- О да! - вместе со мной посмотрев ей вслед, мой сосед покачал головой и причмокнул. - О, батенька! В ваших пороховницах… Тут не скажешь, что вы дилетант. Удав! Только чуть пискнула! Готов быть учеником!
Я чувствовал себя виноватым. Я не хотел ее обижать.
- Изумительно! Великолепно! - Он похлопал меня по плечу. - Я думаю, вы договоритесь. Для меня-то она высоковата… Да, я ведь не представился: Глеб Дмитриевич, - он протянул мне руку. - Глеб Дмитриевич, - повторил он, подождав.
- Виктор Сергеевич, - ответил я.
- Так что если будете в Москве… Я-то в Ростов только на день. Заграничная командировка… А вы, часом, не юрист, если судить по хватке?
- Почти, - кивнул я, чтобы не продолжать этот разговор.
- О! Ну так вы-то мне позарез и нужны, батенька, - обрадовался он.
Самолет проваливался. Всем своим телом я чувствовал только одно: именно сейчас самолет и бегущая земля соединятся в одно целое. Мне показалось, что моторы перестали гудеть.
И точно так же, как тогда, надо мной пронесся шелест воздуха, и тот страшный удар воздуха, и гул исчезающего моря. Я ощутил беспощадную силу, которая выдирала меня из кресла. Вертя передо мной причесанные головы, белоснежные воротнички и манжеты, разметав вокруг руки с лакированными ногтями, плафоны, газеты, мой пулемет, желтые россыпи гильз, самолет коснулся земли. Мы сели… Вздрагивая и сотрясаясь, тормозя все резче, мы уже катили по надежной и ровной бетонной дорожке Ростовского аэропорта. Вентиляторы пересохли.
Потрясись еще немного, развернувшись, самолет застыл, и все тут же задвигалось. Звуки, рождаясь где-то очень далеко, начали возвращаться, налетая подобно роям пчел, и когда вышла красивая, с набухшими веками, загорелая стюардесса, я услышал ее хрипловатый голос довольно отчетливо:
- Ростов… Гардероб… Прошу оставаться на местах… Температура тридцать семь… Благодарю вас…
За окном тянулся желтый разморенный день.
- Если надо подбросить, за мной придет машина, - сказал Глеб Дмитриевич, делая попытку встать, потому что между кресел образовалась очередь. - Но перед этим по рюмашке. Вас кто-нибудь встречает?
- Да, - ответил я.
Повернувшись к окну, я увидел пепельные завитки духоты над бетоном, искаженное зноем плоское серое здание в слепящих подтеках солнца и толпу, которая размахивала газетами и цветами. Трап уже подруливал к нам, вытягиваясь. Я прилетел… Мне даже стало не по себе от того, что это случилось так быстро.
"Такси"… "Ресторан"… "Аэрофлот"… Глеб Дмитриевич напрасно подталкивал меня локтем. Я действительно не представлял, что ждет меня в этом городе.
- Суду все ясно, - осенило его. - Не буду мешать. Ослепите ее своей зажигалкой, и все будет в порядке, а я подожду внизу.
Я снял рюкзак и положил его на колени… единственный дезертир среди храброго десанта.
Даже трудно поверить, что еще сегодня утром я бродил по тихому Пискаревскому кладбищу, пригретому ранним солнцем, и слышал, как звонко поют птицы, и что еще три часа назад я видел у трапа Олю, ее дрогнувшее лицо, и сейчас там, за окном, другой город, а некогда мне понадобилось целых два года, чтобы добраться от Миуса до своего дома…
Самолет стал похож на пустую раскрытую ракушку. Все сто кресел застыли, продажно зевнув. Толпа разошлась, и только в тени под навесом прохаживался мужчина в соломенной шляпе. День расползался нагретым асфальтом, чемоданами, красивыми милиционерами и тяжелыми бензовозами. Я попытался увидеть Глеба Дмитриевича, и именно в этот момент услышал уверенный приближающийся стук каблуков.
- Вызвать врача? - Опершись о подлокотник стоявшего передо мной кресла, стюардесса посмотрела мне прямо в глаза. - Ааа… Понимаю… И что будете предлагать: Гагру, Сочи или сразу автомашину и дачу? - Она была измотана полетом, на лице чуть пробивалась болезненная желтизна, и мне захотелось подарить ей букет цветов за ее усталость, за ее знакомый хрипловатый голос. - А вы знаете, сколько таких влюбленных у меня бывает каждый рейс?
