Золотаюшка - Станислав Мелешин 15 стр.


- Твоя Татьяна? - мягко поправил Максим Николаевич.

- Ну да, моя…

Петр помолчал.

- Не знаю, как это она… Хм! Не нравится ей у меня, что ли? Живем, как все. Ни в чем себе не отказываем, вот только характер у нее… ну, неуживчивый, что ли. Спрашиваю, почему подруги к тебе не ходят? А тебе, говорит, какое дело. Вот как. Как несчастная какая! Разревелась недавно, до скандала. Шубу я хотел ей купить. Привезли откуда-то, дорогие, красивые! Целый день в универмаге простоял - не досталось. Успокаиваю: купим другую. Не хочет другую. Ну что ты будешь с ней делать? Это я так, к слову вспомнил. А у нее все есть.

Петр опять помолчал, а потом заговорил, недоуменно разводя руками, будто сам с собой:

- Может, скучно ей у меня, может, любить, что ли, перестала. Или я ей не подхожу. Не знаю… А только нервов я поистрепал с нею, будь здоров. Ночами не спал.

Максим Николаевич взглянул на него сбоку, откашлялся. Он чувствовал себя неловко: сам задавал вопросы, Петр отвечал, и это уже походило не на разговор, а на допрос. Он сказал в раздумье, как бы между прочим:

- У многих, особенно у молодых, бывает так. Жена забеременела - уже не нравится, не та она уже, как прежде была - молодая да красивая. Не та, да и… М-да! Расходятся некоторые, бросают.

Петр усмехнулся.

- Бросьте, батя! Стыдно слушать. Вы лучше скажите мне, почему Таня всегда со слезами. Она что, в детстве плаксой была? Бывало, взгляну - глаза подпухшие. Плакала, значит. Но виду не подает. А у меня кровью сердце обливается, аж зло берет! Думаю: опять я в чем-нибудь виноват. Как же она после университета историю будет преподавать? Историю! Там ведь, в общем, в три ручья реветь нужно!

- Погоди, погоди! Ты это брось. Не такая уж она истеричка. Ты мне прямо скажи, как отцу. Обижал ее? М-м… Руки распускал, может?

Петр покраснел, нервно, сухой ладонью потер щеки и упрямо, отчужденно, зло бросил, переходя на "ты":

- Слушай, батя! Я с детства не люблю в игрушки играть. Как ты можешь обо мне такое подумать? Я Татьяну люблю! Она моя жена, сына ждем скоро. Это не шутки шутить. Почему вот ушла она, вопрос! Может быть, жить со мной не хочет или испугалась чего-нибудь?

Петр взглянул на Демидова пытливо и ожидающе.

Максим Николаевич опустил голову.

- Не знаю.

Он начал догадываться кое о чем, и в этих догадках дочь выглядела не в лучшем свете.

Максим Николаевич положил свою тяжелую руку на узловатую руку Петра. Тот продолжал:

- Говорил ей: готовь свою курсовую. Не послушалась, пошла на почту работать. Так мне обидно было, будто я плохо зарабатываю. Отговаривал, отговаривал - ничего не получилось. "Не затем я замуж вышла, чтоб на твоей шее сидеть", - вот как она говорит! Эх! Друзья ко мне придут, прошу соблюдать тишину - Татьяне надо курсовой работой заниматься. Не до шума. Сядет заниматься - сразу головные боли. Да и то, не шутка: "Кортесы и аграрный вопрос в Испании во время нашествия Наполеона" - вот как ее работа называется! Я все библиотеки города обегал - книги доставал. Все сам про Испанию перечел. Очень интересно. Там этот аграрный вопрос еще до сих пор не решен. В то время, особенно горняки Астурии, давали прикурить Наполеону. Очень даже интересно.

Петр улыбнулся:

- У меня эти кортесы вот где сидят! - и ударил себя по шее.

- Так что же дальше делать будем, Петя?

- Не знаю, Максим Николаевич. А только я за ней не побегу. Не маленькая. Сама ушла, сама и придет.

- Что ж, мирить не буду. Не дети.

- Мы не расходились. Я-то, конечно, приду, да что толку? Вам бы самому поговорить с нею надо.

