- Ты принес журнал? - удивленно спросила она, когда я вошел. - Мог оставить его у себя. Я ведь прочитала его от корки до корки, - и, складывая книги на столе, предложила, если я не тороплюсь, присесть. В ее распоряжении еще минут пятнадцать, она и сама рада немного отдохнуть, предложила мне все то же плетеное кресло, а сама села на табурет у круглого столика.
- Что-то меня знобит, - проговорила Ехевед и надела поверх блузки голубую кофту. Ту самую вязанку, которой мы с ней прикрывали плечи, когда сидели в предутренние часы на крылечке.
Застегивая пуговицы, она очень спокойно, как с обычным знакомым, продолжала разговор. Расспрашивала, как мне нравится Ленинград, в каких музеях я уже побывал и на каких выставках. Потом перешла на литературу. Посоветовала прочесть новые стихи Михаила Светлова и "После всего" Давида Бергельсона. Книги эти у нее есть, и она может мне их дать.
Заговорили о театре. Ей бы очень хотелось посмотреть "Дни Турбиных", но даже на симфонический концерт некогда сходить, хотя без музыки она просто жить не может. Что поделаешь, ни минуты свободной. Не Успела разделаться с сессией, как надо подготовить доклад, трудный, но на очень интересную тему. Кроме того, много времени отнимают уроки по высшей математике, которые она дает хозяйской дочери и еще нескольким студенткам. Стипендии она не получает, а перейти на иждивение сестры не хочет. Не так уж много ей надо. Так что скромного заработка вполне хватает на жизнь, а иногда даже отправляет небольшую посылку родителям.
Я любовался ею, с удовольствием слушая ее бесхитростный рассказ. Она рассчитывает только на себя, на свои силы и не хочет никому ничем быть обязанной. Это было так на нее похоже. Меня радовало, что она запросто делится со мной своими заботами, сидит близко от меня, что дышу с ней одним воздухом. И эти мгновения, проведенные рядом с ней, были мне несказанно дороги.
Она рассказывала обо всем, но ни разу не вспомнила ни того светлого лета, ни того зимнего дня, когда мы на разных санях ехали к пограничной станции. Не вспомнила ни одним словом, как будто этого никогда не было.
Стук в дверь раздался для меня совсем неожиданно. Пришли ее взрослые ученицы. Я попрощался и сразу ушел, забыв взять стихи Светлова и томик Бергельсона. Мне казалось, что ее отношение ко мне немного изменилось: говорила со мной о житейских делах. И книги… если б не хотела, чтоб я приходил, не предложила бы взять их. Поэтому я время от времени, не очень часто, чтобы не быть назойливым, заходил к Ехевед, обычно после занятий в консерватории. Заставал ее всегда одну за книгами по таким предметам, о которых у меня было весьма смутное представление. Она приглашала меня посидеть, давала какие-нибудь журналы, извинялась и снова с головой уходила в свои конспекты и книги.
Проходил час, а иногда и больше, она не поднимала головы. А я, боясь ей помешать, лишь смотрел и смотрел на нее с тоской, терзая себя воспоминаниями о прошлом. Но заговорить, задать хоть один вопрос не решался.
Я бы сидел и сидел, если б не понимал, что пора и честь знать - нельзя же ей столько докучать.
Как ни прискорбно для меня это было, но я стал замечать, что принимает меня Ехевед все холоднее, ни о чем не спрашивает и сама ограничивается несколькими сухими фразами.
Да, все кончено. Я ей совершенно не нужен. Все. Конец. Довольно! Это было последнее посещение. Больше я к ней не пойду.
Но стоило покинуть ее дом, как я с нетерпением уже ждал того дня, когда опять смогу пойти к ней. Сердце ныло, не давало покоя. Меня тянуло и тянуло к Ехевед. Я боролся с собой, твердил: "Не думай о ней, у тебя есть твоя музыка, твоя виолончель…" Играл я днем идо позднего вечера. Играл с болью и радостью, с горечью и любовью. И видел ее, видел Ехевед, говорил с ней, открывал душу - все чувства, все мысли вкладывал в музыку, в игру на своей дорогой виолончели. Наконец-то я мог давать волю своим чувствам, поверять виолончели все то, чего не смел сказать в скромной и строгой комнатке Ехевед.
