26
Однажды душа снова шевельнулась, потребовала деятельности. Такое настроение Джозеф называл "приступом уборки". Анна принялась приводить в порядок шкафы и полки, залезла в ящики, куда никто не заглядывал в течение многих лет.
Нижний ящик стола, что стоит в прихожей, забит открытками от друзей, квитанциями, письмами, приглашениями на свадьбы. Вот эту фамилию она даже вспомнить не может - она из тех времен, когда малознакомые люди ходили друг к другу в гости и щедро угощались за чужой счет. Так, это можно выбросить, а вот пачка писем от Дана, из Мексики. Он пишет, что большинство населения - индейцы, что сохранились великолепные памятники их древней культуры и они до сих пор говорят на своих древних наречиях. Хорошо бы увидеть все это своими глазами, повидаться с Даном, но им это не по карману. А вот письма от Айрис, за 1929 год, когда они ездили в Европу. "Дорогие папочка и мамочка! Когда вы вернетесь?" А вот свадебная открытка от Эли, из Вены: "Сочетаются браком Элизабет Тереза и доктор Теодор Штерн". Острые готические буквы напоминают средневековые шпили Центральной Европы. Неужели эти письма, эта бумага, которой касались их руки, - единственный след канувших в бездну людей? Она провела пальцами по выпуклой готической вязи и вернула открытку обратно в ящик. Вот письмо от Мори из Йеля. Вынуть из конверта? Прочитать? Нет, как-нибудь в другой день. И она положила письмо в ящик, зная, что другой день - день, когда станет легче, - не наступит никогда.
После смерти Мори, в ту долгую, слякотную, грязную весну, когда солнце, казалось, никогда не явится на помощь и не согреет землю, когда пришли письма из Вены - она помнит, как они, уже вскрытые, белели на столе в столовой и кричали, обвиняли, проклинали, обжигая руки каждым словом, - так вот, в ту весну она, не находя себе места, металась по квартире, и ноги неизменно приводили ее в комнату Мори. Она заглядывала в каждый уголок, ища ответа. Почему? За что? Нашла спортивную тапочку, комментированное учебное издание "Юлия Цезаря" с именем Мори, выведенным яркими зелеными чернилами. Рядом красовался шарж: толстяк с трубкой во рту. Может, учитель, с которым читали Шекспира? Нашлось и смятое знамя: "За Бога, Отечество и Йель". И грамота от Красного Креста за успешный заплыв на сто ярдов кролем на спине. Или треджен-кролем? Что такое треджен? Все это нашлось, не нашелся только ответ. Она жаждала работы, тяжкой, изнурительной работы, жаждала таскать кирпичи или камни, чтобы сломать ногти в кровь, чтобы содрать кожу, чтобы упасть в изнеможении.
О Мори они больше не говорили. В день его рождения Джозеф не сказал ни слова. Возможно, забыл, у него вообще плохая память на даты, но, возможно, и помнил. Джозеф непредсказуем. Долгое время после смерти Мори ей казалось, что Джозефу легче, что вера придает ему силы. Она завидовала ему, когда он твердил, что мы должны возблагодарить Бога и в страдании нашем. И не только твердил, но, очевидно, и верил в это. "Так сказано в кадише, поминальной молитве, и недаром мы возносим ее Богу в дни смерти", - говорил он и принимался объяснять, серьезно и пространно, что надо молиться, дабы когда-нибудь нам дано будет узнать, за что мы страдаем. "У страданий, как у всего на свете, есть своя причина", - добавлял он. И не знай она, что он никакой не лицемер, а честнейший человек на свете, подняла бы его на смех.
Джозеф верил в грех и возмездие за грехи. Но в чем грех Мори, чем он заслужил такое наказание? И чем согрешил ребенок, лишившийся разом обоих родителей? Если б я верила в возмездие, давно бы уже потеряла рассудок. Потому что считала бы смерть сына возмездием за собственный грех.
За свою жизнь она прочитала слишком много о примитивных языческих религиях, слишком много Фрейда - об инстинктивном поиске фигуры отца, - точнее, не Фрейда, а статей о его теориях. Все это не могло не поколебать веру, которая жила в ней с детства. Сейчас она не могла бы, положа руку на сердце, сказать: "Да, я верю" - как не могла пока сказать: "Нет, я не верю". Скорее всего, она хотела верить, и это иногда получалось, но ни в какое сравнение с глубокой и неподдельной верой Джозефа это чувство, конечно, не шло.
