Льды уходят в океан - Лебеденко Петр Васильевич 6 стр.


Потом он снова попытался пошевелить правой рукой. Он уже немного попривык к боли, старался не думать о ней, но при этой новой попытке он чуть не лишился сознания. Теперь боль прорвалась к самому сердцу. Смайдов на миг перестал дышать и почувствовал тошноту.

Переждав этот приступ, он перевернулся на бок и только теперь увидел, что случилось.

Один из цилиндров придавил кисть руки к земле, расплющил ладонь, вдавил ее в месиво масла и снега. Рукав комбинезона лопнул, изорванный манжет рубашки был в запекшейся крови и масле, и только чистый камешек запонки тускло поблескивал рядом с отлетевшей черной гайкой.

Петр долго смотрел на искалеченную, намертво придавленную мотором руку, и мысли, одна страшнее другой, туманили голову. Первое, о чем он подумал, было: "Пропала рука… Отхватят, к черту, по самый локоть… Калека. Кончилась летная жизнь - как полетишь без руки?.."

Он глухо застонал и выругался. Выругался так, как еще никогда не ругался. Девятнадцатилетним парнем он в сорок третьем окончил авиаучилище и пошел на фронт. Был дважды ранен, сбил шесть "мессеров" и двух "юнкерсов", протаранил "хейнкеля", и казалось, военное счастье улыбается ему из-за каждого угла. Даже в сорок четвертом, когда почти рядом с ним упала двухсоткилограммовая фугаска, Смайдов отделался контузией и, если бы не глаза, уже через неделю мог бы подняться в воздух. Вылечили и глаза. Он дрался над Вислой и Одером, а за неделю до Дня Победы вогнал в землю еще одного аса, который хотел протаранить его ведомого. Разве это не назовешь счастьем?

Смайдов обшарил глазами снежную гладь вокруг, отыскивая хирурга. Он был уверен, что того при ударе выбросило из кабины и, вероятно, врач лежит где-то поблизости. Живой или мертвый? Если и живой, то, наверно, вот так же стынет на этом лютом холоде, не имея сил ни двинуться, ни подать голоса…

Он придвинулся к мотору, навалился на него плечом. Цилиндр не приподнялся, только чуть-чуть прополз в сторону, и Смайдов не увидел, а почувствовал, как разрывается кожа на ладони. И услышал хруст. Или это ему только показалось - от дикой боли он ничего не сознавал. Он закрыл глаза, боясь взглянуть на искалеченную руку. И снова навалился на мотор. А руку старался держать неподвижно, чтобы она не ползла вместе с цилиндром. Но она ползла. И если бы Петр теперь взглянул на ладонь, он не увидел бы ее: лохмотья кожи, раздавленные пальцы - это все, что от нее осталось.

Но он ничего не хотел видеть. Или просто боялся.

Силы уходили. Это были последние силы. Смайдов понимал, что их осталось очень мало, вот-вот должен наступить предел, за чертой которого уже ничего не останется. Надо было решаться.

И он решился. Сел, подтянул к мотору ноги, уперся ими в картер, помедлил несколько мгновений и рванул руку на себя…

Кажется, вся кисть осталась под цилиндром. Огонь прошел не только через все тело, но и через мозг. Словно опалило каждую клетку мозга - и в голове что-то взорвалось. Петр упал на спину и стал кататься по снегу. Он не стонал, не кричал - он выл, выл так, как воет зверь. И совал в снег израненную руку, бил ею по сугробам, прикладывал к груди, потом опять и опять совал в снег.

Наконец он сумел овладеть собой. Встал, снял с шеи шарф, обмотал им руку и осмотрелся вокруг.

Метрах в десяти от него что-то серело. Это, полузанесенный снегом, лежал хирург. Петр подошел, наклонился над ним, прислушался и щекой прижался к его лбу.

Хирург лежал совсем холодный. И холодными, застывшими глазами глядел в застывшее небо. В небо тундры, которой он отдал два десятка лет своей жизни.

Пошатываясь, Петр побрел на восток. Шел долго, потом остановился, стал припоминать: от базы они отлетели километров сто пятьдесят, до стойбища Торсяды, куда он шел, оставалось не меньше двухсот. "До базы ближе, - подумал Петр, - надо идти туда".