- Вот в этом-то моя трудность, - ответил я. - Три часа, чтобы отдохнуть, вам хватит?
Теперь не только губы, но и глаза у нее стали твердыми.
- А вот я позову кого-нибудь из экипажа.
Я посмотрел на часы.
- В семь вас устроит? Какие, скажите, вы любите цветы?
Она засмеялась. Но глаза не смеялись.
- Мало ли что я могу обещать, чтобы вы ушли.
- Я приеду сюда в семь. Давайте вот там, возле навеса. Обещаете? А завтра мы, может быть, улетим вместе в Ленинград.
- Ну тогда уж у рыбного магазина. В центре, - усмехнулась она, совсем уже скептически взглянув на меня.
- Я первый раз здесь.
- Ничего, спросите. Если захотите, найдете. Когда вам нужно выпить, вы можете перевернуть весь город.
- Именно я?
- Договорились ведь, кажется, - заключила она.
Я встал, понимая, что ничего из этого свидания, конечно же, не выйдет. Но зачем я затеял это? Ведь опять от растерянности.
Она пошла следом за мной и молча проводила до двери. В лицо мне ударил запах пыли и тугой, как пар, воздух. Глеба Дмитриевича я увидел сразу же. Он стоял возле навеса и, поглядывая на самолет, разговаривал с тем мужчиной в соломенной шляпе.
- Да, между прочим. - Я остановился на последней ступеньке. - А как вас зовут?
- Настя. Нравится?
- Хорошо, что так просто: Настя. До свидания.
- А там, в Ленинграде, была ваша жена?
Стоя внизу, я увидел глянцево-голубоватый ряд зубов, обнаженных в застывшей улыбке.
Я шел через все поле, стараясь смотреть прямо перед собой и остро чувствуя утлость своего тела, бредущего сейчас по бесконечным бетонным квадратам. Миновав газон, я повернул к навесу. Мужчина в соломенной шляпе шагнул было ко мне, прищурившись, вытянув дряблую шею. Не останавливаясь, я тоже взглянул на него. Потрепанные, болтающиеся, как флаги, старомодные брюки, соломенная шляпа точно оплыла от жары, в руке - сетка с помидорами. Глеб Дмитриевич, очевидно, не дождался меня. И я уже собрался повернуть к площади, на которой стояли автобусы, как вдруг увидел его. Открыв высокую стеклянную дверь, он махнул мне портфелем.
Я обогнул газон и пошел к зданию.
- Только договоримся сразу, что платить буду я, - сказал Глеб Дмитриевич, пока мы искали столик.
- Пойдемте к окну, - предложил я. - Сядем там.
Из окна было видно поле, скамейки, газон и вся дорожка возле здания. Теперь человек с помидорами прохаживался по этой дорожке, на которой была тень.
Глеб Дмитриевич протянул мне карточку. Я покачал головой.
- Нет, я только чашку кофе.
- Никогда не спорю с юристами. - И, пытаясь увидеть официантку, он начал потирать руки. - А когда убивают рыбного инспектора, это какая статья?
- Скажите, вы знакомы с тем человеком? - я показал на дорожку. - Я видел, как вы с ним разговаривали.
Он почесал затылок и засмеялся:
- Если вы собираетесь его судить, то я с ним не знаком, - потом снова повернулся к окну. - Это сотрудник здешнего нашего института. Склочный тип. Довольно-таки неприятная личность. Осколок прошлого. А вы что, тоже его знаете?
- А как его фамилия?
- Рагулин. Я прилетел к ним на совещание.
Сбежав вниз, я распахнул дверь и остановился на дорожке. И он опять пошел ко мне, маленький, виновато улыбающийся:
- Галузо?.. Не ты, Витя?
- Костя?.. Здравствуй, Костя…
Мы схватили друг друга, не видя уже ничего вокруг.
- Ты же был громадный, Костя… Громадный…
- Так чего же ты? А я уже решил, в телеграмме что-нибудь напутано. Следующего рейса ждать хотел.
- А дышишь чего так тяжело?
- Да сердечко чего-то, Витя. Барахлит. Ну, хорошо, что приехал…
Я почувствовал, что кто-то пытается нас растащить.
- А ну, стойте, стойте! Что происходит, Константин Федорович? Объясните.