И все же сколько страданий он скрывал и, возможно, скрывает от нее и теперь? Однажды ночью, спустя несколько недель или месяцев после того февраля, она лежала, глядя на белесый прямоугольник неба в окне - живя так высоко, они лишены даже утешительного трепета листвы, - лежала и вспоминала деревья своего детства, когда сразу за окном чердака шелестели летом теплые, пыльные листья, а осенью и зимой ветки стучались и царапались в окна. А здесь, в городе, ты словно подвешен между землей и холодным необъятным небом. После смерти Мори она стала замечать многое, о чем раньше и не думала. Но когда лежишь ночь без сна, в голове проносится столько мыслей и обрывков мыслей - даже удивительно. Так она лежала и вдруг почувствовала что-то странное. Движение? Звук? И тут же поняла, что постель дрожит от сдерживаемых рыданий. Она протянула руку и коснулась мокрого от слез лица Джозефа. Она ничего не сказала, только обняла его молча. Он тоже молчал.
Они никогда об этом не вспоминают. И сон, который возвращается к ней снова и снова, Анна никогда никому не рассказывает. Ей снится, будто она входит в смутно знакомую комнату; в комнате окно, под углом к окну - большое кресло с подголовником, в нем сидит мужчина. Она видит только скрещенные ноги, лицо скрыто. Она приближается, он оборачивается, приподнимается. Он очень молод. Это Мори. "Здравствуй, мама", - говорит он. Один и тот же сон. Снова и снова.
В спальне пробили часы, те самые, позолоченные, - так и стоят всю жизнь на тумбочке у Джозефа. Какая извращенная шутка судьбы: чтобы из всех подарков и безделушек, доставшихся им за долгие годы, именно эти часы полюбились Джозефу так крепко! Конечно, Анну давно уже не тяготит их присутствие: с ними или без них она знает то, что знает, и несет свое неизбывное бремя. В глазах защипало. В зеркале отразилось, как в одном из них набухла огромная блестящая слеза, набухла и пролилась, скользнула вниз по щеке. Как уродливы мы, когда плачем! Не лицо, а кривая, горестная маска, красные пятна на щеках, заострившиеся черты! А глянешь на собственное уродство - и слезы льются еще быстрее.
Пустой, притихший дом. Скоро придет Айрис; должно быть, задержалась в школе. Она поступила на работу два года назад, учительницей в четвертый класс. Место сейчас найти легко, ведь все молодые мужчины в армии. Из Айрис вышла прекрасная учительница, она вообще все делает очень хорошо, любит и умеет трудиться - как Джозеф. Теперь она сама себя кормит и одевает, и ей это явно на пользу, хотя одежда и украшения ее по-прежнему не интересуют. Плохо только, что молодость проходит, а мужчин рядом нет - все на фронте. Была б она чуть постарше или помоложе! Ведь война скоро кончится, это уже ясно. Но ей двадцать три, а сверстников нет. Работает с ней в школе один странный тип, в армию его не взяли, да он, по правде сказать, не только в армии, он нигде не нужен. Так вот, он единственный, кто позвонил Айрис больше двух-трех раз. Подруги пытались знакомить ее с военными из гарнизона; дочки Руфи приглашали на вечеринки и тоже с кем-то знакомили. Но редко кто из этих новых знакомцев потом звонил. Руфины дочки! И жизнь у них была не самая сладкая, и умом они, не в пример Айрис, не вышли, и красавицами не назовешь, а вот поди ж ты - все до одной замужем! Анна часто сталкивается с ними у Руфи. Молодые матери делают вид, что замучены заботами, но Анна знает: это притворство. На самом деле они ужасно горды и довольны собой. Что ж, что-то в них, видно, есть. То, чего недостает Айрис, и уже, похоже, не появится, ждать нечего.