Он пошел обратно. Проходил час за часом, а он все брел по тундре, изредка останавливался, присаживался на сугроб и, как ребенка, укачивал руку.

"Не останавливаться! - Это было главное, что занимало его мысли. - Не останавливаться ни на одну минуту".

Он падал, полз, поднимался и опять шел. А сознание мутилось все чаще. Временами Смайдов начинал бредить, звал хирурга, кого-то умолял отправить его в госпиталь, чтобы там отрезали ему руку. Или вдруг застывал на месте, всматривался в темноту, и ему казалось, что он видит огни стойбища. Большого стойбища Торсяды, куда он должен был привезти врача. Это ничего, что они не долетели. Сейчас он сам даст радиограмму командиру отряда: "Немедленно шлите самолет и хирурга. Немедленно!" И через два часа хирург подремонтирует мальчишку Торсяды, а потом отхватит к чертовой матери этот ошметок руки, которая ни на миг не дает ему покоя.

Петр срывался и как ветер мчался навстречу огням стойбища. Он был уверен, что мчится именно как ветер, хотя на самом деле продолжал стоять на том же самом месте и только слегка пошатывался из стороны в сторону.

…Зимой в тундре светло не бывает. Утро угадывается по окоему: он не алеет, но вдруг начинает казаться, что из-под земли, пробивая толщу мерзлоты, появляются блеклые отблески света. Появляются и исчезают, потом окоем вновь слегка бледнеет, и эта почти мертвенная бледность медленно разливается по тундре. Нет ни теней, ни резких линий, все будто видится сквозь толстое матовое стекло.

Вот таким мглистым утром три самолета вылетели на розыски. Смайдова обнаружили недалеко от места катастрофы, и когда командир отряда, посадив машину рядом с ним, выскочил из кабины и подбежал к летчику, Петр не выразил никакого удивления. Он стоял на коленях, глядел куда-то в сторону и левой рукой покачивал смерзшийся, бурый от крови комок шарфа.

Командир обнял Смайдова, тихонько позвал:

- Петя!

Медленно переведя взгляд на командира, Петр сказал:

- Они получат радиограмму и сразу вылетят. И еще вот что, радист: пускай хирург захватит побольше инструментов… Ты понимаешь? Ты все понимаешь? Иначе я подохну, как волк в капкане…

Командир поднял его на руки и бережно отнес в самолет. В другую машину положили мертвого врача.

На востоке дымились далекие горы, стыли льды Ледовитого океана. Тундра провожала их тишиной.

Петр вышел из больницы только через пять месяцев. Был уже июнь. У ограды шумели молоденькими листьями маленькие, два-три года назад посаженные топольки. Смайдов остановился около одного деревца, поглядел на него, улыбнулся. В левой руке он держал чемоданчик, правой хотел погладить ветку: как-то в эту минуту забылось, что неживые пальцы протеза лишены возможности ощутить прохладу зелени. Петр даже потянулся к веточке, но потом взглянул на протез и быстро зашагал прочь.

Нет, честно говоря, он сейчас уже не очень страдал от того, что ему больше не придется летать. За те пять месяцев, которые он оставил за порогом больницы, Петр успел привыкнуть к мысли, что ему надо начинать все сначала. У него теперь и отношение к жизни стало новым, совсем другим, чем прежде. Та страшная ночь в тундре родила в нем необыкновенную жажду жить полнее, так, чтобы каждую секунду, каждое мгновение ясно ощущать: ты жив, ты чувствуешь, ты дышишь и видишь - а ведь всего этого могло уже не быть, совсем ничего!

Это был не страх перед тем, что в ту ночь для него все могло кончиться, - страх этот в нем держался недолго. Это была как бы великая радость рождения. И хотя с той памятной ночи прошел уже добрый десяток лет, Петр Константинович часто чувствовал потребность както по-детски проявить свою радость, как-то объемнее воспринять все ощущения. Ему хотелось и других видеть жизнерадостными, и, глядя на людей, которые всегда были чем-то недовольны, вечно брюзжали, Смайдов еле удерживался, чтобы не крикнуть: "Вам бы разок повстречаться со смертью! С глазу на глаз!"