- Да вот, - нагнувшись, Костя начал собирать свои помидоры, рассыпавшиеся и валявшиеся кругом. - Фронтовой друг, Глеб Дмитриевич.
Я попрощался с моим соседом.
- Слушай, Костя, - спросил я сразу. - У тебя в блиндаже местечко найдется?
- Да о чем говорить, Витя, - ответил он тут же. - Конечно, найдется. Безусловно, найдется.
Мы вышли на площадь и пошли рядом. Может быть, опять молодые, черт нас возьми…
Костя
Квартира у Кости была трехкомнатная, малогабаритная, с балконом, обвитым лиловыми и розовыми цветочками, потолки, как это обычно, в трещинах, паркет желтый, начищенный. И пока, повязавшись передником, Костя мыл и резал на кухне помидоры, я успел разглядеть, что из большой комнаты хорошо просматривалась вся улица внизу, затененная, сплошь изрытая узкими длинными траншеями, очевидно, под газовые трубы, почти безлюдная, и залитый ярким солнцем перекресток с трассирующими разноцветными троллейбусами и трамваями, из окна же маленькой, самой уютной и тихой комнатки, которую Костя предложил мне, - его жена и дочь на месяц уехали в Крым - открывался Дон, в этом месте широкий и трудный, и пляж на другой стороне, весь усыпанный неподвижными разбросанными телами, третья комнатка, совсем уже крошечная, выходила во двор, посреди которого под смолисто-черным деревом валялась сломанная деревянная лошадь-качалка. В сорок третьем Ростов горел.
- Ну а Терещенко, старшина? Его помнишь, Костя? - спросил я. - Его-то ты должен помнить. Сейчас он ученый.
- Терещенко? Какой это? - не сразу и как будто осторожно ответил он из кухни. - Давно ведь, давно…
- Терещенко Толя. Ну неужели? Ну как же, Костя? Ну который всегда спал и еще угорел в бане… Ну вспомни, я тебе его обрисую: черный, выше меня, на грузина похож, спать любил… А Волкова?.. Да, крючки-то тебе я привез…
Я все еще не мог привыкнуть к тому, что там, на кухне, действительно тот самый, спасший мне жизнь Нас Не Трогай. Ну и разукрасило же, почиркало нас время! Да и кто мы теперь, сможем ли понять друг друга через столько лет? И письма-то, которые я ему посылал, чаще всего, были из нескольких строчек: "Жив, здоров". Вот и все. Хотя мне-то всегда было легче найти время и приехать к нему. И он, конечно, тоже понимал это.
- Так не вспоминаешь Волкова? - Я говорил это словно в чем-то оправдывался. - Майор, рыжий, в оспе. Он сейчас в Москве. Как-то мне новогоднее поздравление прислал. В Министерстве иностранных дел работал. Ты слышишь меня, Костя? А сейчас, кажется, в ЦК.
- Неужели? - отозвался он. - Ну молодец, молодец. Видишь - наши! - и засмеялся негромко. - Волков, значит? А ты как смотришь на постное масло? Ты уксусу не боишься? Или тебе со сметаной?
- Да безразлично. Соль есть, и ладно. Брось ты этот сервис. - Я развязал рюкзак и вынул коробку с рыболовными крючками.
Время от времени в боковой стенке серванта возникало отражение Кости, расплывчатое, перекореженное. И возле этого отражения - длинный, угрюмый пес, который зорко наблюдал за мной, устроившись между тахтой и тяжелым раскладным креслом.
Весь стол в большой комнате был завален книгами, папками, документами, напечатанными на ротаторе, и целой россыпью листков, мелко исписанных от руки. Я, кажется, оторвал Костю от какой-то работы.
- А душ? Ты же всю дорогу мечтал залезть под душ, - сказал он. - Чистое полотенце там есть. Располагайся, пожалуйста, как дома. Сейчас будем обедать.
Меня чуть царапнуло подчеркнуто вежливое Костино и какое-то не его "пожалуйста". Пес переменил позу и шумно вздохнул. Я встал и подошел к высокому, составленному из секций стеллажу. Неужели мы с Костей и впрямь не найдем общего языка?
На одной из средних полок в правом углу стояли, белея корешками, две моих "Долгая зима сорок первого". Та, что у самой стенки, была старая, разлохматившаяся, зачитанная. Другая - совершенно новая. Обе первого издания. Я взял чистую и перевернул страницу. Книга была та, которую я прислал Косте, - с моей надписью. Я поставил ее на место.