- Говорил я с Татьяной, да вот вижу, наоборот все получается.

Максим Николаевич встал, протянул Петру руку:

- Иди. Сейчас завалка тебя ждет.

Он уходил от Петра, чувствуя стыд и беспокойство, уходил опустошенным и как-то сразу постаревшим. Хорошо было одно: в Петре он не обманулся, Петр во всем прав. Он знал теперь и верил, что все, о чем зять говорил ему, было правдой непреложной и жестокой, и от этого душу захлестнула обида. Так или иначе, собственная дочь обманула его самым бессовестным образом, или сам он в чем-то немного поглупел.

4

В доме все было по-прежнему. Захотелось побыть наедине, успокоиться, чтобы немного забыть и огорчение и усталость. Беспокоило состояние Татьяны, но он решил не ходить к ней, ибо знал, что не сдержится, накричит, а сейчас кричать на нее, уличать во лжи, воспитывать не было смысла. Нужно было успокоиться и ждать, и быть уверенным, что так или иначе дочь сама должна догадаться кое о чем и прийти.

Юлька сообщила ему, что Татьяна не встает, стонет, никого к себе не пускает и что Олег еле упросил ее открыть комнату, чтобы взять свои учебники.

Максим Николаевич подумал было послать за врачом, - кто знает, что может сотворить женская порода при интересном положении, но Юлька сказала, что на этот счет у них с Татьяной полная договоренность, так что пока беспокоиться не о чем.

Его уже перестала раздражать вся эта история с Петром и Татьяной, и хотя вся она построена на песке, не серьезна, бессмысленна и дика, а вот, поди же ты… больно. Петр оказался молодцом, хоть и гордым, Татьяна же - малодушной, трусливой и подлой, этакой семейной провокаторшей. Да, больно. И хуже всего то, что ничего поделать он тут уже не сможет, кроме как накричать или успокоить, но не вмешаться, не решить по-своему. Да и то, в конечном итоге, дети сами начинают жить.

Все это были нерадостные, хоть и успокаивающие мысли, приводящие к безволию и к непротивлению. Этак, чего доброго, можно прийти к оправданию чертополоха и подлости. Об этом приходилось думать, а когда он думал об этом, то становился противен сам себе. Да, жаль, что он уже не тот Демидов, в величии и славе, не заводской богатырь, а старик и пенсионер, для которого только и осталось отсчитывать домашние дни с домашними неурядицами.

В конечном счете все перемелется, и у Татьяны с Петром все будет хорошо. В этом он не сомневался.

Остались Олег и Юлька, те его любили по-настоящему и были дружны с ним. Хоть и тихо, с почтением к возрасту, к тому, что он их отец. Он знал, что потом появится некоторая разобщенность, уважение на расстоянии, когда дети станут взрослыми, когда исчезнет зависимость, когда круг их интересов перешагнет стены дома. Вот если бы и отцы и дети всегда работали, как в детстве братья и сестры Максима Николаевича, работали вместе с отцом в поле. Как они восхищались им и его работой, как любили и гордились!

Юлька росла любознательной и серьезной. Отличница в школе, неугомонная хозяйка в доме, она успевала и по магазинам, и варить обеды, и мыть полы, стирать, штопать, и ей в доме все подчинялись.

Последние несколько дней она готовит большой школьный доклад: "В жизни всегда есть место подвигам", часто заглядывает к нему и просит рассказать что-нибудь. Однажды задала отцу неожиданный вопрос:

- А вы хоть раз в жизни совершили подвиг?

Он был застигнут врасплох и не знал, что ответить.

- Подвиг? М-м. Пожалуй, нет. Не совершил, дочка.

- Как же? У вас вон сколько орденов - и Ленина, и Трудового, и Почета!

- Это не за подвиги, за работу. Вот работал много, хорошо работал… Наградили.

- Знаю. Ну а другие ваши друзья и товарищи?

- Другие? Как же, совершали. Эти сколько угодно.

Он долго рассказывал ей о заводе и о рабочих, о самой первой плавке, о днях войны, о пуске комсомольской домны, а также прокатного стана, знаменитого на всю страну, о друзьях и о товарищах по работе и молодости. Юлька слушала внимательно, ему было приятно рассказывать ей, вспоминая самое дорогое в своей жизни.

