Коканд взволновался. Я имею в виду футбольный Коканд и наш техникум. Распространились слухи, что команда "Урак" и судья совместно пишут опровержение. Наша техникумская команда срочно, боясь опоздать, написала подтверждение. Заварилась каша. Все спрашивали друг друга - кто этот Бодрствующий? Одни говорили о нем со злобой, другие - с похвалой. А я молчал. Все труднее было мне молчать. В конце концов, распираемый тщеславием, я не выдержал и признался ближайшему другу Толе Воскобойникову.
Толя сначала не поверил и, моргая белыми телячьими ресницами, сказал:
- Брось трепаться. Это кто-нибудь из Ташкента, из редакции, был на футболе.
Я повел Толю домой, показал черновики статьи и квитанцию с почты. В квитанции было написано: "Ташкент. Редакция "Правды Востока". Тогда Толя поверил, посмотрел на меня каким-то нехорошим, тягучим взглядом и сказал:
- А ведь если они узнают, то побьют тебе морду. Вот возможность, которая не приходила мне в голову!
А когда о ней сказал Толя, она сразу стала передо мной во весь рост, со всей беспощадностью.
- Кроме тебя, никто не знает, - сказал я Толе с намеком.
- Могила, - пообещал он.
А я вспомнил, что вчера мимоходом похвастался заметкой перед младшей сестрой. Правда, ей было только двенадцать лет, но и в эти годы она могла своим толстым языком прошепелявить где-нибудь подружкам:
- А мой старший брат в газету написал про футболистов.
Я проводил Толю, разыскал сестру и долго беседовал с нею, стараясь косвенными хитрыми вопросами навести разговор на заметку. Сестра была польщена моим вниманием, но о заметке не вспомнила. Видимо, забыла… Но когда забыла - может быть, после того, как уже похвасталась?
Я отошел от нее с тревогой в сердце. К вечеру тревога превратилась в уверенность, что моя морда неминуемо будет побита.
До сих пор я так и не знаю, кто подвел меня - сестра или Толя. Думаю, он: похвастался по секрету кому-нибудь своей дружбой со знаменитым таинственным Бодрствующим. Конечно же, он. Если бы моя тайна раскрылась через сестру, то не распространилась бы столь быстро.
Утром следующего дня я шел по перрону станции Коканд II и услышал крики мальчишек:
- Рабкор! Рабкор!..
Я остановился, огляделся. На перроне никого не было, только я и мальчишки, продолжавшие кричать издали:
- Рабкор! Рабкор!..
Свершилось. Вчера знали трое, сегодня - все.
Я засел в железнодорожном поселке. Здесь меня побить не могли - по законам клана вступились бы наши лихие железнодорожные парни.
Прошло еще три дня. В город я предусмотрительно не ходил. Но тяжкое предчувствие не оставляло меня.
Я попался далеко от поселка, на мельнице. Здесь хорошо брала маринка, среднеазиатская арычная форель, - ее ловили на ягоды белого тутовника, пуская леску без грузила поверху. Увлеченный рыбалкой, я не заметил приближения врагов.
Их было двое - Лактионов и Ашот Григорян. Они отрезали меня с берега, а позади был глубокий ледяной арык.
- Бодрствующий, - зловеще сказал Лактионов. - Поглядим сейчас, какой ты есть Бодрствующий.
Я рванулся в сторону. Меня перехватил Ашот Григорян. У него было темное лицо, злые глаза, низкий лоб - волосы росли почти из самой переносицы, из бровей. Я кинулся в другую сторону, Лактионов дал мне подножку, я упал и закрыл руками голову.
Били меня подло - ногами, тщательно соразмеряя силу ударов, чтобы не причинить серьезных повреждений, подведомственных суду. Били долго, молча.
- Купать его! - вдруг крикнул Ашот Григорян.
- Обожди, - отозвался Лактионов. - Сперва надо раздеть.
Они заставили меня раздеться догола, потом подняли, раскачали и бросили на середину арыка. Стремительная, вся в пене и черных воронках вода потащила меня вниз. Где-то внизу мне удалось ухватиться за ветку побережного ивняка и выбраться из арыка.