Кто же заметит ее? Кто полюбит? Ведь она не очень-то позволяет себя любить. Иногда протянешь к ней руку - погладить, приласкать, а она отшатнется или съежится. Так было в детстве. Но так же осталось и теперь, когда Айрис - взрослая женщина и между нами нет никакой вражды, ни одного резкого слова. Я все равно чувствую, такие вещи всегда чувствуешь: она не терпит моих прикосновений. Руфь говорит, что Айрис ревнует. Лучше б она этого не говорила. Руфь иногда говорит о таких интимных вещах - я даже теряюсь. Но вдруг она права? Неужели она может быть права?
Ревнует меня… Анна зарделась и закрыла лицо руками.
Иногда проходят целые дни, и я вовсе об этом не вспоминаю. А потом, внезапно… Особенно, когда Джозеф произносит с нежностью: "По-моему, она похожа на меня, правда, Анна? Ведь явно же не на тебя". Нет, не на меня. И не на Джозефа. Эти глаза, нос, вытянутый подбородок… Он и его мать, во плоти. Только без их стати, без их гордой повадки. Бедная Айрис! Она росла, словно зная, что ее рождение - ошибка. Моя вина. Моя вина.
Если б эти мысли грызли меня каждый день, я бы давно сошла с ума. Но время, как говорится, милосердно. Так и есть. Время лечит. Со временем приучаешься не бередить раны, не наступать на больную ногу. Лишь иногда заденешь или оступишься - и тебя снова пронзает жгучая боль.
На прошлой неделе мы были в картинной галерее. Джозеф не очень-то жалует выставки, но ходит ради меня. К тому же ныне это одно из немногих бесплатных удовольствий. Там я вдруг, не задумываясь, сказала: "Боже! Я видела эту вещь тысячу раз!" Джозеф удивился: "Ты не могла ее видеть, тут сказано, что в Америке она экспонируется впервые". И я поняла, вспомнила. Огороженный фруктовый сад, деревья возле стены, женщина читает книгу… "Возьмите, возьмите к себе в комнату, Анна. Книги существуют для того, чтобы ими пользоваться". Альбом на столе, в комнате, в доме, который я никогда не забуду.
В последний раз я видела его четыре года назад. С тех пор ни слова. Открыток мы больше не посылаем, он ведь ждет одну-единственную, ту, которую я написать не могу. Так что лучше - молчание.
Во входной двери повернулся ключ.
- Мама! - окликнула Айрис.
- Я здесь, у себя, - бодро отозвалась Анна. Незачем показывать девочке, что ее опять обуяла хандра. Она быстро вынула из шкафа груду одежды и прямо с вешалками бросила на кровать.
- Что ты делаешь? - Айрис выросла на пороге и с тревогой оглядела комнату.
В этом темно-коричневом платье с белым воротником ее длинная шея кажется еще длиннее. Чересчур строгое платье, точно униформа.
- Разбираю шкафы. Только посмотри на эти юбки! Им четырнадцать лет, не меньше! Все до одной выше колен. А теперь мода вернулась. Если хранить вещи подолгу, их можно надевать как новые. - Анна бездумно болтала, чувствуя, что Айрис нужно встретить именно так: спокойно и обыденно. От болтовни мир кажется добрее. И проще.
- Где папа?
- Он придет поздно. Отправился с Малоуном на Лонг-Айленд, смотреть какой-то участок. Картофельные поля.
- Он слишком много работает. Он ведь уже не молод, - хмуро сказала Айрис.
- Папа иначе не умеет.
- Кормить меня не надо, пообедаю у Кэрол.
- Очень хорошо. У нее гости?
- Нет, мы вместе идем в кино.
- Очень хорошо. - Она повторила это уже дважды. Глупо. - Ты переоденешься?
- Нет. А что плохого в этом платье?
- Ничего. Я так спросила.
- Тогда я пошла. Пойду, пожалуй, пешком, хочется подышать. Чему ты улыбаешься?
- Разве? Просто я подумала, что у тебя удивительно красивый голос. Тебя приятно слушать.
- Смешная ты. Дочери двадцать три года, а ты только сейчас заметила ее голос. - Но Айрис была довольна.
