Она забыла, хотя и помнила тогда, как назывался тот городок в Пруссии, на окраине которого находился подземный завод, а наверху, меж двух крутых холмов, в отдалении от островерхих домов под красной и зеленой черепицей, протягивались обнесенные колючкой бараки, куда их пригнали из эшелона. Пригнали на целых три года… Три года - бирка на груди со словом "ОСТ", работа под землей, свекольная похлебка и соломенный матрас на нарах… И в первые же дни она повстречала своих: Лену Киселеву и Варю Николаенко, - все из одного городка на Гомельщине. Киселева была уже в летах: тоже сорок, как и Софье Гавриловне, а Варя - молоденькая, неполных восемнадцать. Остальные были кто откуда: из Киева, Одессы, Винницы, Минска, Херсона… Были польки, были чешки, была татарочка Белла, тихая, как мышка, девушка, с испуганными глазами, постоянно налитыми слезой…
Варя тоже плакала: из дому их забрали вместе с сестрой, а дорогой разлучили, отправили по разным арбайтенлагерям. Софья Гавриловна, как умела, утешала ее. Но Варя была красива, и ее быстро заметили, назначили старостой барака. Через полгода она свободно говорила с немцами на их языке, жила в отдельной комнате, ее уже звали фрау Варвара и боялись, как огня. У фрау Варвары быстро отяжелела рука, и за малейшую провинность фрау Варвара наотмашь била по лицам, а то и угощала плеткой. Но к двум своим землячкам относилась снисходительно, особенно к Киселевой. До войны Киселева была признанной в их городке портнихой, и в лагере тоже шила. Хоть и много стегала вручную иглой, но жила сытнее других: женщины платили ей, урывая от своих скудных паек. Потом Варвара и Киселевой выделила отдельную каморку, раздобыла швейную машинку, и та стала шить Варваре, а после и женам немцев.
Да и она, Софья Гавриловна, хотя и не была обучена ни рукоделию, ни ремеслам, тоже пользовалась некой благосклонностью старосты-землячки. Лишь одни раз, когда она, сильно простуженная и изнемогавшая от жара, не подхватилась по звонку вместе с другими на работу, Варвара сорвала с нее убогонькое одеяло и с криком: "Вставай, вставай, работать надо! Все должны работать!" - вытолкала ее в спину из барака.
Но такое можно было снести. Это - не то, что тебя ведут расстреливать. А на расстрел ее водили. Водили летом сорок четвертого, когда их почти совсем перестали кормить и она едва волочила ноги. Как-то она тайком сговорилась с верными товарками выбраться ночью за колючку, подойти к домам и подкрепиться хоть чем-нибудь на огородах. Но того не знали, что хозяева устраивают на своих огородах засады. Их заметили, подняли стрельбу и всех переловили в молодом горохе. На шум прибежали двое конвойных из лагеря. Вооруженные владельцы огородов передали им восьмерых женщин, и их тут же повели к лесу расстреливать. На счастье, излетели самолеты, началась бомбежка. Бомбы рвались совсем рядом, и женщины благополучно разбежались в темноте. А потом уж конвойные не могли их опознать в лагере, где было более трех тысяч невольниц.
А у Варвары был ефрейтор Курт - рослый, белобрысый немец из конвойных, с беспалой левой рукой, загубленной на Востоке. Его тоже боялись и ненавидели за собачью лютость. Перед самым приходом наших Курта нашли мертвым в нужнике. В сердце у него торчал острый стальной прут, вынесенный не иначе, как с подземного завода… Но еще до этого Киселева спрашивала Софью Гавриловну, не знает ли она кого из женщин, кто помог бы Варваре с абортом. К немцу-врачу Варвара не смела обратиться, зная, что ни один ихний врач не станет заниматься русской, хотя она и староста. А к тому же Варвара боялась огласки.
