Камыши - Элигий Ставский 4 стр.


Иногда мы брали удочки и шли на Фонтанку ловить окуней и ершей. И скоро я понял, что не могу без него, так в нем все было размашисто, интересно, необыкновенно. Потом как-то он достал из сундука и постелил возле дивана, на котором я спал, пожелтевшую шкуру белого медведя. Потопал по ней и сказал: "Тут спать буду. На полу". Начались вечера, когда я не засыпал до поздней ночи. В комнате было серо, загадочно. Я лежал и смотрел в потолок, а голос деда доносился снизу, негромкий и как будто теплый, пахнущий табаком: "Ну, слушай, наследник, и наматывай на ус. Не то чтобы они жили-были, а, сказать правду, житье у них было вроде бы как у кротов. Вот вроде бы вашего…" Он знал сказки, которых я никогда прежде не слышал. Были там Иванушки, Аленушки, жар-птица, медведь, чародей, Василиса Прекрасная, но каким-то чудом у него выходило, что жили они все не в прошлом, а сейчас, рядом с нами. И тоже ходили в булочную, на работу, в Народный дом. И все до одного были удачливы. Дед сочинял эти сказки сам. Я бы не додумался до этого, если бы вдруг он не сказал мне как-то: "Ну, милок, а теперь ты выдумай сказку, а я тебе скажу, умен ты или нет". Я попробовал сочинять, но тут же запутался и сам почувствовал, что получается нескладно и скучно. Мой голос словно стучал о стены. "Ничего, - сказал он, похлопывая по дивану. - А вот я хоть неграмотный, а много видел. Людей, городов, стран… потому…" - и замолкал на полуслове. Иногда он храпел, но мне от этого становилось еще надежнее.

Несколько раз он складывал чемоданы, но опять распаковывал. И тогда невозможно было представить, что ему уже осталось недолго до холодной, промерзшей комками могилы, которую выроют ему в самой что ни на есть его земле, на высоком месте, почти на бугре, над рекой, над заснеженным и завьюженным русским нолем, и даже над косяком леса, и недалеко от церквушки. Ему шел шестьдесят первый год, но здоровья у него было еще на столько же.

С отцом он говорил мало и как будто сквозь зубы, а с матерью и со мной весело, но голос его ощутимо становился тише, а сам он вдруг стал стареть на глазах, словно съеживался. Пахнул теперь только махоркой. В "пенал" заглядывал редко. И даже "глазеть" на город не выходил. Брал со стеллажа Библию, листал и что-то писал, сидя у окна, вздыхая. Однажды собрался. "Ну, живи как знаешь", - сказал отцу и поклонился по-старомодному, по-русски в пояс. Отец сам обнял его, но дед не пошевелился, стоял прямо. Подождал, пока отец отойдет, повернулся к матери и расцеловал трижды. А наклонившись ко мне, не удержался, кисло сморщился, заморгал, вытер глаза: "Но ты-то не думай про деда, что он был безродным. Все свое - тебе…" И теперь был точно таким, как я представлял его некогда: старым, тихим, сгорбленным, Натянул хорьковую шубу с широким бобровым воротником. Взял из угла трость…

Мне стало без него пусто.

Дня через два или три пришла телеграмма, чтобы мы выезжали на похороны. Потом выяснилось: дед решил побывать в своей деревне. Добравшись до нужной станции, не захотел сидеть там всю ночь, подводы не было, и он пошел пешком. По дороге его ударили в спину ножом и ограбили. Он умер в деревне, был в полном сознании, рассказал о себе и просил, чтобы отец сам похоронил его.

Деревенька вспомнила и признала его. Все было как нужно: и звонил колокол, и хоронили деда на людях. Когда могилу начали засыпать, я взглянул на отца и первый раз в жизни увидел на щеках его слезы. Все кончилось. Повернувшись, отец пристально посмотрел на реку, потом в даль, всю мутившуюся и молочную, и вдруг сказал, выдохнув весь воздух и ни на кого не глядя: "Хорошо…" После этого пошел в церковь и отдал все деньги, какие у нас были, и нам пришлось ждать перевода из Ленинграда, а потом тоже добираться до станции пешком, потому что все замело.