Лактионова и Григоряна уже не было. Моей одежды и ведерка с наловленной рыбой тоже не было. Валялись обломки удилища.
Кривясь от боли, я сел на бугорок и стал думать, как теперь, голому, добираться домой. Ждать поздней ночи? Во-первых, долго, во-вторых, я и ночью все равно попадусь кому-нибудь на глаза: путь к дому лежал через большой кишлак, обходной дороги не было. Появление голого человека ночью в кишлаке неминуемо вызвало бы страшный переполох и умопомрачительные последствия, скорее всего меня сочли бы "джинны", сумасшедшим, и посадили бы согласно обычаю в глубокую яму, приковав цепью к врытому в землю столбу. Мне однажды пришлось видеть в одном дальнем кишлаке такого сумасшедшего - он, заросший весь диким волосом, сидел в глубокой яме и был прикован цепью к столбу.
Мельница оказалась пустой, на ее дверях висел большой замок. Урожай еще не убирали, молоть было нечего, мельник пил чай где-нибудь в чайхане.
Оставалось одно - выбираться к людям, выходить к большой дороге.
Из наломанного ивняка я сделал круговую набедренную повязку. В таком виде я, возможно, был бы дружески принят жителями Соломоновых островов, но - черт побери! - как отнесутся к моему наряду узбеки?
Берегом арыка под прикрытием кустов я начал пробираться к большой дороге. Вдруг тропинка повернула и вышла из кустов на хлопковое поле, открытое со всех сторон. За хлопковым полем опять виднелись какие-то заросли. Я постоял, подумал и с отчаянной решимостью вышел на открытое место.
Вышел и помчался. Как я бежал, как бежал! Вломился бомбой в заросли по ту сторону поля и, задыхаясь, упал на землю.
Отдышавшись, усмирив сердце, прислушался. Сюда уже доносились отзвуки большой дороги: скрип и дребезжание арб, рев ишаков, блеяние овец, хриплые голоса возниц и погонщиков.
Так же стремительно я пересек еще одно открытое место и снова очутился в кустах - уже вблизи дороги, почти рядом. Но как выйти?..
"Может, не стоит и выходить сразу на десятки глаз, - подумал я. - Лучше подождать здесь - пройдет же кто-нибудь неподалеку. Я подзову этого человека и расскажу ему свою беду". По-узбекски я говорил свободно.
Ждать пришлось недолго. Показалась кучка узбекских мальчиков лет по десяти, двенадцати. Они приблизились. Я спокойным голосом окликнул их. Они остановились в недоумении. Русский акцент у меня все-таки был, и они уловили его.
- Подойдите ближе, не бойтесь. Мне нужна ваша помощь.
Они стояли на месте, не двигались. А я, невидимый, повествовал им из кустов:
- Я потерял свою одежду и поэтому не могу выйти к людям. Я потерял одежду, понимаете…
Нет, они этого не понимали. Можно потерять деньги, нож с пояса, наконец тюбетейку. Но как потерять одежду?.. Их настороженность росла, я это чувствовал.
- Потерял одежду, - повторил я. - Вот смотрите. И во всей красе поднялся перед ними - голый, с набедренной повязкой из ивняка.
Мальчики взвизгнули: "А-а бой!" - и ударились врассыпную. Только полы халатиков развевались.
Я похолодел. Сейчас приведут взрослых. Пропал! Погиб! Надо уходить. Но куда? Вперед к дороге или назад к мельнице? Я решил идти вперед, будь что будет!
И, уже не скрываясь больше, вышел на проселок, ведущий к большой Найманчинской дороге.
Здесь ждало меня спасение, чудо - сверток моей одежды, перетянутый брючным поясом. На самом деле никакого чуда не было - просто мои враги шли тем же путем, что и я, и, приблизившись к большой дороге, бросили сверток. Хорошо - никто его не подобрал.