Она вполне привлекательна, когда радуется. Благородное, сдержанное, умное лицо. И все же в нем нет того, к чему тянутся люди. Чего же? Уже в детском саду одни дети возятся и играют, а другие стоят в сторонке. Почему? Чего им не хватает? Но что бы это ни было, сами дети осознают свою ущербность очень рано. Отчаянно желая исправить изъян, но и боясь ненароком испортить дело еще больше, они становятся робки, подобострастны, слишком широко, с готовностью, улыбаются, слишком много говорят - опасаясь, что собеседнику с ними скучно. И с ними действительно скучно.
О мои дети, дети моей сказочной мечты, нерожденные дети! Вы обступили меня, свою мать, и улыбаетесь - светло, солнечно и вечно… Я ничем не могу помочь тебе, Айрис. Как не смогла помочь Мори. И Эрику.
Резкий порыв ветра ударил в окно, точно камнем. Анна поднялась, плотно задернула занавески. Стекла как льдышки. Дотронешься - обдает холодом, царящим на улицах, на реке. А там, где сейчас Эрик, еще холоднее. Я не смогла бы там жить, я люблю тепло. Но он, быть может, вырастет привычным к морозам. Она представила его: в толстых свитерах, в вязаных шапочках, на санках, на лыжах. Представила все, кроме лица. Лица она теперь не знала.
"Просим вас больше ничего не дарить, - написали они. - Объяснять происхождение подарков становится все труднее".
"Плевать я хотел на их просьбы!" - сказал Джозеф.
Сейчас Эрик не знает, сколько любви посылают ему с желтым фургончиком, с плюшевым котом, но потом, уже взрослым, он будет помнить верных спутников своего детства и узнает, кто их подарил. А когда он подрастет, они станут посылать книги, и выбор книг расскажет ему о неведомых дедушке и бабушке.
- Все, хватит! - громко сказала Анна. - Это длится уже целый день, бесполезный, потерянный день. Я не имею права тратить дни впустую. Все равно ничего не изменишь.
Она прошла в ванную, причесалась. Слава Богу, волосы по-прежнему рыжие, не седеют. Говорят, она выглядит много моложе своих лет. Да и вообще женщина за сорок теперь не считается старой. Волосы обрамляют ее лицо, словно овальная рама. Не будь у нее таких красивых волос, возможно, и жизнь ее сложилась бы совсем иначе. Ее бы никто не заметил! Она улыбнулась своим мыслям. К счастью, она способна над собой посмеяться, и это единственное спасение от ее неизбывной романтичности.
На кухне она налила себе чаю, намазала на хлеб повидло. И села, помешивая сахар. Ложечка мирно, успокаивающе позвякивала в тишине. Завтра день ее дежурства в Красном Кресте. И может быть, они будут опять провожать транспорт с солдатами. Это неизвестно до последней минуты, а потом их спешно зовут в порт, с кофе и пончиками, и каждый солдат, перед тем как ступить на трап, получает свою долю. В прошлый раз через Атлантику уходила "Королева Мери" - не праздничная, как всегда, а суровая, перекрашенная перед опасным походом в темный защитный цвет. Ей вспомнился паренек на причале. Обыкновенно она не смотрит на лица: во-первых, спешит; во-вторых, не хочет, зная, куда их посылают и что их ждет. Однако на этот раз она вдруг подняла глаза и обомлела: перед ней стоял Мори. Его щелка между передними зубами, его брови домиком, отчего лицо всегда казалось мечтательно-задумчивым.
Она протянула чашку. Оба на мгновение замерли. Затем он взял чашку, произнес: "Спасибо, мэм", - с просторечным, похоже, техасским выговором и отвернулся.
Все, довольно! Она встала, вылила в раковину остатки чая, взяла яблоко, книжку и уселась в гостиной, включив предварительно и люстру, и торшер. Так и сидела, с книжкой и огрызком яблока, когда пришел Джозеф вместе с Малоуном.
- Садись-ка, пропусти стаканчик, - предложил Джозеф.
- Только быстренько. А то меня Мери ждет. - Малоун грузно опустился на стул, но тут же вскочил: - Я занял место Джозефа.
- Боже упаси! Садись, где хочешь!
Хороший человек. И почти совсем седой, выглядит много старше Джозефа, хотя на самом деле разница между ними невелика.
- Анна, ты сегодня какая-то задумчивая.
- Разве? Да вспомнилось, как я впервые тебя увидела, еще на Вашингтон-Хайтс, со слесарными инструментами в сумке на ремне. Вы тогда с Джозефом замышляли начать свое дело.
