В моторку вскочили двое автоматчиков. Они оттолкнули лодку и посмотрели на мост.
- Теперь уже все кончено, - сказал Никита и удивился своему голосу. Он звучал, как голос другого человека.
Моторку уже подхватило течение, когда на мосту закричал офицер. Он показывал на Никиту, на Васю, который, шатаясь, уходил в плавни. Моторка повернула к мосту, и солдаты кинулись к левому берегу.
- Кончено, - сказал Никита, и ему показалось, что он различил злорадную гримасу на лице офицера.
Но солдаты не добежали до конца моста. Резкий взрыв расколол небо, и мост, как рыжая кошка, выгнул спину и в дыму, в водяных брызгах рухнул в реку. Взрывная волна на мгновенье обнажила русло и выбросила Никиту в плавни.
Он упал, оглушенный. И, только когда все затихло, он почувствовал боль в ноге. Он не мог встать.
- Васенька! Корешок! - крикнул он и потерял сознание.
Очнулся он уже далеко от моста. Девушка-санитарка из партизанского отряда бинтовала ему ногу.
БЕЛЫЙ КОРШУН
Белый коршун кружился над ним. Он рождался в утренних звездах маленькой пушинкой на горизонте. Человек лежал на плоту из трех бревен, и это было последней его связью с землей и с кораблем. Он еще мог понимать это, когда звезды зелены в предрассветном тумане и когда жажда не пепелит растрескавшихся губ.
Но потом появился коршун. Он поднимался все выше и выше к зениту и концентрическими кругами опускался над морем. И крылья его, ослепительные, как у "юнкерса" в свете прожектора, того "юнкерса", который потопил их госпитальное судно, вырастали и застили звезды.
Белый коршун кружится все ниже и ниже. Моряк слышит свист его крыльев, точно легкий бриз запутался в снастях парусника. Уже можно различить его сизый и лаковый клюв, загнутый, как у кондора. Еще мгновение - и коршун задушит его… Человек закрывает глаза, сжимает кулаки. Приходит забвение… но вот снова появляются проблески сознания, возникают воспоминания.
…Этого можно было ожидать. Немцы сосредоточили вокруг города много дивизий, и никто бы не поверил, что так долго можно удержаться. Наши корабли спешно уходили на восток.
И госпитальное судно вышло в числе первых; легко раненые лежали в трюме, а тяжело раненые были наверху. Многие бредили и не хотели жить, и тогда санитарки успокаивали их тихо и настойчиво. Имя покинутого города не сходило с уст раненых.
Он тоже любил этот город, и ему тоже тяжело было покидать его. Но тогда не было времени об этом думать. Немецкие самолеты стаей коршунов кружились над ними и строчили из пулеметов по палубе, и санитарки взвизгивали от страха, хотя уже давно привыкли к войне. Все шло нормально, и зенитчикам пришлось здорово поработать. Они сбили три самолета из одиннадцати. Если бы не этот проклятый "юнкерс"…
Моряк открывает глаза, и крылья коршуна ослепляют его. Коршун снова кружится в полуденном небе, и его когти, готовые для удара, судорожно сжаты, и повыше их топорщатся перья. Раненый облизывает губы и просит пить. Потом он думает, что теперь все равно, и опускает веки.
Он многое еще не успел сделать. Он думал до войны, что немцы тоже люди; теперь он узнал, кто они.
- Посмотри! - сказала девушка-санитарка, показывая глазами на старика еврея, которому немцы отрубили уши и высекли один глаз ударом хлыста.
Старик лежал на крайней койке, у самого борта, и семилетняя девочка подолгу сидела у его изголовья. Наверное, думала, что это ее дедушка. И старик плакал одним глазом и понимал, что для ребенка очень важно иметь своего дедушку, и он просил санитарку найти где-нибудь конфетку, и санитарка долго не могла найти ее, растерялась, и тогда старик попросил об этом капитана. Тот принес плитку шоколада и печенье, и голодный ребенок сначала съел печенье, а потом шоколад. И в эти минуты все больные забыли о войне и улыбались ребенку, точно радость старика была их радостью…
На мягких волнах качается плот, и левая рука человека ощущает упругость морской воды, но руку не поднимешь. Белый коршун давит ослепительным светом распростертое тело матроса.
