Повести о детстве: Гуси лебеди летят. Щедрый вечер - Стельмах Михаил Афанасьевич 7 стр.


- Помучился, повозился дедушка возле машины, и она ожила: зачихала, загудела, задрожали и уехала. Она может ехать вперед и назад. Тогда посадил меня дедушка возле себя на кожаную подушку с пружинами, и мы начали наведываться к близкой и дальней родне. Что уж интересно было - и не спрашивай: люди везде выбегают посмотреть на чудо, женщины страшатся и крестятся, детвора бегом за нами лупит и на дармовщину, как может, цепляется сзади, собаки бегут стаей, под колеса бросаются, куры и гуси разлетаются, только пух и перья сыплются, а мы с дедом так уж гордимся и так подпрыгиваем на барских сидениях, как будто всю жизнь не слезали с автомобилей.

- И хорошо было ехать?

- И хорошо, и мягко.

- Может, и я когда-то покатаюсь на такой машине, - мечтательно улыбнулась Люба.

- И это может быть, если не побоишься, - пренебрежительно сказал я.

- А куда же вы дели свой автомобиль?

- У нас его хотели на дармовщину какие-то шпикулянты за мыло выцыганить. Они и просили, и пугали деда, мол, знаете, что вам будет, когда Пилсудский вернется? Бабушка уже и согласилась была взять за автомобиль десяток длинных брусков солдатского мыла, а дедушка сказал, что мы еще можем белой глиной стирать белье. Тогда на торг подоспел староста. Ему не машина была нужна, хотел содрать кожу с подушек. Такое сумасшествие очень разозлило дедушку, и он сказал, что грех драть шкуру с человека, а кожу с машины. А староста сказал, что он больше разбирается в грехах, чем тот, кто порезал на дрова фигуры апостолов. После этого дедушка ушел на совет, как ему быть, к дяде Себастьяну, а дальше сдал машину в уезд. И за это мы имеем благодарность от самой Революции.

- А у нашего деда Революция хорошего коня забрала, а взамен плохого дала.

- Потому что так надо было, - говорю я словами дяди Себастьяна, и девушка соглашается со мной, а дальше вспоминает, что мне пора рвать ягоды.

- Хочешь я тебя к самой лучшей черешне поведу? Ее тетя Василина зовет "песней".

- Почему же она ее так зовет?

- Потому что эти черешни очень хорошие, и на них дольше всего держится роса, как на тетиных песнях слезы.

Мы оба грустнеем, молча перелезаем через изгородь и травами, что бархатятся и бархатятся, идем к той черешне, которая дольше всего держит росы. Она, высокая и кудрявая, только несколько шагов отошла от леса и колышет в себе солнце, на ее ветвях красуются не отдельные ягоды, а целые веночки. Вот несколько таких веночков я принесу Марьяне вместо сережек.

- Лезь, - говорит мне Люба.

- Может, и тебя подсадить?

- Не надо, я буду землянику собирать. Насушим ее на зиму, так и простуда будет не страшна.

Девушка согнулась, выискивая в траве землянику, а я полез на черешню. Рвать ягоды на таком дереве - любота: потянешь веночек к себе - и в руке смеются рисованными щечками отборные черешни… Я и поныне, вспоминая деревья своего детства, думаю, что мало, ой как мало наши садоводы и селекционеры исследовали богатые сокровища природы и народной селекции…

Спустя какое-то время ко мне долетела песня про цвет-расцвет и о той любви, которую разбили враги. А когда отпечалилась песня, кто-то под корни деревьям, а дальше и на травы бросил такого веселья, что у меня и на черешне заплясали ноги. Я поднялся вверх, чтобы разглядеть, что делается внизу. В лесу, напевая себе, на солнечном кружочке извивалась в танце маленькая девичья фигура, ей, видно, никак не хотелось отходить от солнечного круга, подсвечивающего веселые босые ножки, и Люба кружилась и кружилась на нем, пока не упала на землю.

