасть.

"Дуб, дуб, кто тебе душу выел? - в мыслях спросил я дерево и сам ответил: - Лета мне выели сердцевину и душу".

И вопрос, и ответ мне очень понравились, я хотел было загордиться, но передумал - несомненно, это где-то вычитал такое.

- Михайлик, сюда лезь!

Я вошел в дупло, как в каморку. Здесь было темно и почти сухо. Люба успела уже вытереться, выкрутить платок и немного успокоиться. И вот снова, как из пушки, грохнул гром, дуб заскрипел всеми своими косточками, и мавка обеими руками вцепилась в меня, а спустя время, сама себя успокаивая, спросила:

- Правда же, здесь не так страшно?

- Конечно, - ответил я, совсем забыв, как опасно в грозу соседствовать с большим деревом. Оно скрипело и стонало, обрушивая на землю потоки дождя, а на нас крошки своей истлевшей сердцевины.

- Михайлик, может, ты сказку расскажешь?

- Но от нее тебе еще страшнее будет.

- И это правда, - вздохнула девочка, притихла на какое-то время и вдруг перепугано ахнула.

- Ты чего?

- Ой Михайлик, я совсем забыла за куропатку! Что теперь будет с ней, с ее детками?

- А что должно быть с ними?

- Ты ничего не знаешь! У нее только-только вылупились детки, они совсем беспомощные. Это же вода потопит всех. Бежим спасать их. Все равно мокрее, чем есть, не будем. - И Люба первой выскочила из дупла, съежилась, глянула поверх деревьев и облегченно вздохнула: - О, уже небо просветляется. Бежим.

- И что это у тебя за куропатка?

- Я ее на опушке в зарослях терна увидела, когда она как раз сидела на яйцах. И я ее немного приручила к себе. Ой, только бы же не затопило ее деток.

Разбрызгивая лужи, мы побежали на опушку. От нас уже откатывались громы, над нами стихал дождь, а под нами выгибались, благополучно плакали травы и цвет. И пахло земляникой, грибами, разопревшим хмелем и той ржаной свежестью, какую приносят только петровчанские пучки молний. Немало набросал их сегодня Илья и в лес, и вне леса, выбивая нечистую силу.

Мы бегом миновали чью-то загородку, в которой стояли высокие дуплянки, обошли озерцо красного проса, перехватились через ручей, ставший теперь рекой, и оказались на заросшей терном опушке. За ней уже стояли всполошенные ливнем ржи и пшеницы.

- Осторожно, Михайлик, - здесь оцарапаться можно, - разводя обеими руками плотные ветви, Люба зашла в терновник. Вот она остановилась, пригнулась к земле и тихонько вскрикнула.

- Что там у тебя?

- Вот посмотри, - девочка встала, протянула ко мне лодочкой составленные ладони. На них беспомощным серым комочком лежал птенец, величиной с грецкий орех. Он даже не мог встать на ноги. - И что мне делать с тобой? - жалостно спросила его.

Но птенец и не пошевелился.

- Замерз, отощал, - объяснила девочка и осторожно положила свою находку в пазуху. - Вот еще один!

Я тоже наклонился к траве и увидел возле какой-то трухлятины измаранного, с подвернутой головкой птенца. В руке он и не пискнул, только слабо глянул на меня затуманенным глазом.

- А где же куропатка? Чего она бросила их? - спросил я у Любы, которая и моего птенца положила себе в пазуху.

- Кто его знает? Может, гром испугал и разогнал ее деток, а она теперь собирает их в кучку. А может, еще хуже что-то произошло. Разве мало врагов у пичужки? Подождем ее.

- А если она не придет?

- Тогда заберем деток, и я буду выхаживать их сама. - Люба, прислушиваясь к себе, нежданно улыбнулась: - Они уже царапают меня ножками. Вот глупенькие!

Мы обшарили весь терновник и нашли аж семеро птенцов. Люба спрятала их в пазуху, а сама беспокойно поглядывала на все стороны, выглядывая мать-куропатку.

