Но до этого мы посетили привокзальный буфет или в обиходе "Голубой Дунай". Там можно было посидеть в пальто. Там я оставлял свои сани, уезжая, и там меня знали: я иногда заходил посидеть с Петькой. Он приезжал ко мне каждое воскресенье, "чтобы общаться с природой".
Я сказал, прикинув, что до следующей электрички почти полчаса:
- Сегодня мы собираемся у одного полководца, у него день рождения.
- Он генерал?
- Он маршал, - сказал я. - Он за неделю проскочил путь от солдата и дальше. Он вытащил в жизни счастливый билет.
- Ах вот что! Ну, что ж, - она улыбнулась, окинув взглядом эту зашарпанную привокзальную забегаловку, - я согласна за него выпить шампанского из… даже из граненого стакана. Что делать?.. Неужели в таком богатом поселке не могут построить что-нибудь приличнее?
Я встал. Мне нравился ее уверенный тон.
Через пять минут где-то в кладовой буфетчица обнаружила единственный фужер, пропыленный, но целый и даже с золотым ободком. В углу потрескивала печка.
- Это почти экзотика, только чуть дует. - И, поднимая бокал за здоровье своего будущего врага, Оля посматривала на печку.
Мы пересели за другой столик, чтобы не дуло от окна.
- А вы не хотите поехать к нему вместе со мной? - спросил я.
- Это удобно? - Ее глаза смеялись, а сидела она прямо и красиво, показывая, что знает себе цену.
Я отдал ей пальто, а потом и шарф, а потом положил ей на колени и свою меховую шапку.
Но теперь тянуло от двери, хотя я-то этого не чувствовал.
И тогда мы пересели за третий столик. На Оле были тонкие чулки. Она засмеялась:
- И не только чулки, к сожалению…
Я сказал, стараясь сокрушить ее глаза цвета старого крепкого коньяка:
- Девочка, зачем вам пьеса о войне, о блокаде? Что вы понимаете в войне?.. Подождите, дайте мне полгода, я закончу новую книгу, а потом напишу вам сверхсовременную пьесу. Договорились? - Я был в общем-то пьян. - Я вам напишу веселую комедию о школе. После этого вы простите меня?
- Договорились, - она вежливо пожала мне руку. - Только отличную, самую лучшую, самую веселую! И без особого конфликта. Я ведь пока не Товстоногов… А к кому бы еще я могла зайти в Комарове?.. Дачу Веры Кетлинской я знаю… Вы меня проводите?
Весь наш стол был заставлен бутылками. Она по-прежнему посматривала на открытую дверцу печки. И я не выдержал. Я поднялся, решив стать героем и выжить компанию лыжников, которая сидела у огня. Но этого чуда совершить для нее не смог, потому что явился милиционер. Она посмотрела на меня с укором и разочарованно, и наше знакомство чуть не лопнуло.
- Это на вас совсем не похоже. Зачем? Разве у вас на даче нет печки?..
Сломав те сани, свалившись в яму, мы с Олей бросили их, а потом всю ночь топили печь в моем "шалаше", написав не одну, а сразу тысячу пьес… Первым пострадал командир полка, лишившийся природы, наотрез отказавшийся от пикников втроем. А вслед за ним и моя новая книга, которая с трудом выдерживала конкуренцию столь поздно занявшегося любовью солдатского одеяла… Я же, благодарный, запомнил сиреневый цвет вечернего снега, узор протоптанных на опушках глубоких тропинок, оттенки и краски неба, запах пропитанного чистой свежестью воздуха той по-настоящему крепкой зимы, продержавшейся почти до середины апреля. Я запомнил: поля в искрах, все в искрах, и все высоко: и ели, и крыши, и струн дыма над ними. Я запомнил: засыпанный снегом наш "шалаш", как огромный сугроб, возвышавшийся среди деревьев и над оврагом, так что он казался одним целым с этой каменистой, суровой, но очень красивой землей. В шутку, я это тоже запомнил, мы с Олей иногда называли его "наш дот", таким он выглядел неприступным и надежно укрытым. В ту зиму… Пока вдруг однажды я не увидел на лице Оли слезы. Правда, это уже было через год…
- Но почему, зачем, почему мы должны встречаться в этом сугробе, как медведи, да, да, да, да, и я вынуждена таскаться сюда, бегать за электричками и ломать ноги. Зачем? Чтобы любоваться, как ты колешь дрова? Я вчера ходила и видела, я видела ту комнату, которую ты бросил. У тебя же не отняли ее, а ты сам ушел. Сам….