Выйдя из кабинета Борисова, Марк решил побродить по докам, посмотреть, как работают тут, на Севере.

За то время пока он был в конторе, доки заметно ожили. Мимо Марка мчались автокары, нагруженные листами стали, спешили к своим судам сварщики, плотники, механики, матросы, сигналили крановщики, опуская к корме траулера огромный вал, какой-то моряк в бушлате, наверно боцман, простуженным голосом кричал со шлюпки на берег: "Нефедов, Нефедов, кранцы не забудь, тебе говорят!" Под днищем небольшого теплоходика сварщик, надвинув на лицо маску, прицелился электродом к стыку стальных полос обшивки, помедлил одно мгновение и включил аппарат. Даже издали Марк заметил: дуга длинная, надо укоротить. Словно повинуясь его желанию, сварщик немедленно укоротил дугу. Марк удовлетворенно улыбнулся и побрел дальше. Потом несколько минут наблюдал, как ставят на кильблоки деревянный дрифтер, посмотрел на швартующийся к причалу юркий катерок и снова пошел вдоль берега.

Какой-то парень без шапки, в простеньком незастегнутом пальто неожиданно крикнул:

- Привет докерам!

Марк даже остановился, настолько неожиданным был этот окрик. Быстро взглянул на парня, но из-за спины раздалось:

- Салют, Генка!

"Вот так же и у нас", - подумал Марк. И сразу вспомнил, как часто они вместе с Мариной возвращались из доков или шли на работу и их приветствовали вот такими же словами: "Привет докерам!" Как же давно это было! Словно целая жизнь прошла с тех пор, когда неожиданно пришла беда и он потерял Марину.

Марком вдруг овладело странное беспокойство. Он и сам не мог объяснить, почему у него возникла уверенность, что здесь рядом должна быть Марина и он ее сейчас увидит. Марк даже представил, как на том или вон на том судне вспыхнет дуга, особенная дуга, такую может зажигать только Марина, но он все же подождет, пока появится еще одна вспышка. Да, это ее "почерк", его можно узнать среди тысяч других! Он подходит к ней, останавливается, долго смотрит на ее проворные руки, на слегка склоненную голову в маске и тихо зовет: "Марина!" Она не слышит - слишком увлечена. Но потом вдруг оборачивается, и он видит на ее лице удивление. "Ты не уехал, Марк? - спросит она. - Ты остался?" - "Я остался, - ответит Марк. - Я не мог уехать".

Тогда она скажет… Что она скажет? Что она может сказать?..

Огни сварок вспыхивали теперь почти на каждом корабле. Марк оглядывался, искал. Он уже не мог избавиться от мысли, что увидит Марину. И желание увидеть ее - хотя бы издали - крепло в нем с каждой минутой. Он пошел быстрее, как человек, который торопится кудато с определенной целью. Еще один док, еще один стапель, еще одно судно - Марины не было. Вот уже и конец докам: за стоявшим на стапелях траулером возвышался забор, дальше - только пирсы и причалы.

Марк остановился, снял шапку, вытер испарину на лбу. И хотел уже повернуть назад, когда к нему подошел парень с подвешенной на боку маской. Марк обрадовался: "Сварщик… свой человек…"

Парень кивнул в сторону реки:

- Гляди-ка, норвежца как помяло-то… Не иначе как на льдину налетел.

Марк посмотрел на грузовой теплоход, медленно приближающийся к берегу. Судно действительно имело жалкий вид: огромная вмятина на носу, изодранная обшивка от ватерлинии до фальшборта, словно корабль потерпел бедствие. Марк заметил:

- Да, работка сварщикам предстоит немалая.

- Дай боже, - согласился парень. - А ты что, в наших доках трудишься? Не видал тебя раныпе-то…

- Недавно приехал, - ответил уклончиво Марк. И неожиданно спросил: - Скажи, ты не знаешь сварщицу Марину Санину?

- Не знаю. Такой вроде у нас нету. Валю Ногаеву знаю, Ларису, Людмилу Хрисанову - королеву голубого огня… А Марину… Постой, постой, брат… Марина - это ж буфетчица в портовом ресторане. И, кажется, Санина. Может, она?