И в Ленинграде была зима такая же снежная…

"…Побыл когда чужим, шкурой понял, что и человек, вроде как дерево, живет от своей земли. И догадка моя в том, что все кругом на этом свете от соков земных, не только хлеб наш, но и то, кто немец, кто русский, а кому ни воды, ни леса не видеть, и только на чужое пялиться отродясь. От земли все идет, и богатство и таланты всякие…"

Буквы прыгали. Я свернул листки и спрятал их внутрь писательского билета.

Оля, наверное, уже добралась до дома…

Высокие кресла в чистых белых чехлах. Притихшие пассажиры. Мой сосед уже спал. Сопел, даже похрапывал и лишь изредка механически поднимал руку, чтобы растянуть галстук. Если верить часам, Миус уже был где-то рядом… Я попытался посмотреть в окно. Облаков не было. Даль огромна. Возможно, мы летели над лесом, среди которого светлели поля. Дымка мешала смотреть. Ощутив в руке у себя погасший окурок, я сунул его в пепельницу. Самолет опять провалился. Мне было хуже, чем при взлете. И когда с подносами в руках мимо меня шла стюардесса, я попросил:

- Если можно, принесите воды.

Пройдя немного вперед, она все же остановилась и повернулась.

- Чего это с вами такое? - спросила она, нахмурившись. - У вас из уха течет кровь? Вам худо? Вы чего же молчали?

- Это бывает, - кивнул я. - Но ваш самолет тут ни при чем.

Я нагнулся и встал, чтобы подать ей чашку своего недопитого кофе.

- Сидите, сидите, - сказала она и быстро ушла, чтобы принести мне, наверное, какое-нибудь дежурное лекарство. Я посмотрел ей вслед и снова подумал, что гимнастерка и широкий кожаный пояс еще больше подчеркивали бы ее талию, И даже голос был тот же… словно осипший в степи… Такой похожий…

…А тогда, в сорок третьем, на Миусе, громадные "люстры" вовсю светили для нас. И луна, и ракеты, и "люстры", подвешенные самолетами. И сперва столбы дыма, огня и земли подняли над их укреплениями "катюши", а потом мы повернули на юг, к Таганрогу, и в разрушенном блиндаже я нашел немецкий учебник по анатомии и популярную брошюру о загадке рака. Ее-то я и читал в окопе. И я открыл причину рака мгновенно, обратив внимание на то, что медики много пишут о крови и совсем мало о лимфообращении, которое может иметь свои болезни. Вот в чем дело. А кто не знает, что всякую заразу и разрушенные клетки выносит именно лимфа, кровь же в данном случае что-то вроде мусоропровода. И обнаружив, что рак - болезнь лимфатической системы, - а где же еще начинается развитие метастазов? - и вечером развивая эту гениальную мысль Ниночке, у которой теперь-то был полный смысл стать врачом, я целый час втолковывал ей, что к чему и что наше открытие значит для человечества, пока она, обалдев совсем, не прижалась ко мне, благо справа был выступ, а прижавшись, опустив свои тяжелые веки, сама расстегнула свой кожаный пояс, сама подняла гимнастерку, под которой я увидел белое тело, матовое, нежное, сухое, и крепкие отзывчивые катушки грудей. И сама нашла мои губы и меня всего. А я звал людей, я кричал им, чтобы они скорей заканчивали эту войну, потому что мы стали вечными.

Я молчал, слыша верезжание сверчков в степи.

Я увидел, как в волосах ее, а потом по лбу ползет муравей, чуткий и осторожный. Он приподнимался на лапках, вытягивая все свое тельце. Он сжимался снова. И так много раз…

Нет, мы не успели открыть причину рака и не увидели себя отлитыми из золота… И теперь, сидя в этом кресле, я мог подумать о том, зачем я летел в Ростов и на что мог надеяться.

И опять воздушная яма. Да, вот когда меня по-настоящему оторвало от земли. Изо рта у меня тоже могла пойти кровь, но рот я закрывал платком. Ну и видок у меня будет в Ростове, когда я сойду с трапа и окажусь перед Костей! Я уже не мог смотреть на плывущий салон и закрыл глаза…

…Она тут же возвратилась ко мне, одетая именно так, как я хотел. Простучав каблучками по доскам, оперлась на мою руку и, улыбнувшись всеми зубами, села рядышком и принялась что-то искать в своей брезентовой санитарной сумке. Потом вдруг порывисто обняла меня за шею и всхлипнула, уткнувшись лицом в мою гимнастерку. Я положил руку на ее круглое, гладкое, как приклад, колено и чуть сдавил его пальцами, чтобы она прижалась ко мне сильней.