Все во мне как-то сплавилось - и моя любовь, и музыка, и страдания - и уже было неотделимо одно от другого.
Я был почти равнодушен к похвалам педагога. Ведь усилий я не прилагал никаких, чтобы так играть. Просто это была моя жизнь. И Ехевед тоже была моей жизнью, как бы она ко мне ни относилась. Я понимал: все, что было, - давно ушло. Но только для нее…
Мне незачем было к ней идти, но я шел. Мое ведь оставалось со мной.
В тот раз Ехевед даже не пригласила меня сесть. Она была очень оживлена, но не из-за моего прихода. Стол у круглого зеркальца, торопливо расчесывала волосы и небрежно, через плечо бросила, что сейчас уходит в парк кататься на коньках. Потом она надела пуховую шапочку и белую шубку, в которой я ее видел тогда на платформе, когда в ожидании поезда она прогуливалась с отцом на маленькой пограничной станции.
Из дома вышли вместе. Дул колючий, холодный ветер. Снег бил прямо в лицо. Было очень скользко, и я предложил ее проводить.
- Зачем? Нет, не надо, - сухо ответила она и, оставив меня на углу, побежала к остановке и вскочила в трамвай.
Больше я к ней не ходил. Не знаю, как бы я вынес эту разлуку, если б у меня не было моей музыки. Я играл без устали, без отдыха. Работал над каждой музыкальной фразой. Проигрывал без конца одни и те же пассажи. Работал над произведениями, которых не было в программе. Во мне бушевало неутолимое желание играть, играть и играть, проснулась та благословенная творческая сила, которую питала, как подземный родник, моя безответная любовь.
А в студенческих аудиториях тогда шумно обсуждали рассказы Пантелеймона Романова "Без черемухи" и "Луна с правой стороны" Малашкина, в которых затрагивались проблемы новых отношений среди молодежи. Горячо дискутировались моральные и этические вопросы, среди которых был и такой: "Что лучше - любить или быть любимым?" И когда с вопросом обратились ко мне, я ответил: "Очень хорошо, когда совпадает одно и другое. Но если выбирать одно из двух, то любить лучше…"
Такого же мнения я и теперь. Это касается всех, и особенно людей, посвятивших себя искусству. Тот, кто любит, способен созидать. Чем сильнее любовь, тем сильнее и творческий импульс. Если человек несчастлив в любви, много страдает, тогда импульс, пожалуй, еще больше.
На студенческом конкурсе музыкантов-исполнителей, к немалой радости моего педагога, я получил первую премию. Мне очень хотелось, чтобы об этом знала и она, быть может, единственная, которой я обязан был этим успехом. После долгих колебаний я решил пойти к Ехевед. Пусть увидит, что я нисколько не обижен. Но я не задержусь у нее, даже если она об этом попросит. Зайду на несколько минут, не больше.
Итак, на следующий день после получения премии я пошел на Восемнадцатую линию, поднялся на третий этаж, где уже давно не был, позвонил, но ее не застал.
Из соседней квартиры выглянула нарядно одетая молодая женщина, с приветливой улыбкой взглянула на меня, по-видимому, ждала, что я с ней заговорю. Но я медленно спускался вниз, остро завидуя тому, что женщина эта живет в одном доме с Ехевед, часто ее видит, возможно, даже каждый день.
Долгое время не встречался я с Ехевед. И только через несколько месяцев случайно увидел ее из окна своей комнаты, что была на втором этаже общежития. В белой пуховой шапочке и светлой шубке она неторопливо шла по направлению к университету.
Оказалось, что каждое утро в половине девятого она идет этой дорогой. У меня же, кроме пятницы, занятия начинались раньше.
Каждую пятницу, в половине девятого, я уже стоял окна, дожидаясь, пока она покажется на тротуаре. Я видел, как молодые люди с восхищением оглядываясь на нее. Но Ехевед не обращала на них никакого внимания. А я стоял, не спуская с нее глаз, пока она не сворачивала на набережную Невы. Это уже была большая радость, видеть ее, пусть даже издали. И счастьем было то, что она здесь, что она живет на свете.