Я смотрел на нее, неприятно удивленный. Меня покоробило, когда я представил, как она вошла в прихожую, как постучала к чужим людям, как, улыбаясь, села, пригладив юбку и гордо выпрямившись, снисходительно, почти из одолжения разглядывала комнату, те стены, потолок из дуба… Господи, откуда в ней столько трогательной, но, по сути, рабской игры в высший свет? От мамы?..
- Кругом лепка. Даже в вестибюле. Но все так запущено. А из такой комнаты, - вдруг быстро и укоризненно заговорила она, - можно сделать двухкомнатную квартиру, если бы ты относился к моему здоровью серьезно. А это здоровье необходимо, необходимо тебе. И это центр. Я узнала, что там даже до войны был газ.
- Но ведь это уже давно не моя комната, Оля.
- Тебе вернут, если ты пойдешь в исполком. Ты сам, сам бросил ее. У тебя все права. Ну скажешь, что ты свихнулся. Это почти правда. В крайнем случае мама найдет связи. А этим людям приплатим, чтобы они построили себе однокомнатную квартиру. Неужели же мы надуем их?!
Мне становилось не по себе от ее идей, в добропорядочности которых она была искренне убеждена.
- Но не могу же я, Оля, швырнуть им на стол подачку и сказать: мотайте. Ты считаешь, что так поступать можно?
- Но сходить в исполком ты можешь, ты можешь ради нас и объяснить: как и почему ты уехал? Ради, ради, ради нас… и сказать, объяснить им все… Объяснить, что прежде вся эта квартира была ваша… Вся! Что в этой квартире погибли твои родители… Там, там…
- Нет, - сказал я. - Нет, Оля. Не могу.
- И тебя, значит… тебя устраивает эта жизнь на сосне?.. Эта дача для лета, а не сейчас… даже нет, даже этого нет… горячей воды, чтобы помыться… У меня болит голова от этого сверхчистого воздуха… Я люблю, когда пахнет жильем… Понимаешь! Пусть лучше сигаретами, чем этими иголками… пусть лучше пылью… Я ненавижу эти деревья…. Хотя бы еще ходили в гости. Здесь же столько интересных людей… Или тебе твой дятел дороже?.. Ведь это черт знает что, а не жизнь… Я не рябина, а человек… Зачем тебе это? Скажи, ты нормальный?.. Я ведь хочу служить тебе…
Так, возможно, наметилась первая трещина в наших отношениях. И это мне нужно было понять еще тогда… Но тогда уже подступала весна. А потом очень быстро ворвалось, накатилось лето, пляжное, отходчивое, шашлычное, кооперативное, деловое, оглушенное трубящими электричками, заваленное гарнитурами, кухнями и сияющими слитками будущего на паркете, покрытом не нашим непрочным, а обязательно польским лаком…
…Неясный шум, приблизившись, снова превратился в бряцанье ложек, сопение, кряхтение, старческий кашель. Значит, бесконечный пир за тем длинным столом продолжался. Входят, уходят, сидят, но не говорят, а вздыхают. Я, очевидно, просыпался, смотрел на ведро со льдом и тут же засыпал опять. Однажды чьи-то грузные шаги остановились и замерли возле меня.
- Начальство? - произнес безразличный голос.
- А бог его… Из Москвы, - прокашлял кто-то как будто за шторой, так далеко от меня, глухо. - Сам лежит, а у него, может, аппарат слухает, записует. А чего слухать? Из Темрюка уже слухали. Ну, слухай… Сажай…
В этом голосе тоже не было ни тревоги, ни злости, ни раздражения, никаких вообще эмоций.
