Ей вдруг захотелось броситься к нему и рассказать обо всем, что отняло у нее покой. У нее и у него. Но, поглядев в его измученное лицо, Полянка подумала, что сейчас ему не под силу будет это перенести. И она сказала:
- Я пойду, Петр.
- Иди. - Смайдов кивнул, прощаясь. - Спасибо тебе.
Полянка ушла, а он, оставшись один, так и не сдвинулся с места. Сидел и все думал, думал. Мысли его сбивались с прошлого на настоящее, потом снова уводили его к тем дням, которые навсегда остались в его памяти как самые светлые дни его жизни…
ГЛАВА VII
1
В тот памятный год, когда в тундре произошла катастрофа и Петр Константинович потерял руку, он впервые задумался о своем личном житье-бытье. Горько вдруг стало человеку бродить бобылем по белу свету, потянуло на огонек домашнего очага. Да так потянуло, что хоть караул кричи! Куда ни пойдет Петр Константинович, куда ни поедет - везде его окружает одиночество, везде непонятная тоска по человеческому теплу, такому теплу, чтобы его чувствовал только он, чтобы оно согревало только его. Даже в окружении друзей, с которыми ему всегда было легко и просто, Смайдов теперь постоянно чувствовал потребность чего-то совсем другого, в чем он раньше не особенно нуждался… Ему были нужны не просто друзья - их-то у него всегда хватало! Ему нужен был один, особенный друг, с которым он делил бы и горькое, и сладкое.
Как-то, встретившись со своим давним приятелем, летчиком-истребителем Колькой Годиным (Годину было уже за тридцать, Смайдову - около тридцати, но если они и постарели, то не друг для друга! Колька Годин всегда останется Колькой Годиным, а Петьку Смайдова до седых волос ни один из тех пилотяг, с которыми он вместе гулял в голубом поднебесье, не назовет Петром Константиновичем!), Смайдов пригласил его к себе домой.
- Что-нибудь будет? - спросил Годин.
- Ты насчет чего? - не сразу понял Петр Константинович.
- Понимаешь, никак не могу отвыкнуть от фронтовой привычки: ни вина, ни водки не употребляю. Не идет!
- Только "девичьи слезы"?
- Глоточек, но чистого. Иначе душу воротит.
- Слезы нет, - признался Петр Константинович. - Особенно девичьей.
- Сейчас будет. Аптека далеко?
Кто мог переделать Кольку Година? Во время войны, когда из-за непогоды эскадрилья стояла на приколе, он мог достать столько "девичьих слез", сколько нужно было для "настроения" всей эскадрильи. Любую дрянь он перегонял в чистый спирт, и когда командир эскадрильи говорил: "Почему-то лейтенанту Годину не тяжело носить противогаз, а вам всем не под силу", Колька скромно отвечал: "Мой папа с детства приучил к дисциплине, товарищ комэск. К настоящей внутренней дисциплине…" Однако все летчики знали, для чего ему нужен противогаз: Колька усовершенствовал в нем фильтровое приспособление, и гидросмесь, слитая с ножек шасси и процеженная через усовершенствованные фильтры, становилась теми чистыми "девичьими слезами", крепость которых достигала девяноста градусов. Колька Годин философствовал: "Выпьешь такого божественного напитка - и становишься лучше…"
Они подошли к аптеке, Колька сказал:
- Зная твою неприязнь даже к безобидной трепне, с собой не приглашаю. Жди.
Поправил форменную фуражку, смахнул невидимые соринки с подполковничьих погонов и скрылся в дверях. А через десяток минут вернулся с завернутой в газету бутылкой. Сказал, глазами показывая на сверток:
- Да сам президент Франции не пил ничего подобного. Пошли.
И вот они сидят за столом в неуютной холостяцкой квартире Смайдова, "по маленькой" пьют неразбавленный спирт, закусывают какими-то рыбными консервами и говорят, говорят.
- Хорошо, сказано… - Годин поднимает рюмку и смотрит на нее своими честными, добрыми глазами. - Хорошо сказано: "Бойцы вспоминают минувшие дни и небо, где вместе рубились они…" Здорово!
- Немножко не так, - поправляет Смайдов. - Насчет неба ты…
- Знаю. И черт с ним. Уверен в одном: был бы жив сейчас Александр Сергеевич, он выдал бы про нас с тобой такую поэмищу, что мир ахнул бы… Мы этого не заслужили?
- Заслужили, - соглашается Смайдов. - И не только мы с тобой.