- Или, может быть, хочешь сходить на Дон искупаться? - Костя на секунду выглянул из кухни, близоруко щурясь, подтягивая брюки. - Тяжелая жарища. Видишь, лето какое. А мне-то… Вот так каждый раз поднимаюсь по лестнице… Надо, конечно, подать заявление, чтобы перевели в дом с лифтом. Но некогда все. Татьяна моя тоже этим делом заниматься не умеет - бегать, просить… Ну, зимой-то легче. Зимой я еще мальчик. Зимой тяну! - И, покивав мне, он снова ушел на кухню. - Но ты-то еще богатырь…
По квартире разнесся запах лука и уксуса. Мне вдруг показалось, что Костя стеснялся меня и умышленно хотел чем-то занять свои руки. Я расстегнул рубашку. Распахнутые окна не помогали.
- Ну что, пес, жарко? А, пес? Ну подойди сюда. Хвост у тебя будь здоров. А зубы?
Как будто разгадав мои мысли, Костя опять высунулся из кухни:
- Ты что-то сказал?
- Это мы тут с твоим псом пробуем толковать о жизни, - ответил я.
- Да, так я ж тебе не договорил про твоего попутчика, - сказал он. - Это ж сын… Этот самый из нашего центрального института… Ты знаешь, чей это сын? Ведь это сын Степанова. Да, да. Вот тут в чем вся штука. Это сын Степанова. - И его раздвоенная верхняя губа выпятилась, как бы готовясь произнести "О!".
- Степанова? - переспросил я. - Какого Степанова?
- Тральщика. Тральщика. Дмитрия Степанова. Тральщика. Помнишь? Ну как же? - Он опять посмотрел на меня, щурясь. - Ну нашего минного отца, бога и духа. Ну, Степанова Дмитрия, который… Ну скажи на милость, неужели? Как же? Который потом кухню у немцев утащил. По их же минному полю провез. Ну? Его за это прозвали тральщиком. Степанова Дмитрия. Ну должен ты, Витя… Вот боже ж ты мой. Ну ладно. Так вот, это сын Степанова, одним словом.
Пес угрожающе зарычал. Мы, очевидно, заговорили громче, чем полагалось.
- Степанова?.. Дмитрия?..
- Ну! - подтвердил он. - Который письмо Сталину писал. Боялся, что в море будут бомбы бросать и поглушат рыбу. Все над ним смеялись.
Я достал сигареты и зажигалку.
- Про кухню я не знаю. И Степанова что-то не помню, Костя, если честно сказать.
- Ну, письмо он самому Сталину писал, чтобы не испортили море. А с тобой летел его сын. Ведь тебя к нам когда прислали? В сорок втором?
- Нет, в сорок третьем, - ответил я.
Сжав губы, подняв плечи, Костя посмотрел на меня даже с недоумением:
- Ах, да, да, да. - И опять на его лице появилось подобие улыбки. - Ну, да, да, да.
И вот тут-то вдруг произошло то, чего я так ждал Костя словно всматривался в меня, потом, наклонив голову, всей рукой провел по лбу, вытирая пот. И тут же еще раз всей рукой от плеча до кисти провел по лицу. Я засмеялся. Это был старый Костин жест из той нашей жизни, из того времени. И вроде бы мы встретились.
- Да, да, - повторил он. - Ах вот оно что! Ты ведь пришел к нам позже.
- Я в сорок третьем, Костя. Летом. Я - летом. Нас перебросили по воздуху. А Грига помнишь? Как мы с тобой познакомились, помнишь? Ну? Летом сорок третьего? Перед наступлением?