- Им премию дают, если найдут, кто убил, - сказал новый голос.
Я откуда-то знал, может быть раньше видел, что все стены вокруг увешаны длинными белыми гирляндами рыбы. Мне казалось, что эти рыбы живые, что эти гирлянды дергаются, и смотреть на них не хотелось. Где же я находился? В самом воздухе этой раскрытой настежь комнаты, в этих вялых, уставших, иногда прорывавшихся ко мне голосах, в этих медленно, как будто нарочно медленно шаркавших шагах, в бесцветных одеждах этих людей, в их почти безразличном отношении к тому, кто именно лежал на этой кровати, было что-то полуреальное.
- У них на особое задание книжка в банке. Без счету. Вот и деньги, - донесся совсем уже слабый голос, который я вот-вот мог потерять. - Ты в ресторан - и он. Ты пол-литру - и он. Ты в Анапу - и он. И каждую машину взять на дороге может. Хлеба нарежь-ка…
В этой комнате была невесомость - вот что! Все двигались без напряжения, и не ходили, а плавали. Появлялись и уплывали… Старики-космонавты…
- Не, кум, сядай тут. - Этот надтреснутый голос дрожал, как перегоревший волосок в лампочке. - Це не то. Кама казала, то писатель. Тут як что - в прессу. О! Еще хуже.
- А кто каже, перекупщик. Спекулянт из Ростова, - вступил другой, новый голос. - На-ка стакан… за упокой… Графин-то…
Я боялся, что, открыв глаза, снова увижу перед собой слепящее желтое пятно.
- А-а-а-а, - протянул тот, кто стоял возле меня или сидел совсем рядом, потому что слова были громкие, отчетливые… - Ну, пусть поглядит на Ордынку. А я думал, опять лектора нам… Кириллов, беги до Румбы…
Меня на секунду как будто даже отпустило, и голова стала почти без обруча. Ордынка… Так вот это и есть та самая Ордынка, куда приглашала меня Настя и где сперва я должен был найти Прохора, который, как выяснилось, не был придуман. Это и есть ее Ордынка… Но странно, я почему-то уже не хотел увидеть здесь Настю. Не ощутил даже любопытства, только какой-то тупой, неприятный толчок, постепенно разлившийся во мне предчувствием чего-то смутного, неопределенного. Это - Ордынка… Те двое, которые привезли меня сюда и черной лодке, - Цапля и Голый. КОСАРИ… И у меня был блокнот. Записи очень важные… Они сказали мне, что никакой Насти в Ордынке нет и не было. А Назарова, может быть, убил Прохор. Но это имя она и записала мне на салфетке… Что же такое не понравилось им в моем блокноте? Они, возможно, знали, кто убил Назарова. Голый, похоже, фрукт. А Цапля еще мальчишка, который попал под влияние… Но я оказался в Ордынке… А ведь они везли рыбу… в Темрюк… довольно много, и я увидел…
Нет, я не хотел, чтобы в эту комнату вдруг вошла Настя, которая была чем-то связана с каким-то Прохором. И лучше я разыщу Настю потом, где-нибудь, скажем, в Ростове, где угодно, только не здесь. А кто эта Кама, откуда-то знавшая, что я писатель? "Кама казала…" Какое необычное, редкое имя… Что же такое я записал в свой блокнот, и чем он помешал косарям? Кроме того, у меня были деньги, довольно много денег, и еще полиэтиленовая пробирка с лекарством для Степанова… Я, наверное, мог вспомнить то, что записал… Мог бы…
И постепенно весь этот наплывавший, гудевший во мне хаотический перезвон ощущений, догадок, чужих слов, стал выстраиваться, приобретать ритм, смысл настойчивый, определенный и теперь уже не исчезавший; мне нужно в Темрюк. То, что я записал в свой блокнот, и то, что я мог вспомнить, было нужно совсем не мне, важно совсем не мне, и я должен сейчас же встать и попасть в Темрюк, чтобы поговорить со Степановым, чтобы все узнать, услышать от него самого и, если еще не поздно, что-то предпринять, изменить, предупредить. Если только не поздно. Мне надо возвращаться в Темрюк. Вот это самое главное, важное…
Была в этой мысли и некая отвлеченность. Словно заставить себя пошевелиться, открыть глаза, а потом уже встать с этой железной кровати и ехать и Темрюк должен был не я, не совсем я, а кто-то другой вместо меня, кто мог сделать это без промедления, тут же.