Олегом он тоже был доволен. Тот заканчивал школу, слыл хорошим математиком. Летом, по возрасту, ему уже идти в армию, и он ждет не дождется этого, чтобы поступить в артиллерийское училище.

На областных и союзных математических конкурсах Олег много раз выходил победителем. Он рассказывал отцу о великих ученых, о которых тот и не знал. Особенно восторгался сибирским академиком Соболевым, который в двадцать пять лет стал профессором и с которым сейчас Олег состоит в переписке, получая от него письма с физико-математическими задачами. Готовится к Всесоюзной олимпиаде.

Олега все любят, особенно Юлька. Она просто преклоняется перед ним, потому что он один у них в семье брат, веселый, вежливый с ее подружками и, вообще, всегда моет после себя тарелки. Он иногда получает гонорары из газет и журналов за кроссворды и криптограммы, приносит домой и отдает Юльке, как она говорит, "все до копеечки". И смеется: "О-о! Ты капиталист! С тобой не пропадешь! Не шути, брат!" А он протрет платочком очки и ухмыляется. "Ну, теплышко, поедим не поедим, на меню хошь поглядим! А?" Он называет ее "теплышко", и это звучит, как "солнышко" - шутливо и ласково.

Да, это его любимые дети, с которыми дальше жить и благоустраивать их судьбу.

Оставшись сейчас наедине, он чувствовал, что ему чего-то не хватает, наверно, какого-нибудь шума или голосов. Читать не хотелось. Вспоминать было привычным и не новым, утомительным, да и грустным делом.

Максим Николаевич включил радиоприемник, и сквозь позывные и писк в уши и в грудь его ударило сразу джазовым громом музыки, будто оркестр взорвался, корежа трубы и барабаны, будто где-то там, за океаном, под этот хаос плясали, извиваясь, голые женщины и, щелкая долларами, трясли животами и восторженно орали толстозадые капиталисты. "Нечего людям делать…" - с неудовольствием подумал он, выключил звук, в комнате наступила благостная тишина. Но в этой тишине были и совсем другие звуки, они доносились из-за окна, дверей и стен.

Сосед не мешал своими душевными разговорами - пел за стеной, значит, пьян. Пел он заунывно и одиноко, с плачем в голосе, будто хоронил сам себя.

Максим Николаевич прилег в кресло, закрыл глаза и прислушался.

Тишина наполнилась жалобной песней про какого-то Ваню, который сидел на диване к, видите ли, чай последний допивал…

Не допил он чая с полстакана
Да за девушкой послал.

И сидит сейчас Веревкин на своем клеенчатом диванчике, раскачивается из стороны в сторону, подперев щеку ладонью, и всхлипывает словами-стонами, будто от зубной боли.

Ты, девица, моя красавица,
Расскажи любовь свою.
Я любил тебя, мальчик, три года
Да за скромность за твою.

И верится, наверно, Веревкину, что он когда-то действительно любил свою девицу-красавицу, но как в песне, так и в жизни непонятной получилась у него судьба.

Да за скромность, и за умность,
И за ласковы слова,
А теперь я любить не стану.
На Кавказ пешком пойду.

Ни на какой Кавказ сосед, конечно, не пойдет, ибо нечего ему там делать, а будет вот так в своем постыдном одиночестве тешить себя песнями и жаловаться на судьбу.

Максиму Николаевичу стало искренне жаль соседа и немного страшно за него. Помрет, и ничего от него не останется.

Ведь вот он только жил и прожил жизнь. Родился, строгал, питался, встречался с женщинами, постарел и теперь доживает бесплатно. Ни жены, ни детей, ни друзей… ничего хорошего. И это - человек? Нет. Организм. Да, организм… Водоросль!