…А потом этот "юнкерс". Летчик видел, что это госпитальное судно, но летчик не был человеком. Это был фашист. Он сделал три захода и стал расстреливать из пулемета тяжело раненных, и старик прижал к груди ребенка. Санитарка в желтой майке, с прозрачными голубыми глазами, упала меж коек и уже не смогла подняться. Ей перебило позвоночник, и она шевелила посиневшими губами, но нельзя было понять, что она говорит, и он отнес ее к врачу. Но в этот момент налетели еще три стервятника, и один из них спикировал, и от взрыва авиабомбы рухнули переборки, и пароход начал медленно тонуть.
Тот, кто вырос на море, над чьей колыбелью склонялись и дед, и отец, и старшие братья, видевшие все порты мира, тот любит море неувядаемой любовью. Только горький привкус морской воды, только ветер - то палящий, как в море, что лежит между Аравией и Египтом, то леденящий, как в море Баренца, - пропитал кровь навсегда, и нигде не скроешься от этой манящей тоски по дальним рейсам со всеми их опасностями и тяготами. И человек, может быть, не выжил бы даже суток, будь он на суше, но кругом море, суровое и милое, беспощадное и милостивое.
Ветра не было, и высоко в небе кружился белый коршун безумия и забытья, застилая своими крыльями Млечный путь. Человек застонал и потянул ногу. Плот качнулся, и левая рука погрузилась в воду.
- Пить… - шепчет моряк.
И вновь тишина. От такой тишины люди седеют за ночь.
…Он не успел отомстить за все. Он должен жить во что бы то ни стало, чтобы отомстить и за эту девушку-санитарку, которой прострелили позвоночник, и за старика, и за девочку, которой капитан дал шоколадку. Старика он никогда не забудет. Когда моряк очутился в воде, он видел старика, державшего в руках ребенка. Уцепившись за спасательный круг, он держал правой рукой ребенка и шептал ему что-то ласковое и успокаивающее. А ребенок обезумевшими глазами глядел на тонувших людей, лицо его было искажено непередаваемым ужасом. И старик не знал, что делать, и легко раненые пытались ему помочь, но немецкий летчик стал расстреливать их из пулемета, и старик выпустил спасательный круг. Захлебываясь, он все-таки не выпускал ребенка, и тот держался за спасательный круг до тех пор, пока старик не утонул. С третьего захода летчик расстрелял и ребенка, и тот, легко подхваченный водой, был вынесен в горящую нефть…
Он может вытерпеть еще одну ночь и еще одну, только бы вновь встретиться с врагом и отомстить за все: и за раненых, и за девушку, и за этого старика еврея с ребенком на руках.
Ночная синева прохладна и чиста, и человек на плоту открывает глаза. Белый коршун безумия исчез, слившись с звездой мореплавателей - Полярной звездой. Тупая, ноющая боль в ногах. Вновь возвращается ощущение жажды. Он понял, что теперь наступает самое страшное: надо забыть о жажде. Это ему удавалось вначале, но теперь становилось все труднее и труднее. Если он протянет до утра, то его может прибить к берегу.
Но звезды покрываются дымкой, и ветер возникает из глубины пространств. Он пресен, этот ветер, но он несет влагу…
Проходит вечность, прежде чем скупые капли дождя падают на воспаленные губы человека. Он жадно слизывает их. Дождь проходит так же быстро, как и пришел.