- Вот мы так собираем землянику на зиму!? - крикнул я с самой верхушки.

Девочка, как ошпаренная, вскочила на ноги, еще раз крутнулась вокруг себя, показала мне язык, засмеялась и крикнула:

- Не будь шкваркой!

- А ты не болтай!

- О, нашел болтунью! - засмеялась Люба. - Иди-ка лучше сюда.

- Зачем?

- Поможешь раздуть огонь.

- А зачем он тебе?

- Надо!

Я слез с черешни и пошел к шалашу. Недалеко от него на лесной пропаленной заплатке чернели угли и огарки. Люба, уже припав к земле, так дула на них, что из глаз текли слезы, но ее старания были напрасными.

- Подожди, девка, не вороши весь пепел. Вот мы поищем живой уголек. - Я палочкой расшевелил погасший костер и нашел, на радость Любе, уголек, на краю которого еще держалась точка огня. К нему мы приложили сухой берест, подули попеременно, берест затрещал, задымил и загорелся. Теперь уж нетрудно было разжечь костер.

- Вот мы и кулеша наварим, - Люба побежала в курень, вынесла оттуда котелок, таганок и мешочек с пшеном, в котором еще роскошествовал кусок старого сала.

- И ты умеешь кулеш варить? - удивился я.

- Да почему не умею, вот увидишь, какой будет вкусный, когда толченным салом заправлю…

И действительно, кулеш ее удался на славу. Усевшись на землю, мы ели его прямо из котелка, я нахваливал кухарку, а она стыдливо и радостно отмахивалась смуглой рукой, в которой держала зачерствевший житняк.

- И что тут такого: кулеш как кулеш! Вот борщ сварить - это дело более трудное.

- А ты умеешь?

- Со щавеля умею, а со свеклой и фасолью еще нет… А ты когда-нибудь белую трясогузку видел?

- Голубую видел, а белую - нет.

- А барсука?

- Тоже нет.

- А я видела несколько раз, нора его недалеко, и он вечерами высовывается из нее. Вылезет, постоит, послушает что делается вокруг, а потом начинает охотиться. Осенью он приходит в наш загон лакомиться яблоками.

Мы побежали посмотреть на барсучью нору, а потом Люба повела меня к кислице, где жила белая трясогузка.

Неразумная птица свила совсем низко гнездо и теперь сидела в нем на яйцах. Гнездо ее было такое маленькое, что весь хвостик трясогузки свисал над ним. Услышав шаги, птица повернула головку к нам, притаилась, а в ее крохотном черном глазу мелькнул страх. Мы подошли к самому дереву, но трясогузка не бросила свое гнездышко.

- Пойдем, Михайлик, - тихонько сказала Люба. - Пусть не смущается она. Я тебе еще покажу источник, пробившийся прямо из дуплистого пня…

Я и оглянуться не успел, как вечер осел на леса и начал укладывать на ночь цветы, из них то тут, то там свисали сонные бабочки. Мне не хотелось так быстро прощаться с Любой, которая успела нарвать и земляники, и щавеля, и венок сплела и себе, и своей подруге.

- Приезжай, Миша, и книгу хорошую привози, - попросила, прощаясь, девочка, в голосе ее звенела грусть. - Лошадь будет пастись, а мы что-то читать, и снова черешен нарвешь, не жалко доброму человеку.

- Тебе не страшно одной оставаться?

- Немного страшновато, - обвела взглядом леса. - Но вот-вот придет тетя Василиса или папа. А сейчас я в курень заберусь, чтобы никто, даже барсук, не видел меня, - повела длинными черными бровками, а над ними жалостно задрожали две печальные оборочки морщин.