Затянувшийся и словно шушукавшийся пир за тем длинным столом вокруг белого алюминиевого таза почему-то был грустным, вздыхавшим, был как будто тягостным и вынужденным, и эти вдруг в полной тишине стучавшие друг об друга стаканы… Так пьют за мертвого… хотя нет, за мертвого пьют как раз не чокаясь… А гирлянды холодной рыбы - украшение этого мрачного праздника. И незаметно опять побежали пустые минуты, а может быть, и часы… Я увидел Олю, которая, бедная, плакала от польского лака, стоя без юбки, в черных колготках среди блестевшего паркета новой квартиры. И снова гудели электрички. Мимо окон бежали, мелькая, сосны. И я не сразу узнал себя в человеке, одетом в темно-серый с засученными рукавами свитер и сидевшем среди разбросанных возле сарая бревен и досок. Потом появился красивый желтый портфель. И, значит, это уже приехал ко мне, уже идет по дорожке тот Олин знакомый, психиатр. Но неожиданно лента порвалась…
Хлопнула дверь. Это уже наяву.
- Так це шо, Прохор, третий раз на лиман выезжать? Или сам к Симохину. Он там злой, мотор свой шукае. Чего нам выезжать, если рыбы нема?
Нет, я не ослышался. Значит, Прохор был здесь. Шум стал сильнее, голоса смешались, запутались. Потом кружение слов замедлилось, и в этой тишине повелительно прозвучал, словно прокатился по мне бас, разодранный отрыжкой:
- Скажи Симохину, бригада выедет, если надо. А я тут этого человека покараулю. А бригада выедет. И льду там еще набери в цебарку…
Я хотел приподняться и посмотреть на человека, которого звали Прохор, но увидел только потолок из досок, чем-то давным-давно как будто знакомый мне… Потом мне послышалось, что кто-то за столом произнес фамилию - Степанов. Слова долго не соединялись во что-то понятное.
- Дай-ка чистый… Ну ставь, бригадир, еще графин за дружка своего. Где Кириллов? Нехай еще побежит… Ну, а кого теперь заместо Степанова?.. Молодой. Демобилизованный. Кто?.. А заместо Дмитрия. Новый как-то еще покажет… Степанов-то по-пустому не лаялся, хвост не поднимал. А этот, может, хуже Назарова буде шальной. Житья не даст…
Постепенно я стал различать их голоса.
- Уху не отымут. А грошей у нас и так нема. Вот в Индийский океан пойдем, может, будут.
Забулькало в горле бутылки.
- А нам что Назаров, что Степанов, что сам прокурор. Была б рыба.
- Ой, не кажи, кум. Ой, не кажи. Димитрий-то был с понятием. Он же из наших был. Здешний. Не то что Назаров. И лиман понимал. Не кажи, кум…
- Кто?
- Степанов. Степанов по совести…
Снова кашель и вздохи.
- А сынок-то его там, в Москве? Не приехал?
- Кабинет… не каждого пустит. В шляпе… В квартире ванна, газ…
- Врать-то…
- А чего врать? Митрий сам говорил. И газ, и телевизор.
Я понял, что они говорили про Глеба.
- А ведь считай, за Назарова расстрел, кого найдут. Тут без разговору. Тут суд на всю, на полную. Показательный. Рыбы-то в море нема…
Тишина. Потом знакомый уже мне бас Прохора:
- А так ему, значит, было написано, Назарову, тут. Брехал бы там, в своей Сибири. А тут и своих брехунов… Живи, а людей не трогай. Жуликами не тыкай. Вот так.
- Гляди, Прохор, чего-то взялись они за тебя. Таскают. Симохин говорил, вчера опять тебя Бугровский вызывал. Чего не ходил? Заберут.