…Если он выживет, он попросится в морскую пехоту, чтобы с глазу на глаз встретиться с врагом, он будет беспощаден, они содрогнутся от его ярости. Он будет стараться прожить как можно дольше, чтобы как можно больше уничтожить их. За глаза ребенка, что с такой мольбой смотрели на него. За товарищей, покрывших своими телами землю вокруг Одессы, Керчи, Севастополя. За девушек, повешенных в Феодосии на проволоке, проткнутой в горло, - за все он отомстит…
Человек, качаясь, плывет на плоту, и в его теле тлеют последние желания. В глазах его, серых и глубоких, одно неумирающее желание: жить… Вновь в утренних звездах рождается белый коршун. Он растет стремительно, как в кинокартине, но человек поглощен только одной мыслью: жить!
- Жить… - просят его черные, запекшиеся губы.
И когда катер подбирает его у берега, моряка беспокоит только этот призрак, что кружится над ним, - белый призрак смерти.
Краснофлотцы бережно переносят его в рубку.
- Крепок, братишка… - говорят они почтительно. - С какого корабля, товарищ?
Вперив взгляд в голубой потолок каюты, он закрывает глаза и тихо говорит:
- Коршун проклятый кружится…
Моряки понимающе переглядываются.
- Не выдержал, - говорит один из них.
- Я теперь все выдержу…- - тихо говорит раненый, и в голосе его звучит такая убежденность, что в каюте на мгновение становится тихо. - Дайте мне пить, - добавляет он уже спокойным и деловым голосом.
Вздохнув, он обводит каюту спокойным, счастливым взглядом.
- Спасибо, ребята! Было бы очень обидно, если бы я утонул. А мне так много еще надо сделать, что даже слов не найдется столько.
И с жадностью хватает стакан прохладной и прозрачной воды.
КОГДА ПРИЛЕТЯТ СКВОРЦЫ
Последняя авиабомба рухнула с холодного поднебесья. Последний самолет покрутился над селом и, сбитый тремя пулеметными очередями, вспыхнул в смертельном пике.
Дед Архип натянул лямки саней и перекрестился:
- Все так подохнете. Все!
Село лежало за березняком. Родное село. Разбитое село.
- Не плачь, старуха… Все наживем! Все!
Тоскует женщина. Она знает, что нет ее дома, нет бани, нет колодца. И все-таки идет. Об огороде мечтает. О новой жизни - такой же хорошей, как до войны. Великая тоска по родимой сторонушке гонит ее печальными дорогами войны обратно в свою Сосновку.
- Не горюй, старуха! - шепчет Архип.
Легкий ветерок доносит едкий запах тротила. Воронка еще дымится. Тонко гудит оцепеневшая земля.
Но лес стоит прежний, заиндевевший, и цепочка следов вьется меж стволов берез.
- Даже зайцы к войне привыкли, не вакуировались, - говорит бабка. И морщины на ее лице начинают постепенно разглаживаться.
Она с надеждой всматривается в февральское небо, белесое, студеное, родное. Вот минет лесок, и село будет видно.
- Картошку-то я хорошо упрятала… Может, не нашли ее, не разворовали. Топор-то ты не забыл?
- Нет, - говорит Архип, - и пилу не забыл, и молоток, и гвоздочков фунта три. Хватит пока.
Построит дед Архип пока хибару. А потом вернется колхоз из Рязанской области. Пригонит председатель Марина коров-холмогорок, лошадей. Новые дома выстроят мужики, а когда весеннее солнышко поднимется над лесами, кузня заработает. Будет кузнец ковать лемеха, направлять машины - и душе сразу потепление придет.
- Устала, старуха?
- Оброс ты, отец, - тихо говорит женщина. - Вон сколько седых волос-то появилось!
Скрипят тяжело груженные сани. Двести верст они проскрипели вслед за наступающей армией. Натерли лямки плечи. Лошадь бы… Но Архип отказался от лошади. Она колхозу сейчас нужна, а ждать, когда двинут мужики в обратный путь, он не мог. Сон потерял. Ворочаясь на печи всю ночь, вспоминал родимую сторонушку.
- И хлевушок небось разбомбили, - говорил он. - Теплый хлевушок был! Проконопаченный, с полом!
- Да спи ты! - просила женщина.