Уже и распогодилось, умытое солнце перекинуло свои золотые косы на поля, и они клубились ароматным паром. Птенцы совсем согрелись и, попискивая, бесчинствовали в пазухе Любы.

- На волю просятся. Что мне делать с вами? - Но вот девочка вытянула шею, замерла, к чему-то прислушиваясь. Я тоже затаил дыхание. Недалеко послышался обеспокоенный птичий призыв, потом у куста волчьего лыка появилась куропатка, ее мокрые крылья аж касались земли, а возле матери возилось несколько птенцов. Вот куропатка обеспокоенно остановилась, повела головой, а крыльями придержала деток. Птица увидела человека.

- Красавица моя, - тихо сказала Люба, полезла рукой в пазухи и выпустила на землю птенца.

Куропатка что-то вскрикнула на своем птичьем языке, ступила шаг к дитю, а оно, раскачиваясь и крылышками, и всем телом, так спешило-бежало к матери, что аж падало с ног. Люба выпустила всех птенцов, ласково взглянула на них, шепнула мне:

- Пошли, Михайлик, не будем беспокоить ни красавицу, ни ее деток. Пусть они тоже имеют свое счастье.

И мы тихонько-тихонько начали выбираться из зарослей. На душе у меня было такое, будто я не с куропаткой, а с самым солнцем встретился. Это же и мать обрадуется, что мы помогли горемычной пичужке.

Мокрые, уставшие, но радостно улыбающиеся, мы входим в лес, бредем ручьем и удивленно останавливаемся прямо в разбуженной воде: напротив нас, за лужайкой радуга развесила все свои ленты, и в их отсвете дубрава стала такой хорошей, какой она может только присниться.

Люба засмеялась:

- Михайлик, пошли себе к радуге.

- А чего же, это нам по пути, - говорю важно, хотя хорошо знаю, что до радуги человек никак не может дойти.

- Михайлик, а куда радуга девается зимой?

- Наверно, забирается в какое-то жилище на небе и там зимует себе, как твой барсук в земле.

- Ой, держите меня, потому что упаду, - закачалась Люба от смеха. - Ты долго думал, пока такое сморозил?

- Нет, это я не думавши.

- Оно и видно. Ой, а что теперь твоя Обменная делает?

- Наверное, залезла в шкоду, как только она умеет, - помрачнел я.

- Так быстрее бежим к ней! Пакостная-таки твоя Обменная.

Мы выскочили из ручья, а перед нами вспугнутой тенью мелькнула козочка. Я даже заметил ее большой испуганный глаз. И в это время грохнул выстрел. Козочка, надломленная, рухнула на землю.

- Ой, мне страшно! - вскрикнула Люба и прислонилась к моему плечу.

Я ничем не мог утешить девочку, - мне тоже было страшно. А из-за деревьев с еще дымящейся берданкой выскочил косматый, мокрый дядька Сергей и бросился к своей добыче. Мы с Любой тоже побежали вперед, и то, что увидели, ужасно поразило нас: темно-бархатный глаз козочки в последний раз подплыл слезой, а из небольшого вымени сочилось молоко и густело на траве - козочка была матерью.

- Что вы, дядя, наделали?! Что вы наделали?! - больно и гневно вскрикнула Люба.

Дядька Сергей, вытирая мокрым залосненным рукавом пот с лица, улыбнулся:

- Мясца сладкого раздобыл. Это королевское продовольствие! Захочешь свеженины - приходи на ужин к нам, захочется солонины - через месяц загляни. Я не скупец, - расщедрился мужчина и сапогом потормошил козочку.

- Мы сейчас же побежим к дяде Себастьяну и расскажем ему…

Дядька Сергей вздрогнул, вытаращился на Любу; на его вывернутых губах распухал гнев:

- Ты что мелешь?!

- Что слышите! Все расскажу! Пусть знают люди, какой вы!