Через два года Варвара вернулась домой с сыном на руках. В то время Софья Гавриловна уже была проводницей скорого поезда. О приезде Варвары ей сообщила Киселева. Прибежала, запыхавшись, и выпалила: "Соня, фрау Варька с немецким байстрюком вернулась! Поскрывалась где-то два года - и сюда! Надо заявить на нее, пускай ее судят! Пойдем, Соня, заявим", - "Как это - заявим? - спросила ее Софья Гавриловна. - А дитё с кем останется?" - "При чем тут дитё? - удивилась Киселева. - Не помнишь, сколько мы от нее настрадались?" - "Ты, что ли, настрадалась? Не ты ли фравам платья шила да маргарин с консервой ела?" - прикрикнула на нее Софья Гавриловна, Подошла вплотную к Киселевой и сказала, как приговор вынесла: "Смотри, Ленка, слово кому пикнешь - убью!"
Вот так припугнула Киселеву, и та молчала. Умерла в прошлом году, но никому не обмолвилась. А Варвара что ж… У Варвары все с воды началось. Выйдет с ведрами на улицу и давай их мыть под колонкой. И час моет, и два, пока всю улицу не зальет. Наберет воды, унесет к себе во двор, выльет под яблоню - и опять бежит к колонке ведра мыть. Потом цыганкой решила сделаться. Натянет на себя юбку в сборках, такую, что по земле волочится, волосы распустит, брови сажей намажет, бус на шею навешает и ходит по улицам, показывая, что она цыганка. За ней приехали, увезли на больничной машине в Киев, а мальчика в Чернигов отправили и в интернат поместили. Раза два отпускали Варвару, но как только она опять в цыганку обращалась и с гаданьем к прохожим приставала, ее снова увозили. А потом уж и вовсе не выпускали из больницы.
Прошел и час, и два. Софья Гавриловна сидела на свежесрезанном пне, напротив неухоженной, запавшей могилки с завалившимся набок чугунным крестом, курила папиросу за папиросой и все не могла придумать, как ей быть. Рядом, в кустистой сирени тоненько чирикала какая-то пташка, вверху каркали галки, невидимые в гущине зеленых листьев, и громко молотил костяным носом по сухому дереву дятел.
"И зачем она меня в свое дело впутала? - не могла успокоиться Софья Гавриловна, растревоженная воспоминаниями прошлого. - Кто ее просил про меня в тетрадку писать?.. Хотела, чтоб я ему тайну открыла, как вырастет? Так, может, и открыть? Он человек взрослый… Это ж сколько ему?.. Да уж больше тридцати… Конечно, больше тридцати".
И вдруг оборвала эту свою мысль, испуганно сказав:
- О, господи, керогаз не выключен!.. Да там, может, хата сгорела?!
Подхватилась с пенька и так прытко пошла с кладбища, что и молодому бы не угнаться. Одна ее тревога вытеснилась другой, более острой в эту минуту, потому что оставленный без присмотра керогаз мог причинить страшную беду. Тем более что керогаз ненадежный: часто вспыхивает без причины, ударяя пламенем и копотью в низкий дощатый потолок сеней.
Тревога ушла, как только она отворила двери в сени: в керогазе выгорел керосин, и он сам по себе потух. У Софьи Гавриловны отлегло от души, и как-то сразу по-иному представился ей неожиданный приезд Варвариного сына.
"Да что ж такого в этом? - спокойно подумала она. - Пускай приходит. Расскажу ему, что знаю. Ничего не утаю".
Она наскоро достирала, выполоскала и подкрахмалила белье, вовсе не ощущая прежней ломоты в пояснице, вывесила все на солнышко, подтерла в сенях пол и, заправив керосином керогаз, поставила вариться меленькую молодую картошку, чтоб накормить Варвариного сына, не сомневаясь, что он придет. И когда он действительно вошел в незапертую калитку, Софья Гавриловна, переодетая в парадное шерстяное платье, причесанная и даже окрапленная духами "Сирень", встретила его на крыльце и приветливо сказала:
- А я уж давно вернулась и дожидаюсь вас. Заходите в дом… Не знаю только, как вас звать-величать будет?
- Вадим Максимович. А проще Вадимом, - ответил он и внимательно посмотрел на нее, отмечая, должно быть, про себя происшедшую перемену в ее одежде и в обращении с ним.