- Чудак. Когда говорю "мы", это не значит - ты и я. - Он встал, подошел к стене, на которой висела большая фотография всех летчиков их полка перед отправкой на фронт. - Тут нас чуть ли не сотня. А сколько осталось?.. Я говорю обо всех. Потому что мы с тобой - это и те, которых уже нету. Одно. Ясно тебе?
- Ясно. Мы с тобой - это и те, которых уже не будет. Иногда выть хочется от горя. Знаешь, как воет одинокий волк: длинно и тоскливо.
- Выть? Как одинокий волк?
Годин этого не признавал. Волки воют потому, что они - волки. А человек всегда должен оставаться человеком. Жизнь - штука весьма короткая! И смотреть на нее нужно повеселее.
Он обвел глазами комнату, задержал внимание на подоконнике, где в футляре из-под полевого телефона торчал в засохшей земле одеревеневший стебель какого-то цветка, остановил взгляд на куче окурков у печки, посмотрел на грязные тарелки, громоздившиеся на кухонном столе, и только тогда снова обратился к Смайдову:
- Значит, выть? Как одинокий волк? Длинно и тоскливо?
Он вдруг резко сел напротив Смайдова, налил рюмку спирту, выпил одним духом. И неожиданно трезво сказал:
- Слушай ты, одинокий волк! Если бы был жив наш первый комэск, которого фрицы срубили… Когда?
- Семнадцатого февраля тысяча девятьсот сорок третьего года.
- Хорошо, что помнишь. Так вот. Если бы он пришел сейчас в этот вертеп, называемый квартирой бывшего аса Петьки Смайдова, знаешь, что он сказал бы? Знаешь, а?
Петр Константинович пожал плечами:
- Что тебе тут не нравится?
- Он сказал бы так, - продолжал Годин: - "Товарищи летчики, предлагаю вычеркнуть из списков эскадрильи Петра Смайдова, чтобы не была опозорена честь нашей боевой единицы. Потому что он опустился, как последний кретин, потому что его устраивает жизнь одинокого волка, которому начхать на все человеческое". И первым проголосовал бы за предложение своего комэска я. Ты меня понял? Понял, я тебя спрашиваю?
Петр Константинович сказал:
- Ты чудак, Колька. Я совсем не опустился. Мне просто сейчас чего-то не хватает…
- Ах вот оно что! "Чего-то не хватает". А что ж тебе мешает обзавестись "чем-то"?
- Кому я нужен такой? - Петр Константинович показал на протез. - Вызывать к себе жалость? Не по мне, друг. А случайные связи мне противны. Не скрою - было такое. И после этого чувствовал себя законченным подонком. Это трудно понять?
- Почему же трудно? Особенно насчет вот этого, - Годин тоже взглянул на его протез. - Жалкий калека, неполноценность… Любая девушка, которой ты осмелишься предложить стать твоей женой, скажет: "Ах что вы! День и ночь горько плакать, глядя на вашу неживую руку? Загубить свою молодую жизнь? Нет уж, пардон-с, я отказываюсь…"
- Плоская шутка, - ухмыльнулся Смайдов. - Тебе не понять до конца таких, как я.
Колька Годин был известен тем, что никогда не выходил из себя. Бывало, целую неделю подряд стоит мерзкая погода, аэродромы или раскисли, или закрыты туманом, летчики бесятся, становятся раздражительными и злыми, как черти, а Колька Годин балагурит как ни в чем не бывало, будто у него вместо нервов натянуты веревки.
Смайдов знал эту черту друга, поэтому очень удивился вспышке ярости, прорвавшейся как-то сразу. Годин резко смахнул со стола и рюмки, и бутылку с остатками спирта, приподнялся и зло посмотрел на Смайдова.
- Плоская, говоришь, шутка? А ты-то сам, черт бы тебя подрал, как шутишь? Где ты живешь? В каком обществе ты живешь, я спрашиваю? И чего ты напустил на себя этакую ипохондрию? Калека! Какой ты, к дьяволу, калека, чего ты корчишь из себя жалкого сиротинушку, забытого людьми и богом?! Люди возвращались с фронта без рук и без ног, опаленные, обожженные, и их встречали так, словно это были самые красивые люди на земле. Ты этого не знаешь? Не знаешь, а? Ты же всегда был первым жизнелюбом, и мы восхищались этим. Ты забыл?