Прошел год, другой, третий. За это время я несколько раз видел ее возле университета, на Невском проспекте, около Публичной библиотеки в шумной компании студентов. И однажды, в солнечный жаркий воскресный день, купаясь в Финском заливе, я неожиданно услышал ее голос. Резко обернувшись, я увидел ее совсем близко. Смеясь, она быстро плыла, обгоняя подругу. В воде ее рука коснулась моей, но Ехевед меня не заметила.
Снова начались занятия: у меня - в консерватории, у нее - в университете. И опять в определенное время я стоял у окна, ожидая ее появления, а потом долго смотрел ей вслед, пока она не скрывалась…
В середине зимы все это кончилось. Минула неделя, другая, третья, - этой дорогой она не ходила. Я несколько раз специально в половине девятого отправлялся на Восемнадцатую линию, смотрел по сторонам, надеясь, что увижу Ехевед. И там ее не было. Неужели заболела? Может, ей нужна помощь. Надо зайти, узнать, что с ней случилось.
Был ясный морозный день. Снег поскрипывал у меня под ногами. Возле четырехэтажного дома, где жила Ехевед, мне встретилась ее хозяйка, на санках катавшая ребенка, до самых глаз закутанного в платок. Она меня узнала, поздоровалась и спросила, куда я иду.
Я ответил.
- Неужели вы ничего не знаете? - удивилась она. - Ехевед у меня не живет. Ведь она вышла замуж. Он статный, красивый, вероятно, года на два-три старше ее, совсем еще молодой и уже военный инженер, занимает высокий пост. Отец его - академик, оставил им прекрасную квартиру на улице Лассаля, около филармонии. На днях я встретила молодых. Ехевед не узнать, вся сияет от счастья.
Чего греха таить, мне было больно, очень больно оттого, что я ее потерял навсегда. Даже изредка видеть ее не смогу. Но в это же время чувство умиротворения, какой-то неведомой радости наполняло мне сердце - она счастлива, ей хорошо. А разве это не главное для любящего человека?
"…Я вас любил так искренно, так нежно, как дан вам бог любимой быть другим". Да, я искренне желал ей большого счастья.
Вскоре я окончил консерваторию. Мне предложили остаться в симфоническом оркестре Ленинградской филармонии. Но я твердо решил уехать. И уехать как можно дальше. В Читу.
Первое время там было совсем нелегко. Незнакомый город, незнакомые люди. И быт свой я не очень-то умею устраивать. Словом, все было непросто, а главное - я тосковал по Ленинграду, по Ехевед.
Сразу же выписал "Ленинградскую правду", газету, которая всегда лежала у нее на столе, следил за всеми новостями города, где прошла моя юность. Постепенно я втянулся в свою новую жизнь. Вел курс по классу виолончели в музыкальной школе, часто выступал с концертами. Со временем мне дали небольшую комнату. Жил я одиноко. Встречались интересные девушки, и красивые, и умные, и способные, но ни одна из них не была такой, как Ехевед.
С кем бы из женщин я ни знакомился, невольно сравнивал их с Ехевед. И та, даже далекая, равнодушная ко мне, заслоняла, превосходила их…
Все свои чувства я и теперь отдавал виолончели, своим ученикам, юным музыкантам. Их успехи приносили мне большую радость.
Все чаще я участвовал в концертах. Выезжал с артистической бригадой на новостройки, выступал перед строителями гигантского Магнитогорского металлургического комбината, Уралмаша, Новокузнецкого завода. Играл в заводских цехах, в колхозных клубах, на открытых вагонных платформах, на палубе траулера, в общежитиях золотоискателей, в стойбищах оленеводов… Я видел свою страну во всей красе ее могучего возрождения, знакомился с удивительными людьми, которым все было по плечу. Мог ли я раньше представить себе, что в далекой-далекой Якутии оленеводы будут за сотни километров ехать из своих стойбищ послушать игру на виолончели, с восторгом воспринимая новую для них музыку. Надо ли говорить, какую огромную ответственность я чувствовал, как старательно готовил каждое выступление.