- Я тоже помню этот день.
- Война только кончилась. Та война больше походила на книжную. Повсюду распевали патриотические песни, устраивали парады. А сейчас одни страдания и одна мысль: поскорей бы конец. Люди многое осознали.
- Моих мальчиков занесло в такие места, о каких я и не слыхивал, - сказал Малоун. - Десять минут по карте ползал, насилу нашел.
Мой сын умер. Я это знаю и научилась с этим знанием жить. А Малоуна каждый день точит страх: живы ли? доживут ли до вечера?
- Как Мери?
Малоун пожал плечами:
- Тревожится, беспокоится. Как все. Одна радость: в июне Мавис будет пострижена в монахини. Мери об этом молилась, и Бог услышал ее молитву.
- Я за нее рада, - искренне сказала Анна. Мери Малоун и вправду всю жизнь мечтала, чтобы одна из ее дочерей ушла в монастырь и хотя бы один сын стал священником. Так что половина желаний уже исполнилась, и Анна радовалась за подругу, хотя понять ее, убей Бог, не могла.
Джозеф вернулся с бокалом для Малоуна.
- Знаешь, о чем я думал по дороге домой? Вспоминал, как мы начинали. В карманах пусто, за душой ничего, кроме бешеной энергии и надежды. И с тех пор мы недалеко ушли.
Малоун вздохнул:
- Зато кой-чему научились. - Он поднял бокал: - За нас! Если у нас и на этот раз не получится…
- Вы о чем? - быстро спросила Анна.
- Разве он тебе не сказал? Мы купили землю, триста акров картофельного поля.
- Я думала, это шутка.
- Никаких шуток! - провозгласил Джозеф. - Сейчас никто ничего не строит, но после войны, лет этак через десять, все будут наверстывать упущенное. Помнишь, в двадцать пятом году открыли автостраду на Бронкс-Ривер? Дома выросли как грибы, возник целый город! После этой войны будет то же самое, только с еще большим размахом, потому что народу прибавилось. И цены взлетят в десятки раз. Поэтому мы и вкладываем каждый цент - да-да, каждый заработанный цент - в землю. После полей купим ферму в Вестчестере, я уже на нее глаз положил. Малоун, я хочу, чтобы ты съездил со мной туда в пятницу. - Слова срывались с его губ непреложные, отрывистые, глаза сверкали, он вдруг вырос и казался чуть не шести футов ростом. - Помяни мое слово, скоро начнется новая жизнь. Горожане начнут выезжать из городов. В цене будут малоэтажные застройки с зеленым пространством между ними. Снова понадобятся маленькие магазинчики. Люди не захотят ездить за покупками в города, и наша задача приблизить к ним товары. Я предсказываю, что у каждого крупного нью-йоркского магазина в ближайшие десять лет появятся филиалы в пригородах.
- Ты так рассуждаешь, будто война кончится уже завтра, - сказала Анна. - А по-моему, ей конца не видно.
- Нет, завтра она не кончится. Но я хочу подготовиться. - Джозеф улыбнулся Малоуну. - Твоим мальчишкам будет чем заняться, когда вернутся с фронта.
Мужчины поднялись, Малоун направился к двери.
- Большой привет Мери. Насчет пятницы еще позвоню! - крикнул Джозеф ему вслед.
Анна потушила свет, и они ушли в спальню.
- Малоун - соль земли, - тепло и просто сказал Джозеф.
- Мне всегда чудится в нем печаль.
- Печаль? Не знаю. Сейчас, конечно, на душе у него тяжко. Туго ему пришлось. Поднять семерых детей не шутка.
- Да уж.
- И все-таки, - сказал Джозеф, скидывая ботинки, - я бы не возражал иметь семерых. Я бы, пожалуй, справился.
- Наверняка. Мне иногда кажется: ты справишься с чем угодно. Тебе все по плечу.
- Честно? Ты не шутишь? Это самая лучшая похвала, Анна. Мужчине нужно, чтобы жена в него верила. И знаешь, я в последнее время вдруг снова почувствовал себя молодым! Я еще многого достигну, мы еще пробьемся наверх, заживем как люди!