- Я и теперь жизнелюб, - сказал Петр Константинович. - И если хочешь знать, в большей степени, чем прежде. Но я отлично понимаю, что не имею права связывать чью-то судьбу со своей… И давай больше об этом не говорить. Все равно мы не сможем понять друг друга…
Они расстались холодно, значительно холоднее, чем Смайдову хотелось бы. Петру Константиновичу в его состоянии показалось, что Колька Годин стал совсем другим человеком: то ли черствее, то ли жестче, что в нем уже не было того тепла, которым он раньше щедро делился с друзьями… А может быть, это только кажется? Может быть, Кольке сейчас просто не до разных там тонкостей, волнующих его друзей? Командир полка, постоянная учеба, полеты, общественная работа - тут не до чужих сантиментов!
2
Смайдов даже слегка удивился, когда вскоре получил от Година письмо. Словно и не было у них никакой размолвки. Годин писал о разных пустяках, ни одним словом не упомянул о том разговоре, который произошел между ними. Правда, в письме он обращался к Петру Константиновичу только так: "Одинокий Волк". В конце писал: "Слушай, Одинокий Волк, у меня есть к тебе огромнейшая просьба. Понимаю, что это будет связано с потерей времени, но не обратиться к тебе не могу, другого выхода у меня нет. В десяти километрах от вашего города, рядом с деревней Любомиркой, есть звероводческое хозяйство. Там работает сторожем старик Захар Федотович Гуляев. Замечательный, интересный старик, ты рад будешь с ним познакомиться. Но дело не в этом. У старика (не помню точно - или в его сторожке, или в городском доме) я оставил патронташ с отстрелянными гильзами. Патронташ - черт с ним, но гильзы мне очень нужны, их сейчас нигде не достать. Просить же деда, чтоб он сам переслал их, как-то неудобно. Да и времени он не выберет: день и ночь околачивается на своей ферме. Будь добр, Одинокий Волк, съезди к этому деду, забери патронташ и перешли мне…"
В тот год на Севере стояла особенно снежная зима. Сразу же за городом намело такие сугробы, что о поездке на звероводческую ферму на машине не могло быть и речи. Оставалось одно: идти на лыжах.
Чертыхаясь, поминая своего друга-растяпу недобрыми словами, Петр Константинович в первый же выходной день отправился выполнять его поручение.
Он давно уже не ходил на лыжах, ему трудно было управляться одной рукой и, выйдя за город и преодолев первые два-три километра, Смайдов взмок, как заморенный конь. Он хотел даже вернуться назад, решив, что в городе все же удастся найти какого-нибудь колхозника на санях и тот довезет его до Любомирки, но раздумал; уж больно хороша была погода, к тому же Петр Константинович изрядно истосковался вот по таким прогулкам, да и сидеть в своей комнатушке совсем не хотелось.
Немного передохнув, он пошел дальше.
Ферма звероводческого хозяйства размещалась сразу же за деревней. Еще издали Смайдов увидел многочисленные постройки и вольеры, увидел и дымок, тонкой и прямой полоской поднимающийся из трубы сторожки. От этой сторожки высокий дед в полушубке отбрасывал деревянной лопатой снег, изредка ставя лопату между ног и поплевывая на ладони.
Петр Константинович подошел к деду, ловко снял зубами перчатку и протянул руку.
- Здравствуйте, Захар Федотыч. Если, конечно, не ошибаюсь.
Старик тоже подал руку.
- Здравствуй, дорогой человек. Захар Федотыч - это я и есть. Ежели озяб, заходи в избу. Мороз-то вона какой потрескиват. Градусов, поди, двадцать пять. А?
- Пожалуй, - сказал Смайдов. - А в избу зайду, дело у меня к вам есть.
В небольшой печурке полыхали поленца, и хотя одноединственное крохотное окно почти не пропускало света, темно здесь не было. Петр Константинович увидел аккуратно прибранную кровать, чисто выскобленный стол, табуретки. Над кроватью висели два стареньких ружья.
Старик снял полушубок, предложил раздеться и Смайдову. Заметив, как неловко Петр Константинович снимает одной рукой реглан, сказал:
- Дай-ка подмогу. - И спросил, глазами указывая на протез: - В войну оторвало небось?
- После потерял, - коротко ответил Смайдов. - В тундре.
- Вона што!.. Ну, садись, дорогой человек, рассказывай, с каким делом приплел.
Петр Константинович вытащил из кармана письмо Година, сказал:
- Товарищ мой, подполковник Годин, оставил у вас свой патронташ с гильзами. Ну, и написал мне, чтобы я переслал ему. Вот я и пришел к вам, Захар Федотыч. Не знаю, доверите ли?
- Почему не доверим? - Старик поставил на печку чайник, сел на табуретку. - Сами хотели отослать, а куда слать-то, не знаем. Он, товарищ-то твой, сказывал, что живет далеко, а где - не сказывал. Вот и лежит имущество-то его. В доме у нас лежит, не тута. В городе.