Однажды я совершенно случайно познакомился с очень милой девушкой, фармацевтом из местной аптеки, которая чем-то напоминала мне Ехевед. Это меня пленило, мы стали часто встречаться. Вскоре она переехала ко мне. Это была тихая, славная женщина, внимательная и преданная, но к музыке она была не то что равнодушна, а просто ее не понимала. Бывает же такая - врожденная, что ли, - глухота к музыке, поэзии. Не было в ней жадности к знаниям, остроты ума Ехевед. Ее мир ограничивался нашей комнатой, аптекой, заботами обо мне. Ничто больше ее не интересовало. И вытащить ее из этой скорлупы, из домика-улитки было невозможно. Сходство с Ехевед было лишь внешним.
Я всячески старался подавить в себе разочарование, прилагал все усилия, чтобы она ничего не заметила, - старался быть заботливым, предупредительным. Если б она от меня ушла, я был бы счастлив, хотя она ни в чем не была передо мной виновата. Оставил бы ей нашу новую квартиру и все наши приобретения, все, кроме виолончели. Но самому уйти было невозможно. Невозможно причинить боль беспомощной, одинокой женщине, да она просто этого не заслуживала. Росла сиротой - родителей расстреляли колчаковцы, тяжело болела. И после этого детей уже рожать не могла. Как же можно нанести ей еще один удар…
Казалось, что я уже готов смириться со своей судьбой. И вдруг - это было в начале тысяча девятьсот тридцать девятого года - меня пригласили в турне. Я с радостью его принял. Ведь концерты предстояли в Минске, Ленинграде, Одессе, Киеве, где я еще ни разу не выступал, в городах, которые славятся свой высокой музыкальной культурой. К тому же с Минском и Ленинградом у меня были связаны такие дорогие воспоминания.
Это был настоящий праздник. Концерты проходили при переполненных залах и, как отмечала пресса, с Успехом.
Последний день моего пребывания в Минске был свободным - поезд на Ленинград уходил вечером, и я не мог отказать себе в удовольствии съездить в пограничное местечко, которое находилось всего в нескольких часах езды, где когда-то так прекрасно провел лето. Порой мне казалось, что все это привиделось, что это лишь моя фантазия и нет вообще такого местечка.
Утро выдалось пасмурное, пахло дождем, но разве погода могла быть помехой.
Молодой шофер домчал меня на "эмке" до знакомых мест. Машину я попросил остановить в самом начале главной улицы, где когда-то собиралась молодежь, оглашая окрестность звонкими задорными песнями. Хотелось побродить одному, побыть наедине.
Утопающие в зелени домики. На крылечках молодые мамы с ребятишками на руках. Возможно, мои бывшие пионерки. Мог ли я их узнать? Ведь прошло с той поры пятнадцать лет. И они оглядывали меня, как незнакомого им человека. Однако главная улица выглядела такой же, как я ее запомнил. На том же месте - клуб, парикмахерская, местечковый Совет, рынок. Здесь, возле почты, на следующий день после нашей первой встречи меня ждала Ехевед. А я не пришел из-за Пини. По этой стороне улицы она прохаживалась мимо клуба со своими подругами, когда я репетировал, потом выходил к ней. На этом углу она и я, незаметно отстав от компании, сворачивали. Здесь, на склоне, я впервые увидел се… В голубом сарафане с белыми крапинками… Как хороша была она! Блестящие золотистые волосы тяжелой волной падали на тонкие плечи…
На каждом шагу мне что-либо напоминало о Ехевед, и сердце учащенно "билось.
Я прошел мимо пожарной каланчи, где мы укрылись от ливня, побывал у реки, на зеленом лугу и в березовой роще - во всех местах, где мы встречались, и, наконец, очутился на тихой улице, где жили ее родители.
Вокруг никого не было. Несколько раз я прошел мимо осевшего деревянного домика. И дом, и крылечко, казалось, стали меньше, зато клены разрослись, тесно сомкнув вверху свои пышные кроны.