Максим Николаевич поднялся и закурил трубку. В кухне послышался голос Юльки: "Олег, иди обедать!", а потом голос Татьяны: "Юля, ты вскипятила мне чаю?" Значит, Татьяна встала… Ему хотелось пойти на кухню к детям, хотелось сказать Татьяне о том, что видел Петра, что он ее любит, что она сама напустила на себя лихо и лучше было бы возвратиться к себе домой, к Петру, но счел это неудобным, пусть уж дети побудут одни, всему свое время. Он только подошел к открытой двери и остановился. Оттуда, с кухни, слышался печальный и серьезный голос Татьяны и звонкий, какой-то радостно-бесшабашный смех Олега.

Олег с детства любил овсяные хлопья "Геркулес", любит и по сей день, хотя Геркулесом не стал. Худой, опрятный, в очках, весь светится.

Он, наверное, ест сейчас свои геркулесовые хлопья с молоком, приготовленные Юлькой, смеется, слушая Татьяну.

- Я часто вижу тебя, Олежка, с Полиной Васильевной. Что у вас с нею? Не мог себе пару найти получше?

- О-о! Сейчас ты обрушишь на меня всю ярость своего педагогического дарования. Полина Васильевна, между прочим, очень умна.

- Но ведь она тебе чуть не в матери годится. Она… дама.

- Ты, сестра, между прочим, на ханжу не похожа.

- Хм! А вот многие говорят, что вы даже целуетесь с нею.

- Ну вот! Опять целый букет неприятностей. Не люблю тех, кто подсматривает.

- Я слышала от других! Вот у нас на почтамте… Хочешь, познакомлю тебя с Ирочкой? Красивая, умница.

- Я не способен к грусти томной…

- Не паясничай, Олежка! Лучше скажи мне, чем это очаровала тебя Полина Васильевна? Что это у вас? Дружба? А может быть, ты влюблен в нее?

- Не знаю, как это у вас называется, может быть, и дружба, а может быть, влюблен. Для меня Полина Васильевна - солнечный человек. Солнечный! Ты когда-нибудь видела таких людей, сестра? Их, между прочим, много.

- Не понимаю, Олежка.

- Поймешь. Потом, когда встретишь. Вот наш батя… Он тоже солнечный. Ты не замечала?

Максим Николаевич, услышав о себе, почувствовал, как щекам стало жарко, будто его незаслуженно наградили чем-то особо дорогим и незаменимым, и еще почувствовал, что стыдно ему подслушивать разговоры, тем более, когда говорили о нем.

Он растерянно прикрыл дверь. Значит, там говорят о нем его дети, говорят откровенно и дружелюбно. Он знал, что Олег его любит. Сын назвал его солнечным. О такой категории людей Максим Николаевич никогда не слышал, сын сказал это просто так, образно выражаясь, но по разговору и по тону Олега он догадался, что так называют, должно быть, очень хороших людей.

Раз они солнечные, от них должны исходить свет и тепло, и в них, должно быть, заключено что-то важное и нужное другим, вроде жар-птицы, как у Полины Васильевны, которую Олег очень уважает, а его дружбы с которой так и не поняла Татьяна своим домашним умом.

Максим Николаевич знал также, что людская молва, как волна, доносит на берег и щепки, и мусор, и разбитые корабли. Конечно, люди приплели поцелуи, правильно и то, что Полина Васильевна умна и красива и Олег восхищен ею, и уж действительно правда, что оба они в большой дружбе, непонятной многим, как товарищи - младший и старший, любознательный и мудрый, а другие в этом видят, что в голову взбредет, и втайне завидуют, вот как Татьяна. И то, что Олег назвал его солнечным, родило в Максиме Николаевиче такую радость, которой не принесет и не подарит ему никто другой - ни сосед, ни завод, ни Петр, ни Татьяна.

Это был подарок, подарок за все эти тревожные и по сути дела одинокие дни.

…Утром у Татьяны начались предродовые схватки, и ее увезли в родильный дом. Об этом Максиму Николаевичу сообщила плачущая Юлька. Он воскликнул: "Наконец-то!" - и удивленно посмотрел на нее и потрепал по щеке:

- Ты-то что ревешь?

- Да как же! А вдруг?..

- Никаких вдруг! Все будет хорошо.

Ему стало; радостно, что скоро в доме появится внук, и он увидит его, что дожил до этого, что фамилия Демидовых будет продолжена навечно, и что скоро в доме наступят шумные, праздничные дни.