- Он что, жил у вас? - спросил Петр Константинович.
Старик рассказал. Постучал как-то вечером военный человек, попросился переночевать. Приехал, говорит, поохотиться в этих краях, на недельку. Ну, сподручнее, мол, жить на окраине. А старик и жил как раз на самой окраине города. Переночевал человек, а потом и совсем на неделю остался. Хороший человек. Обходительный. И простой. И охотник - что надо. Через неделю собрался, уехал. Вдруг опять, в тот же день к вечеру, приезжает, говорит: "Патронташ временно оставлю, потом заберу". Но так и не забрал…
- Чайку выпьем? - спросил старик. - Или хозяйку подождем?
Петр Константинович улыбнулся:
- Я ведь на минутку, Захар Федотыч. Мне еще обратно идти, а путь не близкий… Вы мне скажите, по какому адресу и когда в городе к вам зайти?
- Как хошь, - сказал старик. - Только кто же от чайку отказыватца? Не по-сибирски эт, дорогой человек… Да вон и хозяйка топат, она тоже в город собиратца, вместе и пойдете за патронташем-то.
В избушку вошла девушка. Увидев незнакомого человека, она нисколько не смутилась. Сняла варежки, приветливо протянула руку:
- Здравствуйте.
Приветливость ее была настолько искренней, что Смайдову показалось, будто он уже десятки раз бывал в этой сторожевой избушке и вот снова пришел сюда к своим старым друзьям, которые всегда ему рады.
Петр Константинович встал, ответил:
- Здравствуйте. - Помолчал и добавил: - Извините, пожалуйста. Я на минутку.
Он видел, как она глазами провела по его неживой руке, и сам посмотрел на свой протез. Но ничего не сказал. Только губы его слегка дрогнули в виноватой улыбке. Он будто извинялся за то, что вот эта неживая рука так некстати бросается в глаза каждому, кто смотрит на него.
Девушка, кажется, поняла его душевное состояние. И чтобы сгладить неловкость, обратилась к отцу:
- Кирюшка-то все-таки помер, батя. Сегодня ночью. Пришла я, а тетя Поля в слезах. Уж так, говорит, метался перед смертью, так метался! И стонал все время…
- А я тебе што говорил, - сказал старик. - Знал я, што помрет он. По всему видать-то было. Ну, ладно, помер так помер. Леший с ним… Давай-ка чайком нас побалуй. Да и сама на дорожку погрейся.
Петр Константинович украдкой взглянул на старика. И подумал: "С виду будто и не черствый дед, а о смерти говорит так, будто это в порядке вещей. "Леший с ним…" С Кирюшкой-то… Неприятный старик…"
И опять девушка не то угадала, о чем думает Смайдов, не то почувствовала это:
- Надоела я бате со своим Кирюшкой, вот он так и говорит. Голубого песца мы Кирюшкой звали. Две недели болел, а сегодня помер…
Если бы сейчас кто-нибудь спросил у Петра Константиновича, почему он вдруг обрадовался ее словам, Смайдов, пожалуй, не смог бы ответить. Кто ему этот старик, какое Петру Константиновичу дело до того, черствый он или добрый, хороший или плохой? Но вот исчезла внезапно вспыхнувшая в Смайдове неприязнь к нему, и сразу стало легче. И еще приветливее показались и голос девушки, и ее доверчивые глаза.
Непривычное ощущение легкости, которое Смайдов испытывал в присутствии девушки и ее отца, должно было удивить его. Он ведь хорошо знал себя, знал, как ему трудно дается даже внешняя непринужденность при каждом новом знакомстве, но сейчас почему-то не удивился. Словно вот так, как есть, и должно было быть…
- Вы из города? - спросила девушка.
- Из города, - ответил Петр Константинович. - Еле добрался на лыжах. Все замело, сугробы, как горы.
- И, наверно, проголодались?
- Проголодался очень, - признался Петр Константинович.
- Это хорошо. У нас здесь не ахти сколько припасов, но что-нибудь придумаем…
Она говорила и так, и не совсем так, как ее отец. Когда произносила "это", последняя гласная почти не слышалась, но все же улавливалась. Старик сказал бы: "Придумам". У нее гласная "е" была очень короткой, но тоже улавливалась, и поэтому слово не казалось таким обрубленным. Если старик говорил "што", "ш" у него звучала очень глухо, будто ветер с трудом протискивался сквозь бурелом. Ее "ш" было намного мягче, напевнее. "Так шепчутся камышинки на тихой речке", - подумал Петр Константинович.