Над горой сдвигались тучи, задевали ее вершину и человека на ней. Тучи были полны ливня и грозы. Всадник поднял винтовку и оглушительно выстрелил в небо. В ответ ему прогремел первый гром. Человек на вершине услышал выстрел и, торопясь, зашагал вниз.
…Он, Матвей Жемчужный, стоял перед эскадроном весь на виду, с радостными мыслями о том, что скоро прибудет его женушка Настенька с родным сыночком Андрюшкой, кончится его личная походная жизнь, уж где-нибудь приютит их, или в шалаше, или в земляночке. Стоял и, заметно волнуясь, стараясь успокоить пальцами подпрыгивающие усы, молча рассматривал ставшие давно родными лица. От его прищуренного взгляда кто опускал глаза, кто улыбался, кто отворачивался, стыдясь своих слез.
Все они чего-то ждали.
Он догадался. Ждали прощальных слов. И он долго не мог найти их и тоже, как они, переминался с ноги на ногу, а потом все-таки собрался с духом и начал свою последнюю перед ними речь.
- Братишки! Может, так будет и станется, вот расстанемся мы, и разбросает нас всех по белу свету, и, как повелит судьба, больше никогда не встретимся.
Кони перебирали ногами, грызли удила, прядали ушами. А он очень ждал, когда заговорят бойцы, и, услышав их нестройный говор, поднял руку, и они смолкли.
Так они были близки взгляду, так они в запотевших гимнастерках с оружием на плечах и в руках входили в его душу, что он не выдержал и раскинул руки, словно всех обнимая:
- Оставайтесь! Места вам здесь знакомые, привычные. Работа всем найдется! Теперь нам, коли вы останетесь, предстоят другие бои. И если мы раньше проливали кровь, то в этих новых трудовых боях будем проливать пот. И эти мужественные бои состоятся вот как раз у Железной горы, которую мы сохранили в целости. А сохранить ее и уберечь для нашей страны, для будущего завещал нам Ленин!
Бойцы зашевелились. Раздались приятные для его сердца слова-обещания. Один за другим:
- Я вернусь!
- И я!
- Считай меня тоже-ть!
- А я сейчас останусь, товарищ краском!
Это, придерживая коня, звонко выкрикнул в небо вестовой Жемчужного, белобрысый паренек.
Затормозил все крики и движения Авсеич, старичок, повар эскадрона. Он подмигнул и отрывисто вдруг приказал простуженным голосом:
- Подавай команду, Жемчужный!
Горнист протрубил сбор, а потом тревогу.
Жемчужный одернул бушлат, помахал рукой в сторону вестового. Строем перед командиром прошли танцующим шагом кони со всадниками. И всадники подняли обнаженные сабли для салюта. Один из них, его заместитель и почти комиссар, учивший всех бойцов стихам о том, что покой нам только снится, с перевязанной щекой - очевидно, болели зубы, - гаркнул:
- Смирно!
Эскадрон выстроился полукругом.
- Передаю поручение ревкома. Краснознаменный эскадрон оставляет в честь революционных заслуг красного командира, чекиста Матвея Ивановича Жемчужного, боевого коня и шашку ему на вечное владение!
Затихли геологи, топографы застыли в торжественном молчании.
- К троекратному залпу то-всь!
Ну вот и прогремели выстрелы. В мирной тишине. А что же остается? Поморгать глазами, освободиться от сладкой набежавшей слезы и встрепенуться всем нутром и благодарной навсегда душой, когда ему подвели стройного жеребца и вручили шашку с орденом Красного Знамени на эфесе.
- Ну вот… Спасибо, родные!
Грузно, но ловко матрос забросил на седло свое тело, рванул поводья. Оглянулся. За ним не спеша шел наметом эскадрон.
Он гикнул и услышал, как за спиной, табунно ушибая степь, затопали копыта.
Он выводил эскадрон в степь, навстречу простору. Эх, в последний раз почуем травушку и дорожную пыль!
В прощальный час плечом к плечу погоним коней, и пусть запылится золотым облаком наплывающая дорога, пусть выглядывает из-за туч любопытное солнце, пусть сверкают дула винтовок и лезвия сабель от яростных его лучей, в которых щедрое солнышко само плавится от своего изобильного света.