- Ты ополоумела, девка? Своих будешь топить? Я и тебе, и ему покажу дядю Себастьяна! - Но вдруг его глаза утихомирились, придавливая гнев, он снова улыбнулся, полез рукой в карман. - Вот возьми лучше себе серебряный рубль на тетради. Их как раз привезли в магазин.

- Не надо мне ваших денег!

- Надо, надо. Разве же я не знаю? - и дядька Сергей силком втиснул деньги в Любину руку. - Будешь иметь себе тех тетрадей аж на круглый год. Это же рубль!

На лице Любы вспыхнули красные пятна.

- Пусть он пропадет вам! - девочка отклонила руку и швырнула деньги в лес.

- Вот очертевшая порода! - выругался дядька Сергей и бросился искать свое черное серебро.

Мы еще раз взглянули на козочку; в ее глазу угасала последняя росинка солнца, а из вымени еще сочилось молоко.

Раздел третий

Под вечер подбилась рожь, в полусне седеет ветряк. На его молчаливых изработавшихся крыльях зависло облачко, недалеко от них загрустил перепел: "Спать пойдем, спать пойдем…"

О, как, наверно, хочется ветряку сбросить с себя, с полей дремоту, зачерпнуть крыльями небо, отозваться человеческими голосами, зазвенеть переработанным за лето зерном, а пролиться мукой.

Но прижатые тормоза и пауза перед новым урожаем сковали силу брата ветров, и уже на его крыле успел умоститься ленивый паук. Где ты, поганец, будешь завтра-послезавтра, когда люди снова привезут на ветряк зерно и слово?..

Вокруг пестреют поля. В ржах заблудилась дорога, нахохлились вербы над ней, за ними проклевываются звезды. И тишина, тишина вокруг, потому что новолуние над степями, потому что ржаной сон в степях.

Мы, будто во сне, едем с отцом на стависко. Роса и колосья пощипывают мне ноги, а отец еле-еле мурлычет песню так, что и не разберешь, то ли колеса, то ли его голос поскрипывает, а я все думаю о своем завтрашнем дне. Каким он будет для меня?

Подле самого ветряка, раздвигая рожь и синий сон над нею, выходит вся в темном женская фигура, и напевно встрепенулась тишина:

- Добрый вечер вам.

- И тебе вечер добрый, Одарка, - степенно отвечает отец, останавливает Обменную. - Поздновато возвращаешься с поля.

- После чужой работы ходила смотреть на свою рожь, - подходит женщина к самой телеге.

- И как она?

- Моя в долинке - еще зеленая.

- А мы свою завтра начнем жать.

"Спать пойдем, спать пойдем…"

- И жнеца молодого взяли с собой? - вдова смотрит на меня и сильно-сильно улыбается.

- Ну и жнеца взяли с собой.

И так мне славно становится на душе, что я уже не какой-то там пастушок, а стою жнецом. И вместе с тем просыпается опасение: сумею ли завтра работу делать? Правда, я не раз для Обменной жал бурьян, но то сорняк - вода. А вот смогу ли рожь жать?

"Спать пойдем, спать пойдем…"

- А свой серп имеешь, дитя? - вдова аж наклоняет ко мне большие грустные глаза, вокруг которых преждевременными морщинами залегли нужда и горе.

- Имею, тетушка. Мама подарила мне свой.

- Помоги же тебе судьба быть хорошим жнецом, и косарем, и пахарем, и сеяльщиком, - ласково смотрит на меня тетка Одарка и вздыхает, потому что у нее война забрала ее косаря и пахаря.

- Спасибо вам.

"Спать пойдем, спать пойдем…"

- Где ты, перепелка, будешь завтра спать, когда придут жнецы? - обращается тетка Одарка к ржи и снова вздыхает - жалеет бедную пичужку.

- Ты тоже, как перепелка, живешь, - с печалью и сочувствием говорит отец. - Как дети?