Архип ненадолго замолкал, а потом опять:
- Избу-то мы вместе с отцом еще строили. А дед сидит поодаль на сосновом обрубке и советы отцу дает: "Паз-то проконопать получше. Паз-то…"
Бледные звезды проступают в вечереющем небе. Метет поземка. Шумит лес…
- Так им и надо! - говорит старик и показывает глазами влево.
Заметает снег на взгорочке аккуратные ряды крестов со стальными касками наверху, с надписями на немецком языке.
Глухо шумит лес. Багровый месяц качается над горизонтом.
- Как тихо здесь стало! - говорит женщина. - Надо бы подождать наших. Все-таки повеселее было бы.
- Это вечером так. По утрам будет лучше, - почему-то говорит Архип, и лицо его сереет от горя.
За последним леском он видит разрушенную, догорающую Сосновку. Сизый дым стелется по снегу, и только печи, только черные трубы маячат на месте изб.
Архип выпутывается из лямки. Долгим, немигающим взглядом смотрит на родное село, и слезы застилают глаза…
- Не надо! - обнимает его женщина настойчиво и ласково. - Бог с ней, с избой. Наживем!
Молчит старик. Это вовсе не бессилие. Сжимает Архип кулаки и, забыв о санях, один идет по селу, превратившемуся в кладбище. Женщина тащит сани вслед за ним. Плачет.
Молчит старик.
Нет школы, нет клуба, нет домов, в которых жили люди… Только ветер несет снежные космы меж обугленных печей.
Вот и родная ветла. И кирпичи, и чугунный котел с выщербленным краем у крыльца валяются. Сгорел дом.
Только старая покосившаяся баня стоит позади, в огороде. Кому она нужна?
- Батюшки мои, баня! - изумленно шепчет старуха. - Баня!
Старик падает наземь и целует свою землю, на которой родился, на которой помереть мечтал.
Встает он уже спокойный и деловитый. Утирает лицо рукавицей, широко раскрывает двери:
- Иди, старуха.
По нетронутому снегу утопают сани. Прядь волос прилипла к потному лицу женщины.
- Хоть старая, да теплая конура, - говорит она, и ловкие руки ее начинают разматывать поклажу, горшки, постель, ухваты.
Архип берет топор. Он рубит остатки изгороди, собирает головни, складывает их у порога.
- Протопи ее. Чайку согрей.
И, пока женщина растапливает печку, дед раскапывает старыми вилами навозную кучу на огороде. Улыбается, когда под мерзлым навозом начинают отливать желтые пласты овсяной соломы. Под соломой - толстые половые доски над погребушкой. Не догадались немцы. Не сожрали. Стучит сердце от напряжения. Скрипят доски. Открывает погребушка свой теплый зев.
- Помогай, старуха! Чуть плесенью покрылось твое немудрое хозяйство - почистишь. А сало цело, и картошка цела. И муки хватит до нового урожая.
Тихо улыбается женщина: "Не нашли!"
- А я для тебя и водочку там прятала. Давай-ка сама найду.
И женщина вынимает из-под кучи тряпья бутылку московской водки.
- Думала, приедем - выпьешь на радостях… Вроде чуяла, что вернемся.
Ахает старик от изумления. Важничает. Рассматривает на свет:
- Довоенная!..
А в бане уже тепло. Семилинейная лампа горит перед плотно занавешенным окном.
И на сундуке скатерть. Много лет она лежала в сундуке, появляясь только на свадьбах сыновей и дочерей, и теперь вот опять появилась, белая, с голубыми разводами. Чем не стол!
Забытым уютом и листвой березы пахнет баня. Аккуратную печку выложил когда-то дед.
- Умел строить, любил попариться, - задумчиво улыбается Архип и неотрывным взглядом следит за бойкими руками жены, орудующими сковородкой и ухватом.
- Ты бы хоть платье-то новое надела. Хоть худой дом, да свой. Без немца.