- А я - все, - сказал Прохор. - Хоть с милиционером не пойду. А чего мне Бугровский? Чересчур умный, да жидковат еще. Петух в одно место не клевал. Ищи, кто его убил. Тут камыши. Вот и поищи. А на подначку… Видали мы не это. Тороплив больно, Бугровский-то. По кино, я ему говорю, ты учился. А тут камыши. Из теперешних…
- Верно. Камыши, - вздохнул кто-то. - У нас камыши…
Я вспомнил:
В ТОТ ВЕЧЕР НА ЛИМАНЕ БЫЛИ СИМОХИН, ШОФЕР КИРИЛЛОВ, БРИГАДИР ПРОХОР КРИВОЙ И КОСАРИ…
И Прохор и Кириллов здесь. Странно, что Прохор даже не скрывал своей злобы к Назарову. Симохин тоже где-то здесь. "Мотор шукае…"
- А Каму-то чего, Прохор, в дом не пускаешь? Так по соседям ночевать и будет?
Опять Кама.
- Мое дело, - ответил бас. - А нечего тут комаров кормить. Нечего ей тут груши околачивать. К матери нехай едет. И точка. И не пущу. Никто не указ. В город нехай…
Значит, ему кем-то приходится эта Кама? Жена, сестра, дочь?.. Кто?.. Косари сказали, что ему не то пятьдесят лет, не то сто. И по голосу это человек пожилой. Значит, вероятнее всего она его дочь. За столом снова засопели, засвистели губами, должно быть втягивая горячую уху… Но я откуда-то уже знал, каким-то образом почувствовал, что Настя не случайно связана с Прохором. Пока я слушал эти голоса, пока думал о том, что должен возвращаться в Темрюк, чтобы как можно скорей найти Степанова, пока пытался понять, что со мной произошло в лодке и где мой блокнот, откуда-то очень издалека, из того, внешнего, очень пестрого мира, в котором бесформенными клочками вертелись сразу и белые самолеты, и подносы с шампанским, и Глеб Степанов, и официанты с лампасами, и красавец из белого мрамора, ко мне вдруг с ясностью почти ослепляющей пробилась фраза, произнесенная в ресторане цыганкой-гадалкой: "Вас побоится даже прокурор…" Вот оно что!
Сонно зевали на стенах живые рыбы, а я, почти не веря себе, слышал фразу, которая тогда только рассмешила меня своей полной неожиданностью. Так она звала меня в эту Ордынку, значит, совсем неспроста и не для того, чтобы я обалдел от лиманов и увидел, как на зорьке играют сазаны. Ну и черт с ним. Мне надо в Темрюк. Когда эти старики закончат свою тризну, я встану.
- Вся уха-то? - громко спросил кто-то и постучал, возможно, ладонью по тазу.
- А ты что, кум, голодный? Писателю-то оставь…
Смех. Но не злой, а сдавленный, невеселый, усталый, а потом голос Прохора:
- Кому?.. Этому?.. Жулик!.. Вон лектор-то рыбы набил в багажник, подался. И вся лекция. И этот, видишь, с мешком. Все они теперь одинаковые. Вот и верь им. За рыбой сюда едут. А тут маскируются.
Стало тихо. К Прохору здесь, очевидно, относились серьезно.
- Не писатель он, значит? - спросил кто-то.
- Спекулянт. Перекупщик, - сказал Прохор. - Я таких в Темрюке на базаре видел. А документ теперь всякий купить можно. Теперь-то… Утром в милицию отвезу. Нехай проверяют… Кириллов! Кириллов-то пошел до Румбы?..
Кряхтение, вздохи. Шаги по комнате. Снова забулькала бутылка. Или то уже были струи дождя, вовсю хлеставшего по окну. В прошлую осень… Падали мягкие желтые листья, предвещая туманы с залива и поздние грибы. Одни лишь сосны стояли величаво-спокойные и зеленые. И меня захлестнул тот, подкинувший мне Олиного психиатра, вечер, с какой-то подчеркнутой жалостливостью остро пахший теплой еще землей и жизнью, населенной шуршанием и шорохами…