Сорвав свою набедренную повязку, я быстро оделся. Как раз вовремя - с той стороны, где я вел из кустов переговоры с мальчиками, слышались громкие голоса. Мальчики привели к моему убежищу отцов и старших братьев. Теперь это было не страшно - через десять минут я вышел на большую дорогу в густую пахучую пыль.
И сразу вернулась боль. Тоскливо заныли все мои кости, все избитое тело. К дому я пришел чуть живым. В камышах на кладбище дождался вечера, проскользнул во двор и, поскрипывая зубами от боли, кое-как взобрался на сарайчик. Лег пластом и тихо застонал.
На крыльцо вышел отец, окликнул меня.
- Да здесь, здесь, - отозвался я как будто сонным голосом.
- Ты что улегся в такую рань, - сказал отец. - А кто будет поливать огород?
- Я не могу сегодня. Заболел. Полью завтра. Ворча, гремя ведром и лейкой, отец пошел на огород сам. А я провел всю ночь в полусне, в бредовом забытьи. Кажется, у меня был жар, пришлось ночью слезать, чтобы напиться из арыка. Не помню, как я слезал и как опять взбирался на сарайчик.
Лежать пришлось три дня - долгий срок для семнадцати лет. Значит, меня действительно сильно избили.
На четвертый день я встал, на пятый вечером пошел поливать огород и полил на славу. Все прошло…
Да нет, не прошло. Еще предстояло отплатить за бесчестье.
Оставайся я в свои семнадцать лет мальчишкой, я, конечно, даже и не подумал бы ни о каком бесчестье. Мне доставалось и раньше, я был мальчишка задиристый. Но проходила боль, а с ней улетучивалось и воспоминание об обиде. Теперь не улетучилось, а нарастало и жгло.
Я слышал властный голос юности, так неожиданно и сразу пришедший ко мне. Юность гораздо серьезнее, чем; о ней принято думать. Виною тому, полагаю, забывчивость взрослых; впрочем, юность тоже забывчива и редко вспоминает о мальчишеских годах. Вообще мне часто приходилось замечать в людях да и в самом себе глухую неприязнь к воспоминаниям, почему-то вспоминаются всегда неприятные события, дурные поступки, а хорошие уходят из памяти, словно бы они принадлежат не нам, а кому-то другому.
Я решил поговорить с моими обидчиками порознь в открытом честном бою. Каждому из них было уже за двадцать лет, это не смущало меня - справедливость на моей стороне.
С Лактионовым я поговорить не смог - он уехал куда-то далеко в Туркмению. Оставался в Коканде Ашот Григорян, ответчик за обоих.
Встретились мы у городского парка, в сумерках, на пустыре. Я вырос перед Ашотом из-за полуразрушенного забора. Он остановился, переменившись в лице. Впрочем, тут же оправился, увидев, что я один.
- Ашот, ты знаешь, что бывает за избиение рабкора? - сказал я.
- А где у тебя свидетели? - ответил он с наглым смехом.
Я кинулся на Ашота. Несколько раз летел на землю под сильными ударами его больших волосатых кулаков. Вскакивал и кидался опять. Я не чувствовал ярости, не вскрикивал, не визжал, а сосредоточенно и упорно вел бой. Голова моя была ясной, глаза - цепкими, кулаки - быстрыми, ответные удары не ослабляли меня. Вот что значит драться, когда справедливость и правда на твоей стороне!
Ашот поднял руки, защищаясь от удара в лицо, я ударил в солнечное сплетение, он коротко вякнул, кулем повалился и больше не вставал.
Я не бил его ногами, как он меня там, на мельнице. Сразу остыл и ушел. Шагов через двадцать оглянулся.
Он все еще лежал и, приподняв голову, смотрел мне вслед, под носом у него было красно. Мое лицо тоже было разбито в кровь, я присел у арыка, умылся…
Так я дебютировал в печати и получил от Лактионова и Ашота Григоряна свой первый гонорар.