- Не она, - сказал Марк. Помолчал и добавил: - Нет, не она.

А Марина и сама никогда не думала стоять вот за этой буфетной стойкой, наливать в графинчики коньяк и водку, переругиваться с официантами и вежливо улыбаться посетителям. Если бы ей сказали раньше, еще когда она работала с Марком, что ее ждет подобная перспектива, Марина попросту рассмеялась бы. Белый передничек и чепчик? От стыда помереть можно! Пусть этим занимаются предпенсионные старички и те, кто в жизни своей не видал, как вспыхивает вольтова дуга. А у нее своя дорога. Она - потомок старой гвардии докеров, портовых грузчиков… Ее прадед был бурлаком. Бурлак - вот отку да тянется славная ветвь рода Саниных! Надеть передничек и чепчик и стать за буфетную стойку - разве она способна на это?!

Два года назад, когда она приехала на Север и поселилась у своей двоюродной сестры Анны Лидиной, та сказала:

- Погуляй недельки две-три, развейся, отдохни, потом что-нибудь придумаем.

"Развейся…" Целыми днями Марина сидела или лежала на кровати, молчала, ничего вокруг себя не замечая. К Анне приходили подруги, старались втянуть Марину в свой разговор, но она вяло улыбалась и продолжала молчать.

- Ты что, дева, на тот свет готовишься? - сердилась Анна. - Сидишь, как монашка, слова из тебя не вытянешь, не ешь, не пьешь, мощи одни остались. Так и до кладбища недалеко.

- Тоска вот тут, - Марина прикладывала обе руки к груди. - Как игла засела. Жить не хочется…

Однажды Анна сказала:

- Не отдыхаешь ты, дева, а изводишься. Собирайся, пойдем, на работу тебя устрою. Уже договорилась.

Марина даже не спросила куда. Какая разница! Все равно ничего не мило.

Надела старенькое платьице, кое-как причесалась, припудрила синеву под глазами и всунула ноги в поношенные туфли. Анна молча, сдерживая раздражение, наблюдала за ней и, когда Марина сказала безразличным голосом: "Ну что ж, пойдем…", не выдержала. Взяла Марину за плечи, почти толкнула на стул:

- Садись! - и сама села напротив. - Давай-ка поговорим с тобой по душам!

Марина тихо ответила:

- Как хочешь…

- Ты мне вот что скажи, - впервые Анна говорила с ней так резко, даже грубо. - Кто виноват в том, что ты там наделала? Кто? Тебя что, заставляли шашни водить с этим паразитом Зарубиным? Заставляли лизаться с ним, когда рядом с тобой был настоящий человек?

Марина молчала.

- Ты не молчи! - крикнула Анна. - Не молчи, слышишь? Осточертело мне глядеть на твою кислую рожу. Обидели бедную, несчастную! Небось, когда хвостом перед Зарубиным вертела, глазки не такими печальными были. Не такими, а? Шла к нему на корабль - фу-ты, ну-ты! А теперь?

- Не кричи, Анна, - Марина зябко повела плечами, повторила: - Не кричи…

- Буду кричать! - Анна стукнула кулаком по своему колену, ближе придвинулась к Марине. - Буду! Знаешь, как у нас говорят? Шкодлива, как кошка, труслива, как заяц. Это про таких, как ты. Нашкодила, а расплачиваться духу не хватает? Расслюнявилась, рассоплилась, глядеть тошно. У нас тут, на Севере, монастырей нету, голубушка, запомни это. Чего глаза закатила, как Мария Магдалина? Нарядилась в тряпье какое-то. Ну-ка!..

Анна бесцеремонно сдернула с нее платье, схватила за одну ногу, за другую - туфли полетели к черту. Подскочила к шкафу, сорвала с вешалки лучшее Маринино платье, вытащила из ящика туфли, все это бросила на кровать.

- Одевайся!

Через полчаса они были готовы. Анна подтолкнула Марину к зеркалу и, еще не остыв, сказала:

- Посмотрись.