- Растут потихоньку. Старшенький уже в школу собирается. Само где-то букварь достало, просыпается с ним и засыпает с ним. Вот вынуждена была перешить малому отцовскую одежду. - И вдова подняла руку к глазам.

- Не плач, Одарка. Бей бедой об землю, как сапожник голенищем об лавку.

- Я уже, Афанасий, и не плачу. Так наплакалась за войну, что, наверное, и глаз разрежь, так слезы не добудешь.

- Жизнь… - задумчиво говорит отец свое любимое слово.

- Вот, послушайте, ветряная мельница плачет. Может, и ее какая-то печаль или терзание съедает?

Мы все притихли и услышали, как тихонько-тихонько грустили крылья ветряной мельницы. Тетка Одарка положила свою очерствелую от работы руку мне на голову.

- Ты же только осторожненько жни - серп не игрушка… Ох, еще рановато тебе орудовать им.

- Вот и не рано. Сами увидите, - защищаюсь я.

Тетка Одарка улыбнулась, поклонилась отцу:

- Бывайте здоровы.

- Будь здорова, женщина добрая.

"Спать пойдем, спать пойдем…"

- Как распелся, - кивнул отец головой на невидимую птичку, еще какую-то минутку прислушался к крыльям ветряной мельницы и дернул вожжи. Потихоньку заскрипели колеса, и потревоженная пыль запахла молодой рожью.

Обойдя хуторок-однохатку, мы оказались на скошенных лугах, где темнели стожки сена. Здесь уже на далекую песню перепела отозвался коростель. Вот и наш покосный луг; он прислоняется к речушке, за которой начинаются луга соседнего села, того, что в войну было сожжено дотла. За речушкой горит огонь, возле него виднеется одинокая фигура ночлежника.

- Слышишь, как запахло кулешом? - говорит отец, путая Обменную. - Ты, Михайлик, где хочешь спать: на телеге или под стожком?

- Где скажете.

- Я ж тебе, как жнецу, даю выбор.

- Лучше кладите на стожок.

- Чтобы свысока падать, а низко охать? Кто же тогда завтра будет нам рожь жать?

- Тогда кладите под стожок.

- Тебе сена надергать?

- Я сам.

- Хозяйский ребенок, - подсмеивается отец, подходит к телеге и обеими руками подхватывает меня, уже полусонного. - У тебя и в самом деле ноги - как деревянные.

- Ничего, так скорее и танцором, и человек станешь, - повторяю отцовские слова, а он прислоняет меня к груди, говорит, что я стал языкастым, и натрясает на мои волосы смех. Отец смеется так же хорошо, как и дедушка, только из его глаз брызгают не слезы, а искры, их даже в темноте видно.

Мы вдвоем надергали сена, расстелили его возле стожка, а отец накрыл эту постель киреей, той самой, в которой меня, босого, носил в школу… Почему я тогда не умел уважать эту одежину, как уважаю теперь, когда на виски выпал вечный снег?..

- Ложись, сынок, потому что люди уже ночь разобрали, - нам ничего не останется.

И мне становится смешно: представляю себе, как люди по охапке, словно сено, разносят ночь по домам.

- Ложитесь и вы.

- Пойду к огоньку: посмотрю, кто там душу греет.

- И я с вами.

- Не выспишься, приставала.

- Я только немножечко-немножечко побуду с вами.

- Ну пошли, - отец прижал меня рукой, и мы пошли на огонек, который так привлекательно, золотым цветком, выхватывался из петровчанской ночи. Над нами зудели комары, возле нас спросонок то и дело всхлипывала речушка, а над всем миром протекала звездная мгла. И так хорошо было в ней идти к соблазнительному огоньку, к чьей-то загадке или сказки, к чьей-то жизни.

- Э, да это дед Корней! - обрадовался отец, когда ночлежник, услышав шаги, обернулся к нам. - Добрый вечер, дед Корней!

- Если взял с собой ложку, то, небось, будет добрый.

Назад Дальше