И Александру стало обидно за старшего брата: ведь толковый, черт побери, Гегеля, Маркса изучал, Пушкина читает наизусть, еще песни на ноты кладет - и вот приехал на святки в гости и опять что-то записывает. Когда же судьба позволит ему определиться более или менее твердо? Ведь не за горами и четвертый десяток… Да, не очень-то ласкова судьба к тебе, брат…
И средний брат, Василий, недалеко ушел от старшего: семинаристом был - отчаюга и горлан, играл и пел "Марсельезу" так, что дом гремел от звуков фортепиано, и отец не раз грозился вышвырнуть инструмент на улицу. Дед же доставал из-за голенища сапога плетку, которую всегда там носил, подходил к Василию незаметно и бил всего один раз, но так, что Василий съеживался в комок, потом крутил головой, потом долго тер ушибленное место и, захлопнув наконец крышку фортепиано, громоподобным голосом затягивал "Боже, царя храни…" или "Спаси, господи, люди твоя!..".
Дед плевался, прятал плетку за сапог и уходил молча, как и появлялся. И вдруг Василий постригся и стал дьяконом. На радость деду, что ли, или фантазия какая-то подхватила его, но стал петь в церкви, даже не посоветовавшись прежде с отцом, который вовсе и не думал делать из него священнослужителя, а надеялся отдать в военное училище. Но - чудеса! Дед тоже не выказал особенного восторга и даже сказал:
- Значит, мало я тебе плетей давал, паршивец, что в длинногривые подался.
Одна мать только и одобрила выбор Василия и все советовала, наказывала беречь голос и не сразу давать ему волю. Но Василий не берег ни себя, ни голос и жил, как ухарь-купец: гремел под сводами церквей, выводя псалмы, даже в соборе пробовал голос - и тот содрогался от его псалмов, а однажды забрел к цыганам и, сняв серебряный крест на серебряной цепи, плясал и пел романсы, а когда собрался уходить - креста с цепью не нашел. Потом был вызван архиереем и предупрежден: еще раз повторит сие неподобающее занятие, будет отрешен от сана. Это, конечно, было сделано для проформы, ибо сам архиерей прочил Василию карьеру главного соборного дьякона, однако Василий притих.
Сегодня его вдруг прорвало на радостях, что приехал Александр, и он даже хлебнул где-то и запел было "Варшавянку" под собственный аккомпанемент, да Верочка отчитала его и замкнула фортепиано на ключ.
- Р-революционер в рясе. Гапон новоявленный. Срам. Двоих детей уже нажил, а ума не набрался, - корила она его, но Василий расцеловал ее и ничего не ответил.
Александр улыбнулся. Молодец Верочка, не церемонится и с дьяконом. С такой супругой этот мешок, Алексей, не пропадет, - подумал он и, посмотрев на грачей, достал револьвер - подарок наказного атамана - и выстрелил вверх.
Грачи подняли истошный гвалт, схватились с гнезд, с деревьев и взмыли в поднебесье.
Михаил не пошевелился, и Александр спросил у него:
- Михаил, неужели ты что-то там слышишь, что сидишь, как каменный идол, и изводишь очередную тетрадь? Пойдем лучше вспомним старину, повертимся на турнике, - сказал он, но Михаил не ответил и писал, писал что-то в тетради, будто потерять боялся какую-то самую важную ноту.
Александр безнадежно махнул рукой и направился к гроту, что был врезан в крутой обрыв сада, чтобы не портить аллею тополей, длинную и прямую, как шнурок, протянувшуюся вдоль берега речки едва ли не на полверсты. Александр не знал, кто и когда посадил эти тополя и так вытянул аллею, что хоть скачки на ней устраивай, но слышал от деда, что тополя и аллея были еще в его молодость, как и грот, что когда-то здесь действительно скакали на лошадях офицеры и барыньки в черном, но потом все было брошено, запустело, и дед купил у общества всю усадьбу - дом деревянный, сад, аллею с тополями и гротом.
Молодые Орловы любили здесь упражняться на турнике, на брусьях, на коне, спорили о разных разностях и курили буркун, что расселился под обрывом целым лесом, а в кустах шиповника и жасмина собирали ежевику матери на пироги. Иногда сюда приходил и отец, учил сыновей упражнениям, сам делал умопомрачительное сальто, а когда постарел, просто приходил посмотреть, что и как делают повзрослевшие сыновья: постоит, посмотрит молча и уходит, и тогда все Орловы усиленно сосали цигарки или папиросы четвертого сорта, тонкие, как соломинки, - при отце никто не курил.