Все, кажется, было как прежде. Ее волосы не нуждались в завивках - густые, они крупными волнами падали на шею, и, хотя все ей говорили, что это не модно, она ничего менять не хотела. Легко подвязывала неширокой лентой, и, когда встряхивала головой, темные волны будто разбегались в стороны, потом снова сталкивались и снова разбегались. "Буря!" - часто восхищался Марк, прикасаясь рукой к ее волосам…

Брови у нее были длинные и темные, а о ресницах Марк говорил, вкладывая в свои слова особый смысл: "Такими можно прихлопнуть любого парня". И еще он что-то говорил о них, Марк Талалин, она забыла… Марк… Все Марк…

Губы ее вздрогнули, она отвернулась к окну. И как-то вся сжалась.

Анна на цыпочках подошла к ней, обняла, повернула лицом к себе.

- Ну чего ты, Марийка? - спросила шепотом. - Обидела я тебя? Тяжело тебе?

И не выдержала, уткнулась лицом в плечо Марины, всхлипнула:

- Ой, какая же я… Какие же мы бываем дуры…

…Она привела Марину в ресторан, где сама работала официанткой. Оценивающим взглядом директор окинул Марину с ног до головы, коротко сказал:

- Подойдет. На стажировку - один вечер.

Марина не обрадовалась, не удивилась. Все равно.

Уже после, когда они вышли из кабинета, спросила у Анны:

- Что я буду делать?

Она, наверно, не огорчилась бы, если бы ей пришлось работать в кочегарке, в посудомойке, на кухне - какая разница?

- Будешь официанткой, - сказала Анна. - Пока. А потом перейдешь в буфет. Довольна?

- Мне все равно, - ответила Марина.

ГЛАВА IV

1

Как всегда, ровно в шесть метрдотель включил большую люстру, официант Костя Любушкин распахнул двери и торжественно провозгласил:

- Милости просим!

В вестибюле к этому времени уже накапливалось чег ловек тридцать посетителей, которые нетерпеливо устремлялись к столикам. На ходу бросали Косте Любушкину короткие приветствия:

- Рыцарю салфетки!.. Ресторанному царевичу Константину - привет!.. Косте-пищеблоку - наше почтение!..

Любушкин широко улыбался, показывая крепкие белые зубы, поправлял черную бабочку на белоснежном воротнике и грациозно кланялся.

У Кости было телосложение боксера, могучая шея и глаза с поволокой. Ему было трудно научиться кланяться, но он научился. Нелегко давалась улыбка, но он постиг и это искусство. Талант. В свои двадцать шесть лет Костя Любушкин по умению услужить давал сто очков вперед ветерану ножа и вилки старику Пашецкому, который не раз говорил: "Я подавал самому адмиралу Галичу…" Что это за адмирал Галич и где ему подавал Пашецкий, никто не знал, но старика уважали.

Любушкин подошел с подносом, поставил его на стойку, сказал:

- Три графинчика коньяку "пять звездочек"… Триста "Столичной"… - Давал заказ, а сам неотрывно глядел на Марину и чуть улыбался. - Две бутылки "бархатного"… Ты плохо выглядишь сегодня, Машенька… Что-нибудь случилось?

Марина поставила на поднос коньяк, водку и пиво, спросила:

- Что еще?

- Еще я хотел бы попросить тебя, Машенька, чтобы ты была со мной чуть поласковей… Разве это так много?

Она посмотрела на него: не в глаза - на ровный, как раз посередине, зализанный пробор (Любушкин смачивал волосы пивом - так они лучше держались), потом перевела взгляд на полотенце, висевшее у него на руке. Обычно она смотрела на Любушкина с нескрываемой неприязнью, сейчас же в ее взгляде не было ничего, кроме безразличия. Любушкин понял это по-своему: может быть, ей уже надоело враждовать, в конце концов должна же она оценить его внимание!

- Машенька!

Любушкин хотел взять ее руку, но к буфетной стойке некстати подошел Пашецкий. Костя подхватил свой поднос, окинул уничтожающим взглядом старика и, лавируя между столиками, заспешил в дальний конец зала.

Пашецкий посмотрел ему вслед, улыбнулся.

Назад Дальше