Пусть по этой притихшей предгрозовой степи, уходя в тревожное небо, разнесется песня о том, как родная меня мать провожала, о том, как тут вся родня набежала, и еще о том, что в Красной Армии штыки, чай, найдутся…
За их спиной молчала грозная Железная гора. А впереди их ждал тот новый бой, в котором жизнь будет продолжена благодатной работой, по коей давно уже стосковались беспокойные руки, мозолистые от эфеса сабли и тугого курка, благословившего последним выстрелом начать новое, небывалое дело.
Скоро, скоро прибудут в эти места народы, скоро задымит трубами железный завод и раскинется прямыми улицами и широкими площадями на берегу беспокойной от степных ветров уральской реки рабочий вечный город.
ОТ РАССТРЕЛА ДО РАССВЕТА
Рассказ
С той памятной осени, с травопада, когда в степной уральской округе сгинули неурожаи под сплошными опахалами пшеничных ядреных хлебов и достаток входил в норму, когда отстраивался каждый на свой риск и лад и при Советской власти вздохнул по-новому прежний казачий мир, набегами засновали по станицам, предъявляя бумаги с гербовой печатью, залетные забавные люди - вербовщики, агитаторы и толмачи, а с ними сбоку припека тароватые скупщики скота и кож, звонкого зерна и вяленой рыбы.
Горластые вербовщики, у которых каждое словечко, как золотое колечко, зазывали охочий люд к горе Магнитной на добычу железа, обещая златые горы, только, мол, пошли-поехали куда зову, а заполучив согласие и подпись, быстро выдавали на руки рубли-авансы, и в этом задатке было все: тут тебе и проезд, и кормеж, и ты уже вроде не казак степной, а человек рабочий, у государства в услужении.
И хотя сначала в "государственные" шли неохотно, да и кому по сердцу зоревым времечком срываться невесть куда с родных мест, бросать и семью, и землю, и последнюю скотинушку, но после обдумок на миру, в которых красным солнышком светили важные заработки, новый дом и непременная корова, многие соглашались.
И запели, застонали на разные голоса растревоженные станицы, и по всей степи загремело столпотворение с пьяной удалой похвальбой мужиков, недоуменными всплачами ребятишек и ревом боязливых хозяек, которые крестили в спину отъезжающих кормильцев, провожая их, как на войну. Провожали всем миром, по первопутку - по белому, чистому снегу.
Тугой планетный ветер раскидывал и круто замешивал на гулкой земле снега, гнал густую метельную ночь по степной округе и, смяв горизонт, нагуливая в разбеге беспощадную убойную силу, сшибался с громадой Магнит-горы, дохлестывая снежные вихри до черных космических глубин, катил позванивающую луну по ребрам железных скал, и у подножия горы, в этой содомной коловерти, словно свистели бичи, громоподобно рушились глыбы, гудели колокола, и только во тьме широкой котловины маячили желтыми подсолнухами огни бараков и землянок, потухая и вспыхивая, подскакивая и перемещаясь, играли с ветреной метелью в прятки.
Здесь, у костров, метель стихала - грелась.
Здесь люди вскрывали рудник. На развороченных боках горы закидывало снегом отвалы железа.
Этой ночью прораб Жемчужный, хромой дядька с седыми отвислыми усами, изрядно промерз, пока принимал с десятником неошкуренные лесовины, которые приволокли на розвальнях из башкирской тайги, аж из Урал-Тау, навербованные добытчики. Лес шел на бараки для горнорабочих и для добротной опалубки запроектированной домны.
Сактировав под метавшимся, сумасшедше повизгивающим от ветра фонарем несколько подвод драгоценных кубометров, по десять целковых за кубометр, и определив возчиков на ночлег в пустующую землянку, Жемчужный ушел в барак греться.
Остались за спиной шлепки снега в лицо, пощечины морозного воющего ветра, жалобное ржание и пофыркивание заиндевевших лошадей, двигающиеся тулупы добытчиков, остановившийся