Она провела меня за изгородь, еще и рукой махнула, когда я вскочил на лошадь. Проехав немного, я оглянулся. Люба уже стояла возле шалаша и провожала меня глазами. А в это время от дороги славно-славно отозвалась песня, и девочка радостно бросилась ей навстречу. Из-за деревьев, напевая, появилась стройная женская фигура, вот она протянула руки, и в них с разгона влетела Люба… А дальше меня уже догоняли два голоса, сокрушались над судьбой соловья, который не нашел счастья ни в лесу на орехе, ни в долине на калине…

Дома все похвалили меня за хорошие черешни, бабушка назвала своего внука "нашим кормильцем", а дедушка сказал, что мои волосы пахнут земляникой, а завтра, пожалуй, запахнут рекой.

- А почему рекой?

- Потому что завтра я пойду ловить рыбу, так, может, и ты присоединишься ко мне?

- Таки соглашусь! - радостно воскликнул я.

- Вот и порядок. Только подниму тебя рано-рано, когда еще черти на кулачках не бьются.

- Деда, а как это черти дерутся на кулачках?

- Так же, считай, как и люди. Только нечисть от пинка летит дальше и земля дрожит под ней, - даже не улыбаясь, объясняет дед.

- Ой, молчи, старый греховодник. Чему учит ребенка против святого воскресенья? - укоризненно говорит бабушка, которая никогда черта не назовет своим именем, а только - Игнатом-безпятым или тем, кто в плотине сидит.

- А что тут такого? Ему все надо знать.

- Деду, а чем будем ловить рыбу?

- Саком. Я знаю одно место угриное…

- А щуки там будут?

- И щуки, и караси, и лини будут, - ласково говорит дед, и хорошо-хорошо становится мне на душе от его слов, а к глазам приближается и Медвежья долина с речушкой, куда я еще не заходил рыбачить со своим продырявленным решетом. Дед говорит, что там когда-то водилось рыбы тьма-тьмущая. Косари, бывало, захотят ухи на обед, так недолго думая пускают в дело рубашки: завяжут рукава, воротник - и в реку. Наловят так рыбки - и тагануют себе на берегу. А в вентери набивалось того карася чуть ли не до горловины, да все такого, словно он из золота вышел. А теперь даже со снастью надо целый день хлюпаться, чтобы наловить какой-нибудь мелюзги.

Мы выходим с дедом во двор, осматриваем небольшой сак, на котором предусмотрительно висит сумка, осматриваем длинный бовт, которым будет орудовать дедушка. Хоть бы скорее уходила эта ночь!

- День завтра будет как золото, - смотрит на звезды дедушка и идет со мной к воротам.

- Откуда вы знаете?

- Зори предвещают, - и снова какая-то тайна слышится мне в дедовых словах.

Сразу же за нашей улицей стоят, как Дунай, молодые конопли и подсолнухи, за ними темно показалась церквушка, еще дальше, у самого неба, кричит коростель, а в небе сверкает Воз. Он бы совсем был похож на обычный земной воз, если бы кто-нибудь нацепил на него колеса, хотя бы сделанные дедушкой. Притихнув у ворот и присматриваясь к семи звездам, я неожиданно говорю об этом дедушке, а он в удивлении прикладывает руку к седым каракулям усов и, собрав на лбу густые морщины, начинает смеяться:

- Вот додумался! Никто не повесит там колеса, потому что в небе нет каретников.

Теперь я удивляюсь, ибо знаю, что тележные мастера есть в каждом селе: и в Кусековцах, и в Литинце, и в Зиновьенцах, и в Вербце, и в Березце, и в Майданах, и в Руднях, и в Гутах, и в тех Тесах, которые встречает и провожают вас выводками мелкоты, потому что здесь семья не считается семьей, если в ней нет шестеро детей. А так как здесь в семьях водится не только по шесть, но и по шестнадцать детей, то у нас еще до сих пор Тесы называют Китаем.

- А почему, деда, в небе нет каретников?

- Потому что там живут только святые.

- Ну и что? - пристально смотрю, не вышучивают ли меня. - Разве святые не ездят друг к другу в гости?

- Нет, не ездят - они пешком ходят.

- Пешком? Это правда?

- Правда.

