Иван чай. Год первого спутника - Знаменский Анатолий Дмитриевич 10 стр.


- Не пойму, - сказал он с откровенным снисхождением, - по молодости это или от природы мягкой душой наградил вас несуществующий господь бог?..

Николай не мог не заметить тона, которым были сказаны эти слова.

- Не знаю, может, и от природы, - отвечал он. - Только не всякое дело я буду добром кончать. Кое-кому я и сейчас не моргнув глазом голову бы свернул. Собственными руками!

Десятник только недоверчиво усмехнулся.

- Да, да! - совершенно серьезно подтвердил Николай. - Вот Канев мне пожаловался: по ночам в бараках форменный бандитизм, воры налоги какие-то ввели в правило. И ни вы, ни кто другой об этом ни гугу. Не знаете, что ли?

Нет, Шумихина решительно ничем нельзя было удивить.

- Почему? - спокойно ответил он. - Знаем, да что толку? Районная милиция бессильна, а мы что можем сделать?

- Как что? Неужели двух-трех соловьев-разбойников унять нельзя?

- Да ведь их унимать-то надо силой, а за это превышение власти можно хватить в два счета. Я-то уж ученый не раз и больше в милицейские дела носа совать не собираюсь! Грязь!

- Довольно странно… Бьем, значит, лишь того, кто сдачи не может дать?

Николая охватила досада. Шумихин весь был опутан какими-то непонятными условностями, проявляя поочередно то чрезмерную жестокость, то полнейшее бессилие.

- Кто такой Обгон? - спросил Николай.

- Обгон не наш житель… Сюда только изредка с налетами является, попробуй уследи!

- Это вы напрасно, - не согласился Николай. - Ведь кто-то же знает в поселке, когда появляется, куда пропадает этот налетчик?

- Знают, конечно!.. Наверняка знают, по-моему, и Синявин из трактористов, и Алешка Овчаренко из каневской бригады. Но не скажут. А пытать даром нечего!

- Овчаренко? - удивился чему-то Николай.

- Ну да, этот самый и есть первый наводчик Обгона. Чему удивляетесь?

Николай обрадовался:

- Будь добр, Захарыч, пошли дневального за Овчаренко! Ко мне его, да побыстрее, пока люди спать не ложились!

Шумихин послушно отправился в барак, но на лице его замерла скептическая улыбка.

Алешка пришел сразу, очень весело разговаривал с начальником, снова напомнил, что воровство бросает, решил "завязать". Но едва Николай намекнул насчет поимки Обгона, его словно подменили. Куда девались добродушная веселость и расположение к новому начальнику!

- Могу, конечно, отнести к вашей неопытности… - сдерживая злость, заявил Овчаренко и поднялся с табуретки, на которой только что сидел с большим удовольствием. - Вы что же это мне предлагаете? Вам неведомо, что по этому вопросу могут вдруг собраться люди из наших и приговорить бывшего ничем не запятнанного Алешку Овчаренко к позорной смерти? Вам это невдомек?

Николай даже не обиделся, его поразила неожиданная жестокость, мелькнувшая в таких небрежно-веселых, беспечных глазах Алешки. И Николай даже заметил у него на верхней губе косой синеватый шрам, которого будто не было раньше.

Овчаренко с нескрываемой неприязнью оглядел Николая и надвинул на лоб ушанку.

- Заболтался я, пора и честь, как говорят, знать…

- Что ж… Дружбе, значит, конец? - спросил Николай будто бы шутливо, но с заметным огорчением.

- Это уж как хотите! - на ходу бросил Алешка. - По мне так: дружба дружбой, а служба службой…

- Спешишь, что ли, куда? - поинтересовался Николай, примирившись с неудачей.

Алешка радостно улыбнулся. Лицо его стало необыкновенно добрым.

- Есть тут одно место. С вашим приездом образовалось…

- Девчонки?

- Завидно, наверно, товарищ начальник? - Алешкино лицо вовсю расплылось как блин, лоснящееся, довольное. Не дождавшись ответа, он махнул рукой и выскользнул за перегородку.

Возвращавшийся к Николаю Шумихин, по-видимому, слышал весь этот разговор. И не удивился. "Такой разговорец для нас очень полезен по первому-то времени, а потом виднее будет. Того же Шумихина не один раз на помощь позовете…"

* * *

Не первый вечер приходил Алешка в девичью избушку. Всякий раз он вежливо стучал в толстую дверь.

Правда, вежливость его, искусственная и натянутая, мало походила на то непринужденное умение вести себя, которым отличались воспитанные люди. Для него это было трудной игрой, напряжением, а стало быть, постоянной связанностью речей и поступков. И все же он терпел…

Овчаренко был одним их тех упрямых, диковатых сорванцов, воспитанных улицей и так называемым дурным влиянием, которые, пройдя все инстанции детприемников, коммун и трудлагерей, так и не могли получить настоящей путевки в жизнь.

Мешало многое. Теперь трудно было бы сказать, что именно, - неумелые действия разного рода присяжных воспитателей, нелегкий характер самого воспитуемого или же глупый, непоправимый случай.

Воровать он бросил, но только временно, до более подходящих обстоятельств и в порядке опыта: а что все-таки из этого получится?

В его жизни каким-то образом все шло кувырком, и даже общеполезные вещи играли губительную роль. Например, книги. В детприемниках Алешку научили грамоте, всем мудростям науки за пять с половиной классов, и это пригодилось ему только затем, чтобы прочитать десяток авантюрных засаленных книжек, бродивших по рукам у скокарей и карманников. И результат скоро сказался: Алексей, как заправский преступник, бежал из детприемника через окно второго этажа, чтобы снова броситься в коловерть преступлений и наказаний…

Вряд ли в пятнадцать лет человек всерьез размышляет о героическом в жизни и ищет его в преступлении. Просто маленький беспризорник вдруг подрастет, ему как-то сразу надоест носить на лице жалобную гримасу попрошайки и беспокоить чрезмерно занятых, налитых помидорным багрянцем, преуспевающих дядей и разукрашенных, сжигаемых тысячелетним тщеславием тетей - подпольных дельцов, мелких буржуйчиков и спекулянтов разной масти, не подпадающих под статью уголовного кодекса, но умело стригущих вершки с общественного огорода.

Тогда-то и начнет искать единомышленников, с которыми можно выйти темной ночкой из-под моста навстречу толсторожему дяде и тряхнуть его за душу. И когда он завопит испуганно и жалобно, осадить безжалостным и прямым обращением:

- А ты не вор?

Юнец не помнит ни отца (который умел вовремя выпороть), ни матери (что могла вовремя приласкать) и катится вниз под восхищенный и одобрительный гогот шайки, которую очень старательно и чрезмерно долго "перевоспитывали" и очень мало исправляли. И тут-то ему впервые преподают идею героизма, а первым "героическим" делом становится преступление. Для Алексея оно было искусством, со страхом провала, с торжеством удачи и удовлетворением мастерски сработанного "дела". Воров он считал художниками и артистами, но зато терпеть не мог растратчиков - тех солидных портфеленосцев, которые растаскивали общественное добро без прямого риска и какой бы то ни было удали, так, почти по роду своих служебных обязанностей. Они часто встречались ему уже разоблаченными, в отсидке, и никто из них не прошел мимо безущербно. "Ишь ты гад культурный, технический ворюга! Расстреливать за такие штучки мало!" - убежденно говорил он, и случайный сосед подвергался таким воздействиям, которые были, пожалуй, самым чувствительным наказанием, хотя и не предусмотренным приговором суда. Жаловаться на Алешку было бессмысленно и опасно.

Нет, он не был вовсе потерянным человеком хотя бы потому, что ясно сознавал - есть где-то совсем другая, настоящая жизнь, ради которой и стоит мыкаться на грешной земле. Он сумел как-то заметить, что хорошая, крепкая работа выдвигает и поднимает людей, делает их если не героями, то, во всяком случае, заметными людьми…

Так прошло два года. Отбыв наказание, он подумал и остался на Севере. Завербовался на строительство, чтобы не попадать заново в городскую сумятицу, в прежнее русло, в руки милиции.

В этот год началась война. Он принял ее не как бедствие, а как величайшее обещание судьбы: можно было попасть на фронт, показать себя и разом, в один трудный, но вполне достойный шаг, оторваться от прежней, порядочно надоевшей уже колеи. Была в этом и другая, печальная сторона, поскольку на войне случается всякое. Что ж, на это он мог только сказать, что трусы в карты не играют.

На фронт его не взяли. Скандал, поднятый Алешкой в военкомате, не помог. И, пожалуй, в первый раз он по-настоящему обозлился на "власти". Потом неизвестно откуда стал появляться старый друг Иван Обгон, и Алешка опять "захромал на обе ноги". Работал он теперь плохо и махнул на все рукой. "Посмотрим!.."

Новый начальник тоже оказался на редкость бестактным. А ведь поначалу вот как понравился Алешке своей простотой! Ну что ж, в жизни бывали и более дорогие потери!..

Без стеснения, даже с какой-то гордостью, Алешка рассказывал о себе девушкам, присолив прошлое изрядной дозой вымысла. Выдумывал он, однако, не ради хвастовства или самолюбования: просто хотелось, чтобы рассказ выходил поинтереснее и девчонкам было не скучно. Там, где нужно было бы сказать, что за ним гналась толпа самосудчиков, Алешка утверждал, что его выкинули из окна второго этажа вниз головой.

- Страшно! - всплескивала руками Наташа, и Алексей невозмутимо возражал:

- Чепуха! Надо только привычку иметь…

Из его рассказов выходило, что если бы не милиция, то теперь он наверняка был бы широко известным и всеми уважаемым гражданином.

Наташа простодушно восхищалась его смелостью и изворотливостью, а Шура что-то не очень верила чрезмерной веселости его рассказов. Она печально смотрела в его нахальные искрящиеся глаза и говорила с грустью:

- Мало тебя били… Надо бы больше!

Но Алешка чувствовал в этих словах больше жалости и сочувствия, чем неприязни. Слова ее в самом деле были полны неведомой теплоты, чему больше других удивлялась сама Шура. Она с тайной тревогой прислушивалась к себе: уж не понравился ли ей этот опасный, какой-то забубенный парень?

С одной стороны, ничего в этом не было удивительного. Видный, хорошо сложенный, с подвижным, выразительным лицом и густым, спутанным чубом над левой бровью… Неглупый парень. Но ухватки у него были какие-то грубые и неуважительные. И почему у него так сложилась жизнь? Что помешало к двадцати годам стать человеком? Да и хочет ли он им быть?..

У девушек нашлась старая, облезлая гитара, на которой иногда слабо наигрывала Наташа. Оказалось, что смуглые рабочие пальцы Алешки были на редкость подвижны. А гриф он держал без всякого шика, крепко, в обхват. Так играют деревенские самоучки-искусники, те, что не знают никакой музыкальной грамоты, но отлично чувствуют душу музыки. У них и приемы одинаковые у всех: низко склоненная голова, немного застенчивый и потусторонний взгляд - будто человек остался наедине с инструментом, наедине со своей душой.

- А он ловкий парень… И красивый, если бы не шрам, - шепнула как-то Наташа, воспользовавшись тем, что Алексей, опустив голову, вовсе отдался какому-то немыслимому перебору.

Шура лишь покачала головой. Разве в шраме дело? Что ему шрам, ведь он не девчонка! Лучше ума бы ему побольше…

Сначала Алешка играл специально для них дозволенное во всяких кругах - лирические "Черные косы", "Жигули", "Золотой дождик". Потом озорно прищурился, вскинул голову:

- А не хотите новый вальс "Снегозадержание"? А то могу "По кочкам и по шпалам…".

Он безжалостно рванул струны и запел. Скачущим, быстрым речитативом рассказывалась путаная история "пропащей души", с детства прошедшей, как говорится, все огни, воды и медные трубы. Человеку предписывалось испытать все то, что никак не назовешь человеческой жизнью. В конце песни его ссылали даже на луну, так как на земле не находилось для него подходящего места. Казалось, человек вот-вот сгинет совершенно, пропадет безвозвратно в жизненной неразберихе… Но луну почему-то - может, просто из-за хорошей рифмы - заменяли войной. Он попадал на фронт и наконец-таки проявлял себя в полном блеске…

И Шуру почему-то обрадовало это открытие. Она даже испытала желание сделать ему приятное, как-то ободрить, что ли…

- Тише ты, гитару поломаешь! - вдруг засмеялась она, прижав пальцами струны.

В последнюю секунду, впрочем, пальцы дрогнули. И Алешка, конечно, уловил это. Он ловко отбросил гитару на койку и, неожиданно схватив Шуру за кисти рук, притянул к себе.

Она резко вырвалась, нахмурилась.

- Зачем это?..

- Шуток не понимаешь… - оправдывался Алексей. Какое-то седьмое чувство подсказывало ему, что эту вольность он допустил напрасно. Не один день придется замаливать ее образцово-показательным поведением, которое было ему не по душе.

Шура обиженно и подозрительно посмотрела ему в глаза, и он понял, что напрасно испугался. Там было что-то хотя и тревожное, но теплое и доверчивое. Да Шура и сама постаралась погасить обиду.

- Играй уж лучше на гитаре, - великодушно разрешила она. - На гитаре ты хорошо играешь…

- Прошу прощения! Я ведь не хотел обидеть! - закричал Алешка. - Не хотел… Но как же усидеть пнем около таких хороших девчат?!

Ему хотелось сказать проще: "Около такой хорошей, милой девчонки, которую я, может, всю жизнь искал!" И он запел снова неведомую песню, вкладывая в ее тревожные слова давнюю тоску по другой, настоящей жизни:

В далекий край товарищ улетает,
За ним родные ветры улетят.
Прощай навеки, мама дорогая,
Мне нет прощенья, люди говорят…

Что-то слишком трудное, недоступное Шуре, но искреннее было в его тягучей песне. Но оттого, что в ней была искренность, что Алешка очень уж многое хотел бы высказать, она не отрываясь смотрела в его тоскующие глаза…

* * *

Вечером, после разнарядки, Костя Ухов жаловался Шумихину:

- Совсем задергал новый начальник! Сейчас текущий момент требует незамедлительно решить вопрос с противоцинготным отваром. Медицинская новость, общедоступно и полезно при нашем военном пайке…

Костя сознательно не сказал "голодном пайке", не только потому, что сам в первую очередь был в ответе за этот паек, но и потому, что Шумихин обвинил бы его в пораженческих высказываниях. Такие слова, как голод, страдание, издевательство, воровство, и другие прямые, жесткие понятия Шумихин не употреблял и не позволял окружающим. Их было нетрудно избежать, поскольку с течением времени находились более округлые, вполне благозвучные заменители: ограниченное снабжение, трудности роста, недостаточная борьба с хищениями и т. д. Такие слова как будто бы определяли истинное положение дел и в то же время успокаивали, ни к чему не обязывали ни того, кто говорил, ни того, кто их слушал. Костя Ухов тонко разбирался в словаре своих современников…

- Работы по горло! - продолжал он. - Так нет - посылает Горбачев в город по децзаготовкам! А что сейчас достанешь! Мерзлую картошку! Да и ту вряд ли продадут в колхозах! Мертвое дело! А не исполни приказа - тут же будет нагоняй, вплоть до снятия с работы! Крутись как знаешь…

Шумихин успокоил завхоза:

- Подчиниться приказам, само собой, нужно, и я лично уклоняться от них не советую, поскольку - единоначалие… А что касаемо увольнения, то вряд ли! У него характер еще девичий!

И для убедительности добавил:

- Я вчера представил ему материал на двух лодырей, чтобы тряхнуть их как следует, другим в назидание и острастку… Так не подписал, жалость какую-то несвоевременную проявил. Молод парень!

Шумихин не мог и думать, какие козыри он давал в пятерню завхоза.

Костя ничего не ответил, только вздохнул и вышел из барачной пристройки. А через полчаса к Шумихину пришел Горбачев, сообщил, что приехал парторг комбината Красин, ждет.

- Приехал часа полтора тому назад и велел вызвать Илью Опарина. До сих пор идет разговор, по-моему, довольно бурный… Не знаешь, в чем дело, Семен Захарыч? - поинтересовался Николай, пока Шумихин облачался в полушубок.

Шумихин отыскал свою неразлучную палицу, молча натянул рукавицы и, выдержав изрядную паузу, хмуро покривил рот:

- История!..

Потом недоверчиво, сторожко оглянулся на темное запотевшее окно и добавил осуждающе:

- История, нежелательная для коммуниста…

Уже на улице, во тьме, сбиваясь с ноги за спиной Шумихина, Николай кое-как разобрался в существе "нежелательной истории". Опарин, оказывается, в свое время сильно повздорил с бывшим начальником оперативного отдела Черноивановым и получил за это выговор…

- Язык все! - негодующе ворчал Шумихин. - В ночь съехались они втроем к Зеленецкой охотбазе переспать до утра - Опарин, Черноиванов и тамошний безголовый геолог Артюхов. На дворе вьюга, им бы, незнакомым людям, перекинуться в подкидного либо в шашки - да под тулупы… Так нет, учинили скандал на весь комбинат!

На беду, попалась этому Артюхову в руки свежая газета, а в ней насчет договора с немцами - дело было в сороковом еще… - негодующе продолжал Шумихин. - Ну, тот молокосос возьми и ляпни: не согласен, мол… Дур-рак, будто кто его согласия спрашивал! Ну, Черноиванов и закрутил это по самой строгой катушке. Артюхова - в конверт, а Илюху - в свидетели. И тут Опарин незрелость проявил… Какую незрелость, спрашиваешь? А ту, что отказался свидетельствовать. "Не вижу, говорит, тут преступления…" Это, мол, бестактность и глупость, не более… Черноиванов ему: это, мол, агитация! А Илья смеется: "Кого же из нас он агитировал? Кто из нас с вами неустойчивый?" И пошло… Одним словом, схлопотал Илья выговор. - Старик споткнулся, замер на узкой тропе, ощупывая палкой дорогу, как слепой. - Через полгода события, правда, развернулись в обратном направлении. По той, по другой ли причине Черноиванов полетел с поста, сменили ему шпалу на три кубаря, да что толку? Илью-то жалко!

Так вот о каком "выздоровлении" Опарина говорили Николаю в парткоме! Следовало бы повнимательнее слушать такие вещи…

- Выговор-то, надо полагать, сняли? - спросил Николай.

- У таких людей все вечно шиворот-навыворот! - снова выругался Шумихин. - Осенью вызвали Илью на бюро - так у него в этот день, видишь ты, перелом на ноге заболел, у дьявола! Думал, видно, что вновь придется там свою "устойчивость" доказывать! А вызвали чудака, чтобы выговор снять!

У крыльца Шумихин с надрывом повторил:

- История никак не желательная…

Едва войдя в барак, они услышали за перегородкой громкий, ядреный голос, каким обычно говорят люди с дороги, как бы внося в тесное жилье шорохи ветра, скрип полозьев и отголоски моторного гула. Посреди кабинки, почти доставая головой до потолка, стоял Красин - полный, плечистый человек в шинели и теплой шапке.

- Ага, пришли? - широко шагнул он навстречу вошедшим и пожал руку Шумихину. - Теперь пора и за дело!

Раздевался он порывисто и шумно. В кабинке сразу стало тесновато, беспокойно. Илья сидел молча, мрачно мял на колене ушанку.

- Значит, здесь у вас и квартира и кабинет, товарищ Горбачев? - спросил Красин, будто впервые видел Николая, и тот не понял, иронически или одобрительно звучал вопрос.

- Пока еще приходится, - сказал Николай. - Через неделю контору закончим, тогда будет лучше…

Назад Дальше