На входной, давно не крашенной двери висел замок. Поддавшись непреодолимому желанию, я поднялся па крылечко, притронулся к перилам, которых когда-то касались руки Ехевед. И сел на выступ каменной кладки, где обычно сидел. Вот здесь - я, а вот здесь - она. Казалось, я снова слышу, как в последнюю нашу встречу, прижавшись ко мне, счастливая, улыбающаяся, Ехевед шепчет: "Как бы я хотела, чтобы мы всегда были вместе…" "Вместе"… А я даже не знаю, где она сейчас, в эту минуту. Что делает? Как выглядит? Как ей живется? Девять лет ничего о ней не знаю. Вспоминает ли хоть иногда это крылечко? Помнит ли хоть что-либо связанное с тем летом?
…Поблизости раздались чьи-то шаги. Я поднялся, хотел уйти, но поздно? На крылечко поднялась еще стройная, несмотря на преклонный возраст, женщина с хозяйственной сумкой в руке.
- Вы к реб Ицхоку? - спросила она, внимательно меня оглядывая. - Сегодня день поминовения его дедушки, пусть ему земля будет пухом, реб Ицхок еще в синагоге, но скоро придет.
- Нет, нет, я только на минутку присел отдохнуть, - растерянно ответил я, узнав в этой приветливой женщине со следами былой красоты мать Ехевед.
- Почему же на крылечке, зайдите в дом, - радушно пригласила она, снимая с двери незамкнутый замочек. - Вы, я вижу, не из местных. Пожалуйста, заходите!
По правде говоря, я не имел особого желания сейчас встретиться с ребом Ицхоком, который в свое время приложил немало усилий, чтобы оградить от меня Ехевед и умышленно проводил ее в Минск, к самому ленинградскому поезду. Мне не хотелось, чтобы он и сейчас меня здесь застал. А как меня тянуло в этот дом, где прошли детство и юность Ехевед… И, кроме того, мне очень хотелось хоть что-либо узнать о ней.
Хозяйка провела меня через чистенькую прихожую в светлую просторную комнату.
Над круглым, покрытым белой скатертью столом висела большая лампа-молния. У одной стены стоял резной старомодный буфет, у другой - старенькое, с потрескавшимся лаком фортепьяно, на котором когда-то играла Ехевед. Ее гостеприимная мама пригласила меня сесть и стала добродушно расспрашивать, откуда я приехал, долго ли пробуду и какие дела привели меня в это забытое богом местечко на самой границе.
Я ответил, что задержусь всего несколько часов, много лет назад я здесь чудесно провел лето, - и спросил, знает ли она что-нибудь о Пине Швалбе, Берле Барбароше, Хоме Шалите и других моих знакомых тех давних дней.
Несмотря на мои протесты, хозяйка принесла мне большую чашку компота и, сев напротив, стала обстоятельно и с удовольствием делиться со мной местечковыми новостями. Пиня Швалб учился в Москве и вот уже несколько лет - председатель Дубровенского горсовета. Недавно приезжал на похороны своей матери. Его старшая сестра - директор Койдоновской трикотажной фабрики, младшая - хетагуровка, уехала на Дальний Восток, работает в Комсомольске и вышла там замуж за чуваша - командира Красной Армии. В их доме сейчас живет еврейская семья, бежавшая из Германии; им чудом удалось спастись… Хозяйка приложила к губам уголок платка и подняла глаза, в которых стояли слезы. Видно, во всех подробностях знала, каково пришлось там, в Германии, этим беженцам.
Справившись с волнением, она продолжала свой рассказ. Берл Барбарош - старший агроном района, женился на красивой белорусской девушке, учительнице. Хома Шалит, летчик, говорят, он сражался в Испании, был ранен, теперь учится в военной академии. Янку Мокаенка, это который был в районе начальником над комсомолом, его в тридцатом году кулаки убили. Подкараулили ночью, беднягу, и из обреза… Ну, а Ошер-возчик, Симха Рыжий и еще много других семей, те теперь в колхозе. И кто бы мог подумать: колхозным председателем стал Ошер. В большом ходит почете, А молодежь разъезжается. Всех тянет в большие города. Потом забирают к себе родителей. Старушка, которая жила рядом с клубом (она говорила о мое" хозяйке), переехала в Харьков к сыновьям. Они на тракторном заводе работают. В ее домике поселилась другая семья, тоже беженцы из Германии.