Мне становится жалко святых, которые не знают такой радости, как ездить в гости. Это же колеса поскрипывают, а кони пофыркивают, а дорога петляет, петляет то полями, то лугами, то дубравами, а дальше, где-то над прудом, и село вынырнет. А в нем далекая родня или свояки проживают, а у них и хлеб вкуснее, и вишни не такие оскомистые, и люди к тебе более внимательны, и глаза у них так хорошо сияют, и все тебя родней величают и даже подыскивают молодую…

- Деда, а святые много ходят?

- Много.

- А у них ноги не болят?

- У святых ничего не болит, им хорошо живется.

- А почему им хорошо живется?

- Потому что они имеют во что обуться, у них есть хлеб и к хлебу.

- А кто им поле пашет?

- Никто им не пашет, они имеют хлеб не из полей.

- А-а-а, у них есть магазин с булками! - вдруг соображаю я, вспоминая лавку Митрофаненко, а дед обеими руками хватается за стойку ворот, приседает и так начинает хохотать, что на вишне-лутовке просыпается петух и раньше обычного зовет утро.

На пороге в сенях появляется бабушка. Она еще не знает, что к чему, но тоже начинает смеяться, потому что отчего-то же смеется ее муж.

Я никогда не видел более дружных людей, чем мои деды. В крестьянстве, да еще в нужде, всего приходилось мне насмотреться и наслышаться. Но ни одна крошка житейской грязи не выползла со двора моих дедов, недоброе слово из их уст не коснулось ни одного человека.

С необычной деликатности дедушки удивлялись и понемногу подсмеивались наши соседи. Где же это видано так жалеть в крестьянстве жену, как жалел он? Если дедушка поздно возвращался с работы или заработков, то жалел будить свою жену, а садился на завалинке у ее окна и тут, припадая росой, засыпал до утра. За это не раз его ругала бабушка. Дед обещал, что больше этого не будет, и снова делал по-своему.

Родились мои дед и баба еще крепостными, поженились уже свободными и стали жить на пешаке (пеший надел после 1861 года для безлошадных крестьян). А когда крестьянский поземельный банк начал продавать землю князя Кочубея по сто двадцать пять рублей наличными, а в рассрочку на сорок девять лет по триста рублей за десятину, мой дед скрепил купчую на три шнура (1,1 десятины) и продал за них свою силу и годы. А что же было делать, когда в доме если не через год, то через два скрипела колыбель и новая жизнь должна была идти в мир не нищим старцем, а сеятелем.

И напахались, и насеялись, и накосились все его белокурые сыновья и внуки, пока не взялись их косить войны и смерть. Косила она, не жалея, и осталось теперь из всего нашего большого рода только двое мужчин…

Бабушка, насмеявшись над тем, что я сморозил, загоняет нас в дом, а сама еще идет взглянуть на свою утеху - сад. Каждое деревце здесь посажено ее руками, и к каждому из них она имела свое тихое слово. Было интересно слушать, когда бабушка, как с родными, разговаривает с деревьями, поэтому я иду за ней. Но бабушка не любит, чтобы кто-то прислушался к ее разговору с садом. Поэтому она сейчас подошла только к нескольким деревьям, потрогала их руками, что-то прошептала и вскоре повела меня в дом.

Раздевшись, я падаю на топчанчик и сначала слышу слова бабушки, обращенные к царице всеблагой, усердной заступнице скорбящих, а дальше, сквозь молитву, улавливаю скрип наших ворот.

"А может, это отец приехал?" - вскакиваю с топчанчика и припадаю к окну. Нет, то на воротах под звездами умостились парень с девушкой и ничуточки не печалятся, что ворота скрипят и скрипят.

Я припадаю к подушке, и вскоре под слова молитвы и воркование влюбленных что-то начинает слегка покачивать нашу хату. Это, наверное, дремота подошла к ней и делает свое дело… Вот она немного развернула темноту, и надо мной зашелестела росой песня-черешня, с вечернего куреня вышла улыбающаяся Люба, а возле норы, прислушиваясь к лесу, насторожился барсук.