"Слушай, зачем ты рискуешь собой и шляешься под пулями? - заорал я, ощутив чистый запах ее дыхания и увидев ее глаза, потому что ракеты и "люстры" снова повисли над нами, над заграждениями, над минным полем и над рекой. - Или опять скажешь: не страшно?"

"Нет, страшно, - проговорила она. - А ты подожди… Вот война кончится, я приоденусь, и ты еще посмотришь, что баба-то у тебя красавица, а не просто окопная жена. Ты еще в платье меня не видел и на каблучках".

"Конечно, купим тебе все. - Я высунулся из окопа опять, прикрыв половину лица лопатой, и увидел над высотой полосу рассвета и силуэты "катюш", которых вчера не было. - Кому же еще покупать, если не тебе? Только выживи. Выживи! Купим все, и все у тебя будет! Все!"

"Слова. Это слова, - сказала она, вдруг поднимая лицо, на котором губы были как рана. - А нам давно пора иметь общий дом. Мне надоело ездить в этот твой "шалаш"".

"Дура! Здесь со вчерашнего дня сидит снайпер. Уходи. Для чего ты рискуешь?"

"Я люблю тебя. Понимаешь?.. А река… Вот эта река… река… наша река… Куда ты летишь… Почему ты не пишешь свою книгу дальше? Ведь ты хотел написать про Миус…"

"А зачем? Кому это теперь нужно? Зачем?"

"А на что же мы будем жить и обставлять нашу квартиру? О мой бог, как пахнут эти сосны! Почему ты говоришь, что твоей душе одиноко? Тебе нужно больше работать. Все равно садиться за машинку, даже если ты не знаешь, о чем писать. Работать над каждой фразой, раз ты вернулся. Ну что ты нашел в этом Ростове?.."

Я заставил себя сесть повыше, и воздух ударил мне прямо в лицо. Стюардесса уже шла ко мне. Она принесла бутылку боржома, какой-то пузырек и клочок ваты.

- Спасибо. Большое спасибо, - поблагодарил я. - Лекарства не надо…

- А с вами ничего не случится? - спросила она, внимательно глядя мне в глаза. - Долетите?

- Все будет хорошо. Это просто война. - Я попытался улыбнуться ей. - Теперь уже ничего.

- Когда же это вы успели? На вид не скажешь. А я-то сначала подумала, что вы малость… А не вызвать к самолету скорую? Вы не стесняйтесь.

- Да нет, что вы. Можете теперь не беспокоиться.

- Ну вы-то еще не самый беспокойный, - вдруг улыбнулась она. - За эти рубли тут не того наслушаешься.

- Представляю, - сказал я.

- Ну если что - нажимайте кнопку. Скоро посадка.

Я посмотрел на нее. До чего же в самом деле она напоминала мне ту мою первую…

За окном, разбегаясь перед нами, рвались жиденькие марлевые облака, клочки их тут же разлетались и пропадали навсегда, а поднявшееся вверх и чуть дрожащее крыло остро блестело на солнце, и под сердцем у меня разрасталась пустота уже невыносимая. Поля теперь обозначились, хотя сквозь эту марлю были видим мутно. И желтые уже убранные поля и река… Хотя что за река этот наш Миус: там и курица не напьется. Но тот-то, противоположный берег был крутой.

Откуда-то донеслось: "Наш самолет пошел на посадку. Аэропорт Ростов. Прошу не курить и пристегнуть ремни. Прошу всех пристегнуть ремни…"

Мой сосед потянулся, зевнул и выпрямился.

- Скажите, - спросил я его, - вы случайно не знаете, какая это река?

Он взглянул в окно, потом на меня и усмехнулся:

- А для меня, батенька, все реки просто-напросто элементарные водоемы. И реки, и моря, и океаны для меня по роду службы водоемы, даже если тут уже в мирное время начали стрелять людей… Вас что, лихорадит?

Теперь хорошо было различимо шоссе, беленькие домики какого-то города… И вся эта степь…

- Лечиться, лечиться, по рюмашечке коньяку, когда сойдем, а?