И старуха не перечит. Она уставляет стол картошкой, поджаренной на сале, капустой, щами:
- Ешь, старый! Хватит. Отгоревались.
И Архипу действительно кажется, что он отгоревался. Он пьет лафитничек, другой и мечтает. Скорее бы утро наступило. Остер топор. Какую хату строить - прикидывает. Маленькую надо, но светлую, с большими окнами и тесовой крышей.
А чтоб крыша не гнила, он просмолит пазы. Вернутся сыновья с войны - помогут, а пока можно бревна готовить.
Сладкая истома овладевает телом. Старик ложится на полок и засыпает.
Просыпается он на заре. Утреннее солнце играет на боках чайника. Тишина.
- Что ж ты меня не разбудила? - ворчит он добродушно на старуху и, накинув полушубок и прихватив топор, выходит на улицу.
Тишина очаровывает его. И, хотя, как и вечером, чернеют в глубоких снегах печальные остовы труб, Архипу уже не грустно. Он видит ветлу перед сгоревшим домом, видит скворешню, повешенную еще его старшим сыном, и, выругавшись крепким словом по адресу немцев, весело подмигивает себе:
- А ну, с богом!
И подходит к трем бревнам у бани, запорошенным снегом. "На нижнее венцо пригодятся", - думает он, пробует обухом звенящее дерево, и кажется ему, что до весны совсем недалеко и что скоро, совсем скоро прилетят скворцы - самые радостные птицы на свете.
ГВАРДИИ БАРАБАНЩИК
В один из буранных зимних дней, когда ветер метет и завывает в степи, как стая голодных волков, красноармеец Остап Вернигора, находившийся в сторожевом охранении своей роты, заметил вдруг в стороне противника маленькую черную точку, показавшуюся ему подозрительной. Точка эта не стояла на месте, а двигалась, то пропадая, то вновь появляясь на снежном поле.
"Разведчик-гад. Ох, уж я тебя и встречу!" - подумал Остап, сжимая в руках винтовку.
Руки его застыли от холода, глаза от напряжения слезились. Теперь уже ясно было, что из расположения противника к нашим позициям ползет человек.
Точка все росла и росла, и когда фигура ползущего человека с каким-то грузом на плечах стала отчетливо видна, руки Остапа не выдержали. Он вскинул винтовку и щелкнул затвором.
Вдруг вдалеке раздался детский плач, и поземка донесла до Остапа тихий, жалобный голос:
- Дяденька, не стреляй!.. Дяденька!..
Остап опустил винтовку, вскочил и побежал в ту сторону, откуда шел этот плачущий, жалкий голосок. Он увидел на снегу тринадцатилетнего мальчика с обмороженным, белым, как снег, лицом и маленькую девочку на его спине.
- Ты чего здесь? Кто ты такой? Чего под пули лезешь? - сердито спросил у мальчика Остап.
- Я - Мишка, дяденька, - ответил мальчик.
- Какой Мишка?
- Мишка… Сосенкин. - А это чего?
- А это - Варенька, сестренка моя. Я уж который день ее на себе несу. Не гоните нас, пожалуйста, дяденька. Варька, небось, все ножки себе обморозила.
Мишка бережно опустил девочку на землю и с надеждой посмотрел на Остапа.
Остап растерялся от этой неожиданной встречи и не знал, что делать. На счастье, в это время пришла смена караула. Остап сдал пост, сгреб обоих ребят в охапку и побежал к блиндажу.
У входа в землянку Остап крикнул часовому:
- Сестру скорее! Обмороженные дети…
Прибежала сестра. С помощью Остапа она раздела в теплой санитарной землянке ребят, принесла спирт, и Остап, едва дыша от волнения, стал оттирать помороженные ступни девочки, ее личико, руки. Сестра тем временем растирала Мишку.
- Ой, больно, дяденька! - заплакала вдруг девочка.
- Больно? Это хорошо, если больно, - радостно рассмеялся Остап. - И ножкам больно?
- И ножкам больно, - сказала девочка.