Талгенизм
Я любил старый город Коканд. Переходишь, бывало, каменный мост через мутный и мелководный ледяной Сай и сразу попадаешь в иной мир, на три века назад. Путаница узеньких улиц, слепых стен и высоких глиняных заборов с наглухо закрытыми калитками; на сером ушастом ишаке едет старик, вытянув вперед прямые ноги, чтобы не задевать землю; с кувшином в руках спешит к водоему женщина, с ног до головы закутанная в серое. А водоем, если подойти к нему ближе, непроточный, затянутый зеленой плесенью, пахнущий гнилью. Древность-то древностью, но как можно было пить эту воду?.. Так я думаю теперь, вспоминая старое и радуясь новой жизни в Коканде и новой воде. А тогда я так не думал; я вообще никак не думал тогда, только видел и слышал: я жил чувствами, а разум только начинал мерцать во мне.
Базар - средоточие старого города! Он был огромен со своими площадями, конскими и коровьими ярмарками, переплетом крытых рядов. Зной, духота, пыль, толпа… Чалмоносные степенные купцы неподвижно восседают в своих тесных лавочках перед цветастыми чайниками; кричат пронзительными голосами водоносы, харчевники, продавцы снега, облитого бекмесом, кальянщики, предлагающие каждому за одну копейку покурить из кальяна, зубодеры, цирюльники, окуриватели больных дымом священной травы "хазр-асп", бродячие дервиши в конусообразных, опушенных мехом шапках и с черными, выдолбленными тыквами у поясов. И нищие, великое множество нищих, слепых, глухонемых, больных трясучкой и пораженных волчанкой.
Странный мир, невообразимое смешение времен, звуков, красок и запахов! Иной раз я бродил по базару до сумерек и уходил, когда в чайханах уже зажигались огни…
Теперь на месте базара в Коканде разбили большой парк культуры и отдыха - тенистый прохладный парк с фонтанами, клумбами цветов и газонами. Ни бродячего цирюльника, ни дервиша в остроконечной шапке, ни обезображенного волчанкой нищего я не увидел на его красивых аллеях.
Я присел на скамейку и, закрыв глаза, попытался представить себе кокандский базар. Прошлое возникало в памяти смутно и отдаленно, и я почувствовал себя очень старым, пришедшим из времен "Тысячи и одной ночи". А ведь в моей голове еще нет седых волос: так убыстрила река времен свое течение.
А получасом позже, беседуя с группой студентов из педагогического и медицинского институтов, я почувствовал себя их ровесником в новой жизни. Вот ведь какое удивительное время! Вспоминая, чувствуешь себя неизмеримо старше своих лет, обращая взор к новому - неизмеримо моложе. И никогда - в своем календарном паспортном возрасте. Это потому, что истинность возраста не совпадает с календарем.
Вот этот самый старый кокандский базар я и решил описать в моем следующем произведении для "Правды Востока".
Описание далось мне с неожиданной легкостью, не то что первая статья о футболе. "Ого, дело идет на лад!"- подумал я, подписался тем же псевдонимом Бодрствующий и послал пакет в редакцию.
Я ждал две недели, три. Очерк в газете не появился. Ответа не было. Я написал в редакцию письмо, напоминая в нем, что я-то и есть тот самый Бодрствующий. И опять никакого ответа.
А дальше началось нечто неописуемое, весьма похожее на заболевание тяжкой формой графомании. С утра до ночи, даже прихватывая порой и часть ночи, я писал. Я сочинял какие-то нелепые фантастические повести, немыслимые рассказы, даже стихи сочинял! Сочинив, переписывал и рассылал по множеству адресов. Это продолжалось все лето и всю зиму и принесло единственный закономерный результат: в техникуме я не перешел с третьего курса на четвертый, остался второгодником.
Дома я ничего не сказал об этой катастрофе. "До осени еще далеко, - утешал я себя, - как-нибудь все уладится. Можно затянуть обман еще и на зиму и признаться, когда уж перейду на четвертый курс". А перейти задумал я с блеском.
Моя неистовая страсть к писаниям стала понемногу затихать. Размышляя о второгодничестве, я даже с неприязнью вспоминал свои литературные опыты и твердо решил к ним больше не возвращаться. Мне предстояло иное возвращение - на прежнюю стезю, в техникум.