Он вытер ноги о влажную тряпку на крыльце и вошел из сеней в комнату, пропуская вперед Софью Гавриловну. Она усадила его в кресло возле полированного стола и сразу стала покрывать стол клеенкой, сказав, что угостит его молодой картошкой со сметаной.
- Нет, нет, не беспокоитесь, - стал отказываться он. - Я только что пообедал в вашем ресторане. Очень вкусно готовят. И городок мне понравился. Я, конечно, его не помню, и улицу, где жили, не помню, но побывал на ней. Правда, так и не определил, где наш дом стоял.
- Да как теперь определишь, когда там сплошь деревянные дома убрали, а каменных наставили, - согласилась с ним Софья Гавриловна. И спросила, что он будет пить, раз уж от еды отказался, - квас или чай?
Он попросил квасу. Пока она ходила за квасом и наливала его в стеклянный кувшин, он достал из чемодана и раскрыл коробку шоколадных конфет.
- Где же вы теперь живете, Вадим Максимович? - спрашивала она его, ставя на стол кувшин с квасом и доставая чашку.
- Живу на Севере, в Заполярье. Служу, как видите, в армии, - просто отвечал он. - Летчик я.
- Лейтенантом, или как? - спросила она, указав на звездочки на его погонах.
- Немного выше, - улыбнулся он. - Майор.
- И семья, должно быть, есть? - дознавалась она, наливая ему в чашку квасу.
- И семья есть. Жена - учительница, и дочь - в школу уже бегает.
Софья Гавриловна опустилась на стул, провела костлявой, высохшей рукой по лицу (лицо у нее тоже было высохшее, переплетенное под кожей тоненькими розовыми жилками, петлявшими среди крупных и мелких морщин), потом положила на стол руки, сцепила шалашиком пальцы и смотрела, как он неторопливо пьет квас. А когда он допил и поставил на стол чашку, тихо спросила:
- Так что же вы, Вадим Максимович, про своего отца знать хотите?
- Все, Софья Гавриловна. Решительно все, - сказал он. - Вы хорошо его знали?
- Знала, как же не знать, - вздохнула Софья Гавриловна. - И все расскажу вам. Вы только слушайте и не перебивайте меня, чтоб я чего важного не пропустила, не забыла.
Она опять вздохнула и не спеша начала:
- Так вот, угнали нас в сорок втором году в Германию, завезли в Пруссию и в арбайтенлагерь засадили. Всего там хватало: и голода, и холода, и собаки овчарки нас стерегли, и колючка за бараки не выпускала. Мама ваша совсем молоденькая девчонка была. Плакала она горько, по дому убивалась, а больше всего - не могла разлуки с сестрой Тамарой перенесть. Выходит, тогда уже что-то такое подсказывало ей, что нет Тамаре назад дороги домой и что будет она застрелена при побеге. Но про это уже после, через несколько лет, дедушка ваш узнал, Тамарин да вашей мамы отец. А мы, как бы там ни было, своих дождались. Когда вошли они, нас сразу на армейский паек поставили и начали к отправке по домам готовить. И главным распорядителем этого дела был при нас лейтенант Максим Нечаев. Парень он был из себя красивый, волосом русый, на гармошке хорошо играл. Он и полюбил Варю, а она его полюбила. Так мы месяцев пять и жили, дожидаясь отправки. А когда пришел срок, стал Нечаев уговаривать Варю домой не ехать, а с ним остаться. А ей и думать долго не нужно было. За нее любовь все решила, Да и мы ей советовали оставаться, зная, что она уже в положении была. А через сколько-то дней посадили нас всех, отъезжавших, в лодки и повезли по реке в другой город на поезда садить. Варя тогда на старом месте осталась Нечаева ждать, а сам он с нами поплыл, потому что отвечал за нас. И вот мы уже с полпути проплыли, как тут немцы из пушки по воде застреляли. Их хотя и разбили уже, но многие еще по лесам с оружием скрывались. Гребцы наши при таком деле скорей лодки к другому берегу погнали, чтоб выскочить и в лесу спрятаться. Мы и спрятались потом, да только перед этим в одну лодку, уже под самым берегом, снаряд попал и всех наповал уложил. В ней и Максим Нечаев был. В лесу их всех и схоронили, в одной могилке. А что то за река была, и что за лес, так я и тогда не знала, а теперь и подавно забыла… А Варя еще долго на старом месте оставалась. Кажись, она поварихой при ихней части сделалась. И ездила долго с ними, там и вы у нее родились. А года через два она с вами домой вернулась. Тогда еще и дедушка ваш жил, Варин отец, Максим Спиридонович… Видите, его тоже Максимом звали, как и Нечаева… А почему так случилось, что отчество она вам отцовское дала, Максима Нечаева, значит, а фамилию свою - этого уж я вам не скажу. Может, потому, что не регистрирована была с Нечаевым - да кто ж тогда об этом думал? А может, уже тогда у нее болезнь началась… Не знаю я этого, не знаю… - Софья Гавриловна снова грустно вздохнула. Ой как сложно все это, как сложно…
Она взяла из пачки тоненькую папироску и стала жадно прикуривать, держа дрожащей рукой спичку. Вадим Максимович молчал, и видно было, что он о чем-то напряженно думает.