Он провел всей рукой по лбу, а я, закурив и окутавшись дымом, очень ясно увидел такой же, как сейчас, жаркий летний день. Июнь сорок третьего. Мы недолго стояли тогда возле какой-то разрушенной и сожженной пахнущей яблоками станицы, кажется она называлась Большая Крепкая, и в газетах о нас писали: "По всему фронту до Азовского моря поиски разведчиков". Но мы уже знали о битве танков под Прохоровкой и понимали, что скоро тоже пойдем. И нам не терпелось. Вокруг была черная, покрытая железом степь, выкошенный осколками черный бурьян, пахнущая гарью полынь, черные бугры и глубокие балки, в которых остались просторные немецкие блиндажи и громадные воронки. В тот день вместо политбеседы была вдруг лекция о Григе, и, едва нас отпустили, я выскочил наверх первый и прямиком бросился через дорогу к колодцу, чтобы помыться, надеясь, что там никого нет, что меня не заметят и вода уже набралась: ночью казаки поили коней и вычерпали всю. У меня было пять минут: вылить на себя ведро ледяной воды и скорее бежать обратно, потому что ходить днем к колодцу было запрещено, тропочка была пристрелена, место открытое. Но пекло изматывало, дышать буквально было нечем, и мы рисковали. Спустившись с бугра, я обогнул разбитый сарай из красного кирпича и увидел, что возле колодца, склонившись над ведром, стоял сам Нас Не Трогай. Я уже знал его в лицо, наслышавшись от других о том, что он на особом положении, почти сам по себе, и занят чем-то секретным. Нас Не Трогай был без каски и без пилотки, голова черная от пыли, гимнастерка изодрана, можно сказать, в клочья, хотя никаких боев не было, лишь иногда короткая перестрелка и налеты "мессеров", которые сбрасывали на нас ящики с гранатами, или, как мы их называли, эти ящики, - "корыта", но тут уже несколько дней никаких налетов не было, и вот он стоял в такой гимнастерке, - лишь перед самым наступлением мне стало известно, что он с весны каждый день уползал за все шесть рядов немецких проволочных заграждений, составляя карту минных полей, - но в то время для меня это было тайной, а потому истерзанный вид его вызывал во мне только зависть, и я терпеливо и с мальчишеской напускной независимостью ждал, стоя возле него, видя над мохнатым краем деревянного ведра его глаза, выпученные, как будто бессмысленные, напряженные, - он пил жадно, не отрываясь, и дышал с громким присвистом. Грудь и плечи ходили ходуном. Я видел его глаза, смотревшие на меня пусто и безразлично, вишневые, просвечивающие уши, исцарапанную щеку и голову, как будто мягкую, плюшевую, такого же цвета, как земля. Я ждал, разглядывал его, и мне казалось, что он никогда не разогнется. Над колодцем кружилась, ковыляя, белая бабочка. За буграми, как всегда, потрескивали одиночные выстрелы. Звук был слабый, словно удушенный дымно-сиреневой тяжестью неба. Совсем не тот звук, что ночью. Наконец Костя выпрямился, вздохнул, помотал головой, как будто приходя в себя, и после этого вот именно таким же точно жестом, уткнувшись лицом в плечо, провел всей рукой сперва по губам, а потом по лицу и по лбу, отчего грязь ручьями побежала у него по щекам и по носу. Только после этого он посмотрел на меня осознанно, скривился, сплюнул сквозь зубы, слюна тоже была черная, и протянул мне ведро, собираясь уйти.
- На, - он все еще не мог отдышаться. - Ну, чего уставился? Держи, говорю, лаптевич. - Глаза его остро резанули меня.
Я смолчал, опустил ведро в колодец и, наматывая веревку на руку, набрал воды. Он уже сделал несколько шагов, но повернулся.
- Чего там у вас было? А? - спросил, глядя на дорогу, по которой быстро расходились солдаты. - Собрание, что ли? Чего так смотришь? Не узнал, босяковский?
- Лекция об Эдварде Григе, - сказал я, стаскивая мокрую тяжелую гимнастерку.
- Какая, говоришь, лекция?
- Об Эдварде Григе. - И я понял, что знаменитый Рагулин никогда не слышал этого имени. Солнце сжигало меня, степь, но не его.
Я поставил ведро на край колодца, чтобы присесть, а потом медленно вылить его на себя, и в это время над нами прошипело. Ударило за станцией, ухнув, как будто с высоты упал пустой бидон. Костя, подмигнув, смотрел на меня все с той же кривой усмешкой.
- Новый танк ихний? Знаю. Слыхал.
- Нет, это композитор, - ответил я. - Юбилей.
Сплюнув, он достал пачку немецких сигарет, чиркнул зажигалкой и выругался, умеючи, длинно, цедя сквозь зубы, считая, что я смеюсь над ним. Зажигалка была из гильзы. И пошел, пыля, посвистывая. Я сказал ему в спину, огрызнувшись:
- Это известный всем композитор. Эдвард Григ. Без шуток. Или не слыхал? Сто лет со дня рождения.