Я видел внизу не только шоссе, но и цистерны, чехлы, и стволы орудий, и амбразуры (как, оказывается, крепко удерживались в памяти все подробности), и заграждения, и траншеи… Мы наступали! И тапки, и пушки, и упавший горящий "Як", и неизвестно откуда взявшаяся большая черная машина командующего, в которой однажды катался знаменитый и молчаливый сапер Константин Рагулин, или, как мы его звали, Нас Не Трогай. Он носил совсем не по чину легкие хромовые сапоги, ходил только вместе с офицерами и меня, наверное, сперва принимал за полкового писаря или переводчика, потому что я в блиндаже командира батальона должен был стоять навытяжку и только переводить не рассуждая, а Костя Рагулин имел право и сидеть, и курить, и смотреть на меня не то свысока, не то безразлично или не смотреть вовсе, словно нутром чувствуя мою зависть, которую я по-мальчишески не мог скрыть, и по-мальчишески отдал бы все, чтобы подружиться с ним. Он был только на год или на два старше меня - так мне казалось. И лишь потом я узнал, что он старше меня ровно на десять лет. Как лишь потом я узнал и то, что он был человеком с необыкновенной зрительной памятью, и это он нанес на карту весь участок, перед которым мы лежали, зарывшись в землю, и который немцы почти два года укрепляли всем чем могли…

- Так что не возражаете по рюмашечке? - Мой сосед наклонился, и запах одеколона ударил в меня еще сильней.

…Духами и кислым сигарным дымом как раз и пахло в захваченных нами блиндажах, - так надежно они здесь устроились, даже никелированные кровати и умывальники. Но мы их вышибли. А потом вдруг сами попали под страшный огонь замаскированного "краба". И, волоча за собой пулемет, я должен был ползти под развороченный наш танк, на котором было написано "Донской казак", чтобы лежать под ним и ждать саперов. А мы уже знали, что нас повернули от Миуса на юг, к морю, и что за той высотой - Таганрог, и что очень скоро пойдет конница, но и она тоже поляжет возле этого "краба". Этот стальной кочующий дот находился посредине минного поля и был неприступен, и наш танк, подорвавшись, закрывал собой только узкую полосу, по которой можно было ползти, но дальше-то все равно мины. А саперов все нет. Подтянув цинку с патронами, уткнувшись лицом вниз, я ждал и зубами пытался развязать кисет, потому что еще утром обжег руки о ствол пулемета, и развязал все же. Но все равно не смог свернуть себе цигарку, потому что не гнулись пальцы, а только просыпал махорку, и хотел выпить глоток, но фляжку вроде бы потерял, фляжку, в которой был разведенный спирт, под пулями принесенный мне Ниночкой. Я слышал, как шуршали и выли осколки. А потом, повернувшись на какой-то близкий звук, увидел ее. Она опять оказалась рядом. В руке у нее поблескивало что-то плоское, круглое. И это что-то она выставляла перед собой как щит.

"Живой?" - И подняла над головой огромную сковородку, которую нашла в немецком блиндаже.

Она как-то по-особенному вскидывала глаза и смотрела на меня с материнским спокойствием, доверчиво, терпеливо. И пропадала война… На меня обрушивалась невероятная тишина, как будто я мог встать во весь рост и, раскинув руки, улыбаясь, идти навстречу пулям, непробиваемый, заколдованный… Пропали и "краб", я мины, и черная от воронок степь, и даже танк, под которым мы лежали.

"Таганрог возьмем - блинов напеку…" - Она произносила слова чуть нараспев, хрипловато.

Я удивлялся, откуда в ней сила вытаскивать раненых.

Увидев, как я мучаюсь с махоркой, она свернула цигарку, прикурила и, закашлявшись, сунула мне в рот. Потом достала из сумки бинты и перевязала мне руки.

Я посмотрел на нее и вдруг увидел, как она вытерла слезу. На лице ее была серая пыль.

"Страшно мне, - попыталась она засмеяться. - Нам мамка перед самой войной говорила: "Ой, дети, через край я счастливая, горе будет…" И я тоже такая счастливая… А тебя не убьют. Я загадала".

Я вытер ей слезы.

И тут снова вдруг ожил "краб".

Я посмотрел и увидел, что из той самой лощины, откуда еще минуту назад бил миномет, выскочили наши солдаты с автоматами. Маленькие зеленые фигурки. Они бежали прямо на тот стальной дот, не зная, что он там, спотыкались, вскакивали снова, бежали и падали. "Краб" сбивал их пулеметом, как пух, как полынь.