И еще зрели здесь, в гроте, все разбойные замыслы набегов на чужие сады, когда поспевали яблоки и груши, и делились трофеи, и производилась расплата жестокая и короткая: дед незаметно появлялся со своей плеткой за сапогом, доставал ее из-за голенища и крестил ею всех, кто попадался под руку, - молча, без назиданий и укоров, да в этом и не было нужды. Разумеется, все трофеи неизменно оказывались в речке, и разбойники потом вылавливали их ночью, прибитые к берегу течением или запутавшиеся в кустах краснотала, и одаривали ими станичных девчат на улице.
Василия же дед однажды так жиганул плеткой по ягодицам, что штаны лопнули. Василий - огромный, как столб, - пошел на праотца, хотя и был тщедушный, и получил еще удар, теперь по спине, и, спасаясь, кинулся в речку. Давно то было, еще в семинарские годы, и Василий уже сам стал папашей, а дед все равно нет-нет да и благословлял той же плеткой, когда находил это нужным.
Сейчас Василий, длинный и черный в своем церковном облачении, играл в шашки с Андреем Листовым, проигрывал самым печальным образом, так как Андрей Листов загнал его шашку в пагубный угол, и гудел своим густым, красивейшим басом, как псалм начал петь:
- Андрюшка, божий ты человек, тебе бы яблоки воровать в райских кущах, разумеется, в чужих, аки Адаму и Еве или для нее, а ты богохульствуешь: загоняешь духовное лицо в это самое богопротивное место, как его…
- А ты не играй в плебейские игры, а иди петь Сусанина, - сколько раз тебе говорить? - подковыривал Андрей Листов и забрал сразу три шашки Василия.
Ан нет, Василий не терял самообладания, а смотрел на шашки, на угол доски и чесал жидковатую бороденку и наконец взмолился:
- Отпусти грехи, бога ради, подставь мне парочку, и я пропою тебе "Аллилуйя". А может, кончим вничью, отрок?
Андрей Листов не унимался:
- Не доходят мои добрые слова до твоей божьей башки: иди, говорю, петь! С таким голосом Шаляпин даже не начинал. - И сказал Александру: - Поручик, вразуми ты, бога ради, сию святую детину, что в нем пропадает Сусанин.
Александр подошел к турнику, ногой сгреб в сторону прошлогодние листья под ним, потоптался немного и, ухватившись за перекладину, подтянулся, покачался немного и осторожно опустился на землю.
- Хороша старушка, выдержит старого знакомого, - произнес он с удовлетворением, а потом снял с себя портупею, оружие и китель, повесил все на сук и остался в белоснежной сорочке, убранной в брюки.
- Ты мелок еще не весь израсходовал, отче? - спросил он Василия, войдя в грот.
- Не называйте меня "отче", терпеть не могу, - недовольно произнес отец Василий, - И тебе нельзя на турник, отвык, поди, еще сломаешься и великого князя не встретишь, а он - обидчивый, может разжаловать.
- А ты хотел бы, чтобы он приехал произвести меня в следующий чин?
- Я хотел бы, чтобы эсеры произвели его в покойники, вместе с венценосным племянником.
Александр улыбнулся и блеснул мелкими белыми зубами. Нет, не расстался брат с семинарскими привычками - щегольнуть вольнодумством, - а ведь его пригласили петь в соборе в торжественном молебне, когда приедет великий князь. "Не выкинет ли какое-нибудь дурацкое коленце? От него всего можно ожидать", - подумал он и сказал:
- А ты все такой же… Не понимаю, каким образом ты стал дьяконом? Ведь намеревался идти по агрономической части вслед за Алексеем - и вдруг. Был бы я под рукой, уверен, что ты не постригся бы.
- Я беспокоюсь о твоем чине, а не о своем дьяконстве. Расшибешься - и заляжешь в лазарет, как байбак - в норе.
- Не в лазарете, а госпитале. Провинция, - пошутил Александр и стал натирать ладони мелом.