- Сбегай к Петру, сообщи.

- Я уже сбегала. Он в больнице дежурит.

Да, теперь будет больше хлопот, зато все встанет на свое место, и никакой он вовсе не пенсионер, а просто дед Демидов, и в будущем у него будет много внуков и внучек - сыновей и дочерей учительницы Татьяны, офицера Олега и врача Юлии, и жить он будет сто лет непременно, а то и больше.

День был лихорадочным и суматошным. Приходил Петр, встревоженный и шумный, ругался, что его не пускают к Татьяне и ничего не говорят, просил Максима Николаевича, Юльку и Олега пойти с ним к Татьяне, не отказался от рюмки водки, и вообще в доме переполох был полный. Радовался даже сосед Веревкин, он хоть и выпил не в меру, зато пел веселые песни.

Потом им стало известно, что роды прошли благополучно и родился здоровый мальчишка, в чем Максим Николаевич не сомневался, но и их не пустили к Татьяне, а только сообщили, кто родился, и велели прийти через несколько дней.

Домой они возвращались вместе: Демидов, Петр, Олег и Юлька. Максим Николаевич хвалил внука, хоть и не видел его, всех похлопывал по плечу, лицо его помолодело и снова стало улыбчивым оттого, что на душе было легко и светло, что всех он любит, все ему родные и что жизнь продолжается.

Он сказал всем, что ему хочется побыть одному, и остановился на заводском мосту.

…У моста, прочерчивая ночное небо, висели белые, мохнатые от инея трамвайные провода. Морозный воздух звенел, и снег на площади и изморозь на черном асфальте золотисто искрились от желтого электрического света уличных фонарей, окон и реклам. Трезвонили трамваи, шелестели шинами такси и слоноподобные нарядные автобусы, раздавались громкие голоса прохожих. Максим Николаевич расстегнул ворот пальто - было жарко, давило шею. Теперь дышалось легко, стало свежее. Он долго стоял, прислонясь к чугунным перилам моста, и смотрел на лед и снег реки, на черные с туманом полосы полыньи, на огороженные по берегу гаражи владельцев машин и на снежную камышовую пойму внизу под обрывом. И когда отзвенели трамваи, утихло все вокруг и погасли огни в окнах, он остался наедине с городом, заводом и небом. Он стоял, как хозяин и вечный сторож и города, и завода, и неба. Он стоял и смотрел на колкие ярко-серебряные звезды, словно отшлифованные морозными ветрами, наблюдал, как посылают они свой пронзительный свет из далеких космических глубин, удивляясь земным теплым огням-звездам.

За синей дымкой, за мостом, в темноте, румяной от красных зарниц, слышались встревоженные шумы завода. А за домнами и цехами, за трубами, за ЦЭС и ТЭЦ, за шлаковыми откосами и старым городом высилась рудная гора-шатер с полосами карьеров, опоясанная цепочками далеких огоньков, и над всем этим будто плывущая по небу красная звездочка телевизионной вышки. Все слилось воедино: огни завода и города, мостов и улиц, вокзалов и площадей, и ко всем огням и зарницам прибавился еще один - рыжий огонек из трубки Максима Николаевича.

Сердце его билось ровно и отчетливо, на душе было радостно и спокойно, и не думалось ни об одиночестве, ни о смерти, и главное было в нем самом - человек вечен в делах и детях своих, и все было на своих местах: и труд, и мир, и то, что называется жизнью, в которой всегда есть место подвигам.

Да! Ведь это тоже подвиг: построить в степи огромный прекрасный город и воистину могучий металлургический комбинат.

Это общий народный подвиг. Да, Максим Николаевич, в таких случаях обычно с легкостью говорят и пишут: здесь вложена частица его труда… Какая уж тут, к черту, частица, когда он на своем горбу вынес и завод, и город от первого камня, первой доски, первой выплавленной болванки до дворцовых домов, которые, как в полете, обняв степь, раскинулись по садовым проспектам, до горячего гордого дыхания доменных броневых плит и мартеновских печей, наполненных раскаленным солнцем, которые трубами, как руками, держат небо, бросая в него добытый из земных глубин огонь - прометеево животворящее пламя!

Назад Дальше