"Что они? - вцепилась она в мою руку. - Дай, дай по нему!"

Я нажал, но пули, видно, отскакивали от "краба" как горох. Я нажал еще, хотя этим самым открыл себя. А те зеленые фигурки бежали, спотыкались и падали, разметав руки, повернувшись лицом к небу. И вдруг их не осталось… А я все строчил… я строчил, задыхаясь.

"Дай! Дай! Дай еще, а я добегу к ним".

"Стой! - крикнул я. - Мины! Стой! Стой!.."

Но она уже бежала, пригнувшись, прижимая к себе свою тяжелую сумку. И сделала совсем немного шагов. Под ней взметнулся столб, потом еще один, громадный и страшный…

И конец. И всё… Вот как я видел бессмертие на Миусе, лежа перед огромным минным полем…

Потом, волоча свое невесомое тело, Костя Рагулин, или, как мы его звали, Нас Не Трогай, разряжал те мины на ощупь, не глядя, осторожно, нежно, чутко прикасаясь к ним, обливаясь потом, крадучись ближе и ближе, еще ближе только для того, чтобы, замерев на секунду, отшвырнуть от себя пустое железо, а после этого, откинувшись, облизав пересохшие губы, вытерев с лица крупные, как дождь, капли пота, опять взять в руки смерть. И мы подползали к "крабу" все ближе…

Едва мы вышли из Таганрога и по берегу двинулись дальше на запад, я и отвоевался. Мы добивали попавших в окружение немцев, которые прятались в лощинах, в садах и пытались уйти по морю на лодках и баржах. Как раз по севшей на мель барже мы и стреляли, забравшись на какую-то огромную полуразрушенную пожарную вышку, с которой меня сбросило в море. Помню эту палившую в нас баржу, жуткий свист воздуха, удар в грудь и ощущение пустоты под ногами. И первое, что я увидел потом, - расползавшееся по гимнастерке Кости бурое пятно. Был солнечный с хорошим влажным ветерком день, и в море белели барашки. Меня подбросило, швырнуло, и я утонул. Усиливающийся и настойчивый шум моря был для меня последним звуком войны. И это у меня из ушей, из носа, из горла текла кровь и расползалась по гимнастерке Кости Рагулина, который вытащил меня из моря, спас мне жизнь, можно сказать вернул с того света. Потому-то я и остался на этой земле…

Вот к знаменитому Нас Не Трогай я и летел, чтобы прийти в себя, отдохнуть душой и поразмышлять о будущем. Последний раз мы виделись с ним в сорок шестом, когда он приезжал ко мне в Ленинград. А ведь это уже двадцать один год назад… Хотели встретиться снова, назначили даже срок и место, да так ничего и не вышло.

Самолет снова менял высоту. Небо выпило меня уже до конца, а земля приближалась слишком уж быстро. Мне еще предстояла вся радость посадки. Я не сразу привыкну к нормальному давлению. Но это еще впереди. Костя, конечно, встретит меня, если только не укатил в отпуск. Допустим, что встретит. А дальше?..

- Возьмите конфету. Ну что, прошло ваше ухо? - повернувшись ко мне вполоборота, улыбаясь, стюардесса протягивала поднос.

- Благодарю, - отказался я. - Уже лучше.

Она опустила поднос, и большая белая рука с обручальным кольцом тут же потянулась за конфетой. Стюардесса все еще стояла рядом.

- Скажите, а вы действительно обязаны всем улыбаться? Даже без желания? - спросил я. Мне почему-то стало жаль ее.

Мой сосед перестал хрустеть леденцом.

- Да вы что?! - даже растерялась она и сверкнула глазами так, что, кажется, была готова высыпать этот поднос мне на голову. - А почему это я должна улыбаться только вам?

Ее поднятые плечи по-прежнему не опускались, веки сделались пунцовыми, а мне стало стыдно. Это все вышло как-то помимо меня.

- Больше вам ничего не надо, хотела бы я знать? - Она все еще не могла прийти в себя. - А если у вас болят уши, вам надо не в самолете, а в поезде. А лучше на печке лежали бы.

Она повернулась и шагнула дальше, ступая подчеркнуто твердо.

Назад Дальше