Василий промолчал, не хотел ссориться. Всем вышел старший от него брат: стройный, как молодой тополь, с глазами как васильки, с такими вьющимися волосами, что фуражка еле накрывает их, и умен, образован - чего еще надо сравнительно молодому человеку, к тому же офицеру, скажем, генерального штаба? Вполне достаточно, чтобы сделать блестящую карьеру. Но какую? Василию хотелось, чтобы Александр стал инженером, пусть и военным, а он явно намерен идти выше по родительской линии, что Василий никак не мог одобрить, ибо ненавидел офицеров всей своей огненной душой. И отца за это не любил. Любил самого старшего брата, Михаила. "Чистейшая башка, умнее всего Новочеркасска, - не раз говорил он отцу. - Да, не гвардейской выправки, грузноват, молчун, но о чем ему было разговаривать с себе подобными, если они смотрели на него, как на опального, и вынудили его покинуть родные пенаты и искать по свету, где… можно было бы закончить образование. Благо, великий Париж приютил. А ведь он, Михаил Орлов, делал революцию пятого года. За одно это перед ним надо шапки скидать, господа хорошие. И еще он может песни записывать, романсы сочиняет, а вы и не станете их печатать. Мерзость ведь сие!" - выговаривал он мысленно неведомым чиновникам и власть имущим и заключил: "В общем, Мишель, родились мы рановато, брат, маху дали. Что, например, есть я? Чучело гороховое в длиннополом облачении, да еще с этой косичкой, над которой все новочеркасские гимназистки и епархиалки смеются при встречах, а в святом храме все старушки сочувственно вздыхают, мол, отец дьякон, а гривой не вышел. Грива-то, положим, у меня ничего, а вот косичка на самом деле не шибко того, анафеме бы ее предать".
Так думал о братьях и о себе отец Василий и немного взгрустнул. Нет, он не завидовал братьям, а просто ему было досадно, что он пошел не той жизненной дорогой, какой мог бы пойти, но теперь уже поздно было говорить об этом: сам решил стать дьяконом, хотя отец и советовал не торопиться после окончания семинарии. Но архиерей вбил в голову: "С таким голосом надобно петь в храме Спасителя, сын мой; и я помогу тебе стать дьяконом первопрестольной столицы нашей белокаменной". "А я хотел просто петь для людей, для души человеческой и попался на архиерейский крючок. Глотка подвела, а теперь надобно драть ее, аки козу-врунью. А что, если в соборе нашем я того, маленько вспомню семинарию и дам великому князю нашего семинарского "петуха" вроде: "Отречемся от старого мира" вместо "Многая лета" царствующему дому? Вот был бы пассаж! Владыку хватил бы сердечный удар, а его высочество повернул бы восвояси, как то было с его дядей в Персиановке в японскую кампанию".
И Василий развеселился и потер крупные руки с таким удовольствием, будто сейчас именно намеревался выкинуть такой кунштюк.
Александр посмотрел на него - высокого, тощего, с розовым холеным лицом, с длинным острым носом и черной бородкой и усами - и настороженно спросил:
- Что с тобой, отче?
- Не называйте меня "отче", наконец, - вдруг ожесточился Василий и достал пачку папирос, но не закурил, а подумал немного, положил пачку на древний стол и произнес решительно и твердо: - Да. Именно так: дать "петуха". И кончится моя божественная карьера.
Александр догадался: выкинет, определенно выкинет дурацкий номер в соборе. И строго сказал:
- Дьяконство, конечно, кончится, но начнется… тюрьма или заточение в монастырь, в лучшем случае.
- Наплевать мне на тюрьмы. Всех не пересажаете. Надень китель, пока не простудился.
- Обо мне не беспокойся, я - солдат. А тебе следует поразмыслить вот о чем: если ты вздумаешь дурака валять в соборе - тогда лучше откажись петь в нем. Это - не ваша разнузданная семинария, а храм божий. Уверяю тебя: одной тюрьмой ты не отделаешься, а семья наша не отделается только легким скандалом… В общем - давай попробуем, на что мы еще годны, отче, а об остальном поговорим после, - заключил он и направился к турнику, но, подойдя к нему, посмотрел на грачей, что горланили на тополях, и подумал: "Убьет отца, уложит в гроб раньше времени, обормот. Нет, отче, этого я тебе не позволю", - и, подпрыгнув, ухватился за перекладину и повис на ней, не решаясь делать то, что когда-то любил делать.
Василий вышел из грота, на всякий случай, и не успел приблизиться к турнику, как Александр, легко подтянувшись, сделал стойку, потом раскачался и начал вращаться, делая "солнышко" так, что стальная перекладина турника ходуном заходила под ним и заскрипела не то от страха, что не удержит своего старого любимца, не то от удивления, что он не забыл свое дело, но удерживала его надежно и лишь прогибалась под тяжестью его тела, вращавшегося свободно, без напряжения и рывков.
"Академик. Опора престола и отечества… Дурак ты, братец, и больше ничего. Война вот-вот грянет - и ты пойдешь на нее, а вернешься ли домой - про то и бог не знает. А кому служить пойдешь, поручик? Этой чингисхановской камарилье, как Лев Толстой говорил, палачам Романовым? Ну и дурак", - корил брата Василий и едва не прозевал: Александр закончил упражнение и спрыгнул не совсем удачно, и мог бы упасть, но Василий поддержал его.