А дальше в мой сон залетают лебеди, их столько, сколько может быть только во сне. Они подхватывают меня на крылья и летят своим лебединым путем на широкую долину, где уже с саком стоит мой дедушка. Приложив руку к глазам, он присматривается к небу и смеется:

- Да, опоздал ты. А я уже сам немного щук и вьюнов наловил.

И правда, на прибрежном суходоле извиваются посеревшие вьюны и, поблескивая, выгибаются носатые щуки…

Дедушка разбудил меня, когда в небе едва-едва начала белеть звездная мгла. Я подошел к саку, увлажненному росой, он выбивал из себя ароматы рыбы и водяного зелья. И вдруг в нашем саду послышался шелест. Я оглянулся. Между деревьями, кутающимися в туман, испуганно мелькнула женская фигура и скрылась за воротцами в городах.

"Неужели это лето остановилось было около нашего сада и пошло себе к другим людям? - замер я на месте. - Но почему оно было таким похожим на Марьяну?.. Даже платок так расправило, как Марьяна". И каких только чудес не сделает лето? Об этом больше всего знает моя мама…

Раздел четвертый

За облаками-облаками куталось солнце; оно изредка опускало под края неба мглистые просветы, и тогда земля держалась на них, как колыбель. Вокруг тихо звенел золотой полусон предосенней степи. Издалека, словно по голубой воде, медленно проплывал наклонившийся над плугом пахарь, а за ним, у самого неба, ветряки наматывали на свои крылья бабье лето и время…

Я до сих пор всегда с волнением вхожу в предосеннюю золотистую усталость полей, я до сих пор не могу спокойно смотреть на последние, сизые от непогоды, ветряки, на эти добрые души украинской степи, что веками вписывали в страницы облаков и неба нелегкую летопись земледельческой судьбы.

Мне иногда кажется, что я тоже похож на ветряк, который основой, крестовиной держится черной, потрескавшейся земли, а крыльями жаждет неба…

С пыльной дороги, наконец, вышагивает полная достоинства фигура Петра. Пообедав, малый ворчун равнодушно бьет палкой по плотным стеблям "Петрова батога", и они закипают испуганным синецветьем. Сейчас на темном лице пастушка держатся полусонная доброта и сытость. Разомлевшим глазом он пересчитывает коров, пасущихся на стерне, останавливает взгляд на скопище и довольно, но со скрытой насмешкой хмыкает:

- Ну, как, читатель?

- Плохо, обидчик!

- Ты еще сердишься? - вдовий сын примирительно похлопывает ресницами, на которых осела пыльца дороги.

- Да нет, пересердился.

- Почему же плохо? - поднимает одно плечо вверх, дальше его лицо расползается в широкой улыбке, при этом он показывает все свое подсиненное мелкозубье. - А-а-а барская печаль: нечего читать? Угадал?

- Угадал, - опрометчиво вздохнул, ибо знаю, что это вызовет только новую насмешку.

- Читай не читай, грамотей, все равно попом не станешь, - неторопливо взвешивает скотник надерганные из чужих мудрствований слова, а дальше довольно бьет ладонью по деревянной цурке, на которой держатся штанцы: - Вот погобедал, так погобедал, что и самому не думалось, не гадалось.

Я насмешливо прыскаю:

- Чего только не было на том столе: и хлеба, и воды, а лука какого, а хрена, и даже самой редьки!..

Петр пренебрежительно, как только он умеет, рукой, глазами и губами отвергает вышесказанное и обращается как будто не ко мне, а к кому-то постороннему:

- Не удивляйтесь, ибо что оно, бедное, понимает в барской еде?

- Что, что? Ты уже до барской жратвы дорвался?!

- Да! - свысока полуоборачивается ко мне Петр и лениво цедит: - Слышь, и борщ с клёцками, и утятину, и даже сладкие пирожные ел.

- Во сне?

- Да нет, у самого попа!

Назад Дальше