Но судьба рассудила иначе, и в техникум я не вернулся. В начале июня Толя Воскобойников сказал мне, что в Коканд приехал из Москвы один ученый, открывший новую науку "талгенизм". Фамилия ученого - Блюмкин, его сопровождают два помощника. Это все Толя узнал от старшего брата - секретаря завкома на хлопкоочистительном заводе.
Слово "талгенизм" означало "таланты и гении". Московский ученый утверждал, что им открыт особый, вполне безошибочный метод выявления талантов и гениев из толщи народной, особенно из пролетарской среды. Раньше царизм душил их в колыбели, а теперь в новое, советское время они должны расцвести. Выявив таланты и гении, говорил ученый, надлежало провести с ними курс занятий, тоже по особому методу, и через год собирать обильные плоды новой культуры, вполне пролетарской, не имеющей ничего общего с прежней, дореволюционной культурой, истоки которой коренились в дворянско-помещичьем феодализме и в капиталистическом рабовладельчестве. "Долой всех этих дворянчиков Пушкиных, офицериков Лермонтовых, титулованных помещиков Толстых и буржуазно-религиозных неврастеников Достоевских!"- восклицал ученый в своей брошюре, напечатанной в Москве, в издательстве "Пролеткульт". Снисхождение ученый оказывал только античной культуре, потому что о ней одобрительно отозвался сам Карл Маркс, а все последующее за древней Грецией и древним Римом ниспровергалось.
Не улыбайся иронически, читатель. То была юность нового мира, время великое и наивное, время энтузиазма и безграничных надежд, время, когда в гимне "Интернационал" слова: "Это будет последний и решительный бой…"- впервые, сами по себе заменились словами: "Это есть наш последний и решительный бой…" Ждали мировую революцию, ждали на завтра, на послезавтра. Победа далась кровью, поэтому утверждали новое и отрицали старое с фанатической решимостью, непреклонно и непримиримо. Внутри страны все переделывалось на новый лад, появились "Лига времени", "НОТ" ("Научная организация труда"), "дальтонплан" и "комплексный метод" в школах, "тесты", "психотехника", "гиперэмоции". Как же могла в те годы не родиться новая наука "талгенизм"? И она родилась… И только в далеком Кремле озабоченные капитаны собирались по ночам и прокладывали курс кораблю к светлым берегам, предвидя опасное, длительное плавание в бурном океане, по которому еще никогда не ходил ни один мореплаватель.
Через день московский ученый должен был провести занятия с первой группой в сорок человек на предмет отбора талантов и гениев.
Кандидатов направляли профсоюзы. У меня не было никаких шансов попасть в число сорока. Выручил все тот же Толя Воскобойников. Я забыл сказать, что он был единственным слушателем моих повестей и рассказов, и они - что всего удивительнее! - нравились ему. "Завлекательно, верное слово - завлекательно! - говорил он, моргая своими телячьими ресницами. - Должны напечатать, обязательно должны"! Милый Толя, единственный поверивший в мое литературное призвание, - он верил в меня и тогда, когда я сам уже не верил.
Старший брат устроил его в число сорока. Толя отдал мне свою путевку. Я сначала отказывался, не брал.
- А как же ты сам, Толя?
- Да что уж я, - улыбнулся он. - Какой из меня талант, попусту буду только место занимать.
К слову говоря, у него оказался талант, и большой. Военный талант. Толя начал Великую Отечественную войну подполковником, а заканчивал генерал-майором, командиром дивизии. Он погиб за три месяца до победы - вечная память ему!
Отборочные занятия проводились в городском профсоюзном клубе. На возвышении для президиума сидели за длинным столом сам председатель облпрофсоюза Колесников и московский ученый, высокий, худой, в очках, с черной бородкой на матовом изжелта-бледном лице. Я заметил, что Колесников обращается к московскому гостю с некоторым подобострастием, а тот сохраняет невозмутимую важность, как это и подобает человеку, держащему в руках чужие судьбы. Его ассистенты, парень и девушка, сидели справа и разбирали какие-то листки - "тесты", как узнал я потом.