- Спасибо, отче, кстати поддержал. Есть еще порох в наших пороховницах! - с гордостью произнес Александр и пошел к дереву, на котором висел китель.
Василий снял с себя серебряный крест, подрясник и стал обычным семинаристом: в сапогах и брюках, в косоворотке, вот только косичка…
- Э-эх, матерь божия, подсоби! - раздался бархатистый бас его, и не успел Александр надеть китель, как Василий взметнулся едва не под самые тополя и пошел, пошел вращаться так, что длинные ноги его замелькали в воздухе, как оглобли, и распугали сидевших на деревьях грачей.
Андрей Листов пришел в восторг:
- Святой отец, ты ли это? Ах, чертушка, ах, молодец какой отец дьякон! - восхищался он и крикнул Михаилу Орлову: - Молчун несчастный, ты посмотри, что бывший семинарист делает! Все святые в обморок упадут, честное слово.
Михаил наконец поднялся с пенька, спрятал тетрадь в карман серой куртки с игравшими на солнце в зайчики пуговицами, снял ее в гроте и, подойдя к турнику, сказал:
- Все, отец дьякон, слазь.
- Ты не сделаешь, отвык.
Когда Василий освободил турник, Михаил легко ухватился за перекладину, подтянулся и, раскачавшись, стал вращаться, а потом сделал стойку и как бы застыл в вертикальном положении, опираясь о перекладину мощными волосатыми руками. Сделав в воздухе умопомрачительное сальто, он спрыгнул на землю и стал, как столб, даже не пошатнувшись, и пошел в грот одеваться как ни в чем не бывало.
Братья посмотрели ему вслед и только покачали головами, а Андрей Листов сказал:
- И тут талант пропадает. Офицерский, разумеется, - шутливо подколол он Александра. - А попробую-ка я, раб божий. Отец Василий, в случае чего, придержи меня за ноги. - И, уцепившись, как клещ, за перекладину, несколько раз тоже сделал "солнце" и удовлетворенно произнес: - Хорошо, Андрей Листов, можешь полагать, что тебе …надцать лет. Жаль, что Николая Бугрова нет, тот показал бы вам где раки зимуют. Да и Алексей дал бы очко вперед.
При упоминании имени брата Александр и Василий переглянулись и задумались. Алексей уехал в Харьков на операцию по поводу базедовой болезни, уехал вдруг, никому не оставив даже адреса, и никто толком ничего о нем не знал.
- Ты что-нибудь знаешь, Андрей, к кому он подался? - спросил Василий. - Отпевать не придется, избави бог?
- Типун тебе на язык, отче. Тебе бы только отпевать, - недовольно заметил Андрей Листов. - Говорил он мне, куда и зачем едет, а где именно намерен оперироваться, не знаю.
Некоторое время молчали. Александр почему-то подумал: "Останется Верочка с двумя малютками, упаси бог. Надежда говорила, что у нас не делают подобных операций", - и мрачно спросил у Василия:
- А Верочка знает что-нибудь?
- Нет. То есть знает, что он поехал к врачам, но к кому именно и по какому поводу, не знает. Алешка боится, что, узнай она о его болезни и об ожидающем его лупоглазии, будет скандал, Верочка разлюбит, мол, его, - так он сказал мне, - рассказывал Андрей Листов.
И все молча пошли в грот, вытащили древнюю скамью на солнышко, но никто не садился, будто ожидал приглашения. И каждый думал о чем-то своем.
Василий взял пачку папирос, что лежала на таком же древнем позеленевшем столике, закурил и бросил ее на прежнее место, никого не угостив.
- Надо ехать в Харьков. Зарежут эскулапы, и придется действительно отпевать, - произнес он задумчиво, низким басом.
Александр оборвал его:
- Перестань каркать, отче. Это - безобразие: брат жив-здоров, а ты уже кадило готовишь. Что ты за человек? Какой идиот постриг тебя в дьяконы?
Василий смолчал. Разозлился, покраснел и сделал несколько затяжек подряд, но смолчал. Александр начинал его раздражать. "Совсем отвык от дома, от семьи и смотрит на все сущее с высоты своей академии. Обласканный великим князем поручик. Ну, ваша скородь, вы дождетесь от меня, бог видит, я вам все скажу, если вы будете так вести себя, сударь", - думал Василий и наконец сел на скамью, опустил голову и забыл даже о папиросе.