- А так ли все, Софья Гавриловна? - негромко спросил он, и в карих глазах его было неверие. - Ведь мама все иначе рассказывала.
- Иначе?.. Да как же иначе?.. - с неподдельным испугом спросила Софья Гавриловна. - Как же иначе, Вадим Максимович?
- Иначе, Софья Гавриловна, - повторил он. - Мне было десять лет, меня возили к маме в больницу, и я хорошо помню ее слова. В то время она иногда рассуждала еще вполне здраво. Вот тогда и сказала мне, что отец ушел от нас и живет один. Что он, действительно, был военный, но не лейтенант, как вы говорите, а ефрейтор. Он потерял на фронте руку, был ранен кинжалом в грудь.
- Да как же можно не верить? При ее болезни?.. - ужаснулась Софья Гавриловна. - У нее ж все, как есть, спуталось!.. Все, как есть!..
Вадим Максимович долго молчал. Наконец сказал с задумчивой болью:
- Возможно и так… - Он расстегнул воротничок кителя, давивший, видимо, на шею. И снова сказал, медленно и через паузы произнося слова. - А я надеялся, что отец жив… Думал, разыщу его… встретимся… Особенно когда обнаружил эту запись в старой тетради и прочел вашу фамилию.
- И что ж там записано? - все еще с опаской спросила Софья Гавриловна.
- Коротенькая запись: "Об отце моего сына знали и знают Елена и Софья Конапчук". И больше ничего. Вот это "знают" в настоящем времени и навело меня на мысль, что он жив, и вы с сестрой, Еленой Гавриловной, что-нибудь и знаете сейчас о нем.
- Елена не сестра мне, - сказала Софья Гавриловна. - Это Варя Киселеву Лену упомянула, она с нами в арбайтенлагере сидела. А сейчас уже и Лены Киселевой нету, тоже померла.
Теперь вздохнул Вадим Максимович. Опять долго молчал, потом спросил:
- Софья Гавриловна, а какой мама была?
- Красивая была, - ответила она. - Глаза красивые были. Как ваши… Только у вас помягче будут. И лицом, и одеждой - вся из себя была…
- И, наверно, очень ранимая?
- Хорошая была, - ответила Софья Гавриловна, не совсем поняв, что означает "очень ранимая".
- А отца, выходит, вы мало знали?
- Мало, - согласилась Софья Гавриловна, но тут же сказала: - Хотя и мало, да я его никогда не забуду, лейтенанта Нечаева. Уж как он вежливо с нами обращался!.. А то еще случай был. Мы когда Пруссию покидали, так многие женщины картошкой семейной разжились. В мешочки ее - и себе на спины приладили. Тогда разговор такой шел, что дома вся земля бурьяном поросла, дома спалены и в землю сажать нечего. Стали мы в лодки садиться, а один солдат ни за что нас с картошкой не пускает. Велит мешки долой сбросить, а тогда уж и лодки лезть.
И тут лейтенант Нечаев подоспел. Узнал, в чем тут дело, солдата этого с берега прогнал, а нам говорит: "Везите, женщины, свою картошку, сажайте ее и пускай она родит вам на здоровье!"
И все верно говорила Софья Гавриловна. Был такой лейтенант, Максим Нечаев: молодой, веселый, на гармошке играл. Взвод, которым он командовал, доставлял продукты освобожденным из арбайтенлагеря женщинам, составлял списки на отъезд, выдавал нужные справки. Нечаев в самом деле прогнал с берега солдата, запретившего везти с собой семенную картошку. И погиб он точно так же: от снаряда, попавшего в лодку. Лишь не было у лейтенанта Максима Нечаева никакой любви с Варварой, да и не знал он Варвару…
Вадим Максимович посидел еще немного, уже ни о чем не спрашивая Софью Гавриловну, а просто посидел в молчаливой задумчивости. Поднялся и стал прощаться.
- Спасибо, Софья Гавриловна, за добрые слова о маме и отце моем, - сказал он ей.
- Так не за что… Что знала, то и вам рассказала, - ответила она. И, огорчившись, что он уходит, предложила. - Вы б, может, переночевали у меня? Что ж вы так наскоро зашли?.. У меня места в доме довольно. И покойно вам будет.
- Нет, поеду я. В поезде уж высплюсь, - сказал он. И улыбнулся ей мягкой улыбкой. - А вам я письма писать буду. Вы отвечайте мне.
- Да какая ж я ответчица, Вадим Максимович? Для ответов мне грамоты не хватает, - с сожаленьем сказала она.
- А вы как сумеете пишите. Я пойму, - ответил он с улыбкой. Но улыбка у него была грустная.
- Я буду ждать. Пишите.
Она проводила его до угла улицы и вернулась к дому. Поднялась на парадное крылечко с козырьком, села на узкую боковую скамеечку, устроила на длинной скамеечке вытянутые ноги и закурила. Ноги сразу заломило в коленях и иголками закололо в подошвах - шутка ли: у корыта с бельем натопталась да еще на кладбище и назад бегом сбегала!
Улица была пуста: никто не шел по ней и не ехал. Лишь рыжая собака лениво брела по самой середке неширокой дороги, помахивая рыжим с белой изнанкой хвостом.
Неожиданно из какой-то шальной тучки сыпанул густой дождик. И лил минут десять. При полном солнце с неба на землю скатывались серебряные, крупные, как горох, капли, шелестели в липе, развалившей над крышей зеленый ворох листьев. И кончился так же внезапно, как и пошел.
- Так-то лучше… - вздохнув, сказала вслух Софья Гавриловна, отвечая каким-то своим мыслям. - Уж, оно, конечно, лучше…
Со стороны паровозного депо послышался дробный стук колес. Деповские ворота стояли распахнутые, и сквозь узкий проем было видно вдалеке мельканье зеленых вагонов убегавшего на Ленинград скорого поезда, на котором она когда-то работала проводницей… Когда же это было…
"Поехал Вадим Максимович", - с грустью подумала она.
И снова сказала вслух:
- Так-то оно лучше…
Докурила и пошла во двор снимать просохшее белье, немного вспрыснутое дождиком и потому хорошее для утюга. У нее снова заныла поясница, заставив ее немного согнуться. Но думать о пояснице сейчас не приходилось: сперва нужно выгладить белье, вымыть в доме полы и развесить на голых окнах накрахмаленные тюлевые гардины, так как завтра из Крыма вернется племянник Игорь, с женой и сыном.
А когда все сделается, тогда уж можно будет поужинать и попить чаю, но не с конфетами, оставленными ей в гостинец Вадимом Максимовичем, конфет она не любит, а любит пустой чай, только чтоб был крепко заваренный. А после можно и прилечь, и тогда уж думать о ноющей пояснице и гуде в нахоженных ногах.
И о Вадиме Максимовиче можно будет спокойно подумать и со всех сторон обсудить мысленно его нежданный приезд.