- Вот и отлично, - сказал Сергей Сергеевич. - Он ваш. На память о нашем знакомстве. Между прочим, куплен в Вене, давно, до войны.
Ступаков покраснел, замахал руками, но чего уж теперь махать? Поздно махать. Не взять зонт - обидеть старика. Сергей Сергеевич любил дарить, он никогда не был привязан к вещам и расставался с ними легко. Почитатели знали об этом, и кое-кто даже злоупотреблял такой его слабостью. Не дарил он только книги. На книги он был жаден.
- А Леночка где? - спросил Сергей Сергеевич. - Хочу ее видеть.
Я побежал в спальную звонить. Я долго звонил. Всех знакомых обзвонил - нету. Может, в зоопарк с Варькой ушла, кто ее знает.
Пока я звонил, Ступаков освоился со стариком. Они вели старый как мир, давно набивший оскомину разговор о культе личности. Ох и надоели эти разговоры!
- Лены нет, Сергей Сергеевич, - сказал я. - Не нашел. Еще позвоню.
- Вы актер, Сергей Сергеевич, - сказал Ступаков, - потому так и рассуждаете. Для вас, конечно, главное - психология. Всякие там душевные переливы. А нам, знаете, некогда об этом. Без конца, что ли, вспоминать о тех временах? Было. Прошло...
- Ну и не вспоминай, - сказал я. - Нашел новую тему.
- А почему не вспоминать? - спросил Сергей Сергеевич. - Неужели забыть?
- Валяйте вспоминайте, - сказал я. Но я рассердился: полтора года, наверно, не видел старика, а тут Ступаков этот со своими глупыми разговорами.
- А насчет душевных переливов вы правы. Моя область, - сказал Сергей Сергеевич. - Однако не надобно столь иронически относиться к ним... к переливам этим.
- Я без всякой иронии.
- Ну, простите тогда. Показалось. Мы ведь с вами тоже состоим из переливов. Люди мы, человеки. Термин есть такой: "пережитки". Вы-то, инженер, лучше меня знаете, каковы они в экономике. А в сельском хозяйстве? А в науке? Легко ли их преодолеть? Или уже преодолели?
- Разве кто спорит с этим? Это азбучно, - сказал Ступаков.
- Многое в мире азбучно. И уж совсем азбучно, что пережитки эти в каждом из нас имеются.
Я знал: старика теперь трудно свернуть на другую колею. Лена пришла бы, что ли. Я оставил их, пошел звонить. И опять не нашел ее.
А Ступаков и Сергей Сергеевич все толкли ту же воду.
- Да, да, было, - говорил Ступаков. Мне хотелось вышвырнуть его за дверь. - Было. Но что теперь происходит? Все твердим и твердим о добре, как попы. Со всеми христосуемся. Все у нас ангелочки.
Я вздохнул, я смотрел за окно, где лопались в саду дождевые пузыри. И у пузырей была своя жизнь. Свои страсти, свои ссоры, счеты и своя борьба. Жили они мгновение, секунду какую-то и за эту секунду успевали народить маленьких пузырей, оттеснить другие, задавить третьи.
- Вот вы о самовоспитании упомянули, - сказал Ступаков. - А если в корень? К чему это приведет? Выходит, назад к товарищу Сократу, познай себя самого? Запереться в бочку, подобно Диогену, и созерцать свой пуп, душу свою исследовать? А дело? Дело стоять будет?
- Фу, как нехорошо! - Сергей Сергеевич поморщился. - Я ведь о чем? О том, что никаким декретом не переделаешь людей. Каждый из нас пусть возьмет веничек и пометет из себя самого. Не только с других требовать, но прежде всего с себя. Человека-то ведь нужно переделать? Нужно. Ничего мы не добьемся, если человека не переделаем. И в первую очередь себя. Ни соседа, ни подчиненного, а себя. Вот и скажите: как это сделать? Не в бочку прятаться. Зачем? Пробуждать свою совесть. Конечно: познай самого себя. Только это познание, безусловно, должно быть действенным. Не констатацией достоинств и недостатков, а началом... ну, самотворения, что ли...
- Сергей Сергеевич, - сказал я, - ведь это пустые слова, извините. Конечно, благородно... Не очень хотя и ново. По-моему, уж тысячелетия люди призывают друг друга к самоусовершенствованию. Я с удовольствием, пожалуйста. Только время где найти? Газету, бывает, не успеваешь прочитать. Когда тут самокопанием заниматься? В идеале это замечательно. А в жизни? У вас профессия такая, возвышенная, вы, артисты, воздушные замки строите, а мы... Нам план гони. Начнешь себя познавать да чистить - завод потонет в грязи. Или попрут с треском, что вернее...
- Точно! - сказал Ступаков. - От этого самоанализа до нытья недалеко, до рефлексии. Нет уж, простите, не до морали, когда речь идет о плане. Слава аллаху, что вы это со сцены не проповедуете.
- Почему же нет? Пытаюсь.
- Ну, вы донкихот тогда.
- Нет. Но вообще-то побольше бы донкихотов.
- Увольте! Я, например, себя не хочу под донкихота чистить.
- И не надо. Если уж чистить...
- Под кого же, интересно? - спросил Ступаков.
- Маяковского читайте: "Я себя под Лениным чищу"...
- Ну вот, договорились, - сказал Ступаков. - Ленин - это Ленин. Реалистом надо быть. Человек до Луны еще не добрался, а вы - прямо к солнцу.
- Разве у человека Луна - цель? Инженер, что вы говорите?.. Между прочим, если уж речь зашла о Ленине - вот человек, который был не чужд самовоспитания.
- Да-а? - спросил Ступаков, и лицо его одеревенело, чужим стало, будто он заглянул в замочную скважину и увидел там нечто предосудительное. - Интересно, - Сказал он другим, холодным каким-то голосом. - Вы хотите сказать, что у Ленина были недостатки? Я так вас понял?
Сергей Сергеевич помолчал, смотря на него, прищурился и ответил:
- Вы меня правильно поняли... И я вас понял. Ленин, простите, не сверхчеловек. Таковых нет в природе. Он человек. И, к сожалению, смертен, как вы, как я. Но Ленин, в отличие от нас, вобрал в себя все лучшее, что есть в человеке.
Ступаков хотел что-то сказать, но я прервал его:
- Хватит! Прибереги свое серое вещество для жены. Ты уж слишком его сегодня израсходовал...
- Ну, знаешь! - Ступаков встал, выпятил грудь.
- Иди ты со своей философией! - сказал я.
Ступаков стоял, выпятив грудь: как же, надо показать перед чужим человеком, что у него тоже есть гордость, что и он с самолюбием.
- Извинись!
- Ошалел! - сказал я. Виданное ли дело - извиняться! Я на него не так орал - сносил, а тут "извинись". - Ну, черт с тобой, прости. На колени встать?
Ого, он в самом деле разозлился: губы побелели. Сел, а пальцы дрожат. Он сел, и наступила тишина. Противная какая-то тишина. И мне неловко стало, будто в самом деле совершил я что-то предосудительное.
- Весело живете, - сказал Сергей Сергеевич. - Где же Леночка, Петр Семеныч?
- Богу известно, где ее там носит! - Я снова ушел звонить.
И разыскал наконец. Сказала, сейчас прибежит. У соседей, оказывается, сидит, через два дома.
Сергей Сергеевич стоял у буфета, листал альбом с фотографиями. Ступаков все еще сидел с обиженным лицом, молчал. Завел бы опять свою волынку, что ли, нет, молчит как сурок.
- М-да, - промычал Сергей Сергеевич, - вот так, значит, и живете?
- Так и живем...
- А запах костра в лесу вы еще не забыли, Петр Семеныч?
Я засмеялся:
- Увы! Вот, может, Ступаков помнит. Он у нас рыболов-спортсмен.
- А солнце?
- Что "солнце"?
- Не забыли, что оно существует? Когда-нибудь вы встречали или провожали его? Не забыли, что есть закат, восход?
Я вздохнул:
-"Закат, восход". Вы неисправимый лирик, Сергей Сергеевич, "Восход, закат..."
...Закат, Восход...
...Чем выше, тем дальше видно.
...Чем выше, тем беспредельней ширь.
...Они высоко. Они полдня добирались сюда. В дальней дали - Новоморской, море. Сзади - узкое, как щель, Волчье ущелье. Поляков бросает камень, и камень летит вниз, в страшную и крутую эту щель, как в бездонный холодный колодец.
- А-а-а! - кричит туда Зина.
- А-а-а! - отвечает ущелье чужим голосом.
Отсюда они увидят чудо. Они для этого и взобрались сюда, чтобы увидеть чудо исчезновения и рождения солнца.
- Я была тут с отцом, - говорит Зина, - в раннем детстве. Сто лет назад. Это символично, что теперь я тут с тобой.
Скоро солнце уйдет за горы. Они уже розовые. Они уже красные. Они кровавые. Их цвет неестествен и неправдоподобен, как на детском рисунке. А солнце похоже на колобок. Румяный, самодовольный, он сидит на седловине далекой горы, как в раскрытой пасти хитрой лисы. Но и от нее он уйдет, колобок.
- Отчего это? - спрашивает Зина.
- Что?
- Отчего в этом прекрасном мире столько горя?
- Перестань, - говорит он. - О чем-либо ином ты умеешь думать?
- Наверно, нет теперь... Я была тут с отцом. Он держал меня за руку. Я ничего не могу забыть.
- Неужели, ты думаешь, все против тебя, одна ты?..
- Да, да, - почти кричит Зина. - Все! Уж я-то знаю теперь цену людской дружбе, верности, честности. Не повторяй красивых слов. Молчи. Больше всего я боюсь лжи, приправленной красивыми словами.
- Значит, и я лгу? - спрашивает он.
- Ты? Что же будет тогда, если станут лгать такие, как ты?..
- Ты обвиняешь в своем несчастье весь свет, - говорит он, - а между тем...
- Что "между тем"? - настороженно спрашивает она.
- А между тем...
- Не надо, - прерывает она. - Не договаривай, знаю. У моего отца много недостатков, как у каждого человека. Но его неоспоримые достоинства - честность, порядочность... Он никого никогда не обманул. И не предал никого! И я... я тоже. А иначе...
- Что?
- Иначе я бы пришла сюда и бросилась в это ущелье... Чтобы и костей не осталось.
- Бред! - сказал он.
- Нет, не бред!
- Глупости. Красивые слова. А ты их так не любишь.
Колобок сидит в раскрытой пасти хитрой лисы. Он дрожит, он раскачивается, он подскочит сейчас и укатится за гору. Из ущелья, как из бездонного колодца, выползает тьма..!
...Закат. Восход.
...Чем выше, тем дальше видно.
...Они высоко. Они переждут тут ночь. А утром встретят солнце...
- Петр Семеныч! Вы слышите?
- Да, конечно, - ответил я. - Слышу. Вы спросили, Сергей Сергеевич...
- Ничего вы не слышите... Я спросил... Об этой статье я спросил...
- Что же вы спросили об этой статье?
- Мне трудно поверить, что она о вас...
- Мне тоже, - сказал я.
- Неужели это правда, Петр Семеныч: пришли к вам рабочие из какого-то цеха выяснить, почему они не полностью загружены и, значит, меньше стали зарабатывать, а вы... вы якобы, не объяснив ничего, выгнали их да еще сказали: "Меньше животы жратвой набивать будете"? Это правда, Петр Семеныч?
Я только руками развел: когда читал эту статейку, сам удивлялся.
- Написать все можно, - сказал я.
- Вы не ответили. Правда?
- Ступакова спросите, он не соврет, он зол сейчас.
- Был такой факт, - сказал Ступаков. - Однако надо знать обстоятельства.
- Ничего не надо, благодарю, - сказал Сергей Сергеевич. - А это вымысел: старик рабочий посоветовал вам, как лучше и справедливее заселить освободившуюся квартиру, а вы его крепким словом попотчевали?
- Было. Все было, - сказал я. - Не затрудняйтесь вспоминать. Я вырезал эту статью. Повесил в столовой. Можете прочесть ее вслух. И в "Фитиле" меня изобразить... Ну в самом деле, Сергей Сергеевич, надо знать и обстоятельства. Не мог же я ни с того ни с сего старика обругать? Что это за квартира, вы знаете? Что за старик, знаете? Тут тысяча всяких причин. Любой факт при желании можно повернуть и так и эдак. Насобирать фактиков можно мешок...
- А зачем мешок? Одного достаточно. Тяжело мне было читать эту статью. Но все же я порадовался.
- Благодарю.
- Не за что. Впрочем, вас-то я пожалел. Не чужой вы мне. Факту порадовался. Факту появления такой статьи. Ничего, умейте слушать... Значит, время придет, и будут не статьи писать, а с работы гнать за одно-единственное грубое слово. Я идеалист? Воздушные замки строю? Возможно, но так будет. Я стар, я привык правду в глаза говорить. Это горько, но ведь это так, Петр Семеныч, вы не только строили... вон дома, завод, - он ткнул сухой своей рукой в окно, - но рушили... и значительно большее...
Черт возьми, как все это надоело! Я устал от таких вот лирических проповедей. Бесконечно устал.
- Ой, Сергей Сергеевич, не надо, - сказал я. - Я давно знаю, что я рушил и что сеял. Рушил людские души. Сеял безверие. В справедливость. В гуманность. В правду. Я, как больной гриппом, распространяю инфекцию. Она, эта инфекция, катится от меня к одному, к другому. Я, Сергей Сергеевич, как сказано в той статейке, один из тех "воителей", которые выступают против старых методов руководства главным образом на словах. А сам являю собой типичный образец этих самых методов, решительно отвергнутых самой жизнью... Я правильно процитировал? Все знаю, Сергей Сергеевич. Меня уже просветили. Не повторяйте хоть вы-то! Лучше возьмите и изобразите. В назидание другим. Разрешаю. Я ведь кто? Я ведь ваш персонаж... Чего уж со мной церемониться, валяйте изображайте! Но одно я знаю: я чист перед партией, перед своей совестью. Я служил, служу и буду служить своему долгу. Долг выше всего для меня...
Ах, черт, снова разболелась голова! Невыносимо она болит, боль распирает череп, он лопнет сейчас. Лопнет!
- Ну, успокойтесь, голубчик, - сказал Сергей Сергеевич.
- Ничего, пустяки. - Я постоял, закрыв глаза, нашарил пирамидон и проглотил таблетку. - Это бывает. Сейчас отпустит.
И отпустило немного.
- Ну ладно, долой разговоры, - сказал Сергей Сергеевич. - Дождь прошел, идемте на свежий воздух. Леночку, кстати, встретим.
Но я не хотел на свежий воздух. Мне нужно было выговориться. И я сказал:
- Трескотни много, Сергей Сергеевич. Не забыть мне, как генерал сказал перед смертью: "Бой идет, небывалая битва". Идет ведь бой, Сергей Сергеевич. Ведь коммунизм мы должны построить. И построим! А вы какого-то старичка пожалели. Обидел я его грубым словом? Ах, как жалко старичка! Что же вы-то сами людей не жалеете? Дураками их выставляете. Дубиной по башке. Кулаком в морду. Где это, скажите, в жизни, не в кино можно увидеть идиота вроде вашего пожарника Тюлькина? Взобрался на дерево, сидит на суку и пилит этот сук. И бултых в реку. Утоп. А потом в речном государстве среди рыб пожарную контору организовал. Или другой - как его? - Крылышкин. Луна ему, видите ли, помешала. Веревку притащил и бросает петлю, хочет месяц за рог уцепить и сдернуть с неба. А этот, милиционер, - черт его знает, как и зовут-то - сам на себя анонимки пишет и сам же расследует. Уроды ведь, Сергей Сергеевич. Нехорошо. Люди! А вы так грубо. По мордасам. А почему не нежненько, вежливо?
Ступаков засмеялся.
- А ты сиди, - сказал я. - Что же это получается, Сергей Сергеевич? У Тюлькина тоже душа, и детки есть. Посмотрят детки в кино на такого Тюлькина да, не дай бог, в своем папочке его узнают - вот и безверие. Да и Тюлькин оскорбится. Зачем обижать? Человек же. У него тоже имеются душевные переливы, как выразился наш заводской философ товарищ Ступаков. Этот Тюлькин, может, занялся уже самовоспитанием, а вы его в морду, дубиной по башке!
- О чем вы говорите?!
- О том же все. О том. Бой идет. За коммунизм. И нельзя иначе с Тюлькиным. Дубиной. Кулаком. У вас свои Тюлькины, у меня свои. Под ногами путаются. Мне некогда ждать, пока вы их на экране изобразите...
- Интересно. Весьма. В первый раз такую концепцию слышу, - сказал Сергей Сергеевич. - "Я ваш персонаж" - это вы изрекли. Я же далек был от такой мысли. А теперь мой персонаж объявляет, что он со мною, сатириком, одно дело делает. Тюлькин и я - единомышленники. Оригинально. Спасибо, это можно и на вооружение взять.
- Берите, - сказал я, - гонорара не надо.
Слава богу, Лена пришла. И Варьку привела. Старик тут же ей сказку изобразил. Ступаков посидел, похохотал, да усовестился наконец и ушел. А зонт не забыл, забрал, скотина.
Как я обрадовался, когда увидел Сергея Сергеевича у ворот, а теперь ждал только одного: чтобы уехал он. "Может, пригожусь". Пригодился. Пришел, увидел, рассудил. Я смотрел, как он возится с Варькой, разговаривает с Леной, и удивлялся: большую жизнь прожил он, нелегкую, тоже знал, почем фунт лиха. Откуда же у него такая наивность, слюнявый этот гуманизм: "Все человеки"? Или к старости люди постепенно размягчаются?
Мы расцеловались, прощаясь. Я довез его до аэродрома, помахал самолету и поехал назад.
Была ночь. Улицы пусты. Дома темны. И у меня на душе пусто и темно. Темно и пусто.
Лена, наверно, спала. Я поскребся в дверь и вынул ключи. Из кармана к ногам упали три рубля. Ее три рубля. Измятая и разглаженная бумажка. Замусоленная, с загнутыми, порванными краями. В тусклом свете фонаря она казалась еще грязнее, еще истрепанней. "Три карбованці. Тры рублі. Уч сум.".
Я сложил ее и сунул в карман.
Варенька спала. И Лена спала. Или делала вид, что спит.
Заснул я, наверно, сразу. Но среди ночи проснулся и вышел во двор. Последнее время я плохо сплю. Последнее время я просыпаюсь почти каждую ночь. Лежу. Или тихо выхожу во двор. Пробираюсь в дальний конец и сижу там до первого рассвета.
Отсюда мне виден весь город. Он лежит в низине, он не спит. Он дышит спокойно и ровно. Ночь клочьями висит над ним. Я слышу, как с шорохом ползут из его труб дымы. Они скребутся, цепляясь друг за друга. Они ползут к темному небу, заклеивая на нем звезды. Пронзительно, детскими голосами кричат "кукушки". Будто аукаются многочисленные заводы. Однако пока я скорее угадываю, чем вижу, и дымы, и цехи, и дома, реку, парки... Но не пройдет и нескольких минут, как я увижу весь город. Может быть, для этого я и просыпаюсь, для этого и сижу, затаившись здесь, во дворе, чтобы увидеть то, без чего не могу жить. У каждого свои закаты и восходы. У каждого свое солнце. Мое вон... Вон оно...
В темной глубине цехов тлеет оранжевая искра, она вздрагивает, она растет на глазах. Сначала она, как яичный желток, невелика и упруга. Но вдруг этот желток лопается, брызги его летят к небу, они заливают крыши цехов, домов, городские парки. Гигантские тени прыгают от земли до облаков. И вот уже все горит там, внизу, ослепительным огнем, будто солнце упало и раскололось. Это доменная печь дает чугун. И теперь видны другие цехи, другие заводы, городские окраины, виден мост над рекой, видны плывущие по нему платформы с горячими розовыми изложницами.
Я сидел, смотрел на тень домны, шатающуюся между серых туч, слушал голоса "кукушек" и курил. Мне хотелось, чтобы эти минуты длились бесконечно.
За спиной раздались шаги Лены, но я не обернулся.
Она долго молчала, смотря на оранжевое мутное зарево.
Наконец сказала:
- А ведь мы очень одиноки, Петя. Почему?
- А, не надо, скучно.
- Ну не надо так не надо, - покорно согласилась она. - Отчего ты меня не любишь?
- Люблю.
- Нет. Мы живем рядом, но не вместе. И так всю жизнь. Я хочу быть справедливой: ты был заботлив, внимателен по-своему, но сердца твоего я никогда не чувствовала.
- Дорогая, у меня одно сердце, - сказал я, - только одно. А все думают, что у меня их десяток. И все что-то требуют от меня, всем я что-то должен. Но у меня одно сердце, на всех его не разделишь.
- И, значит, никому?
Я молчал, мне совсем не хотелось разговаривать. Тем более об этом. У таких разговоров нет ни начала, ни конца.
Она грустно засмеялась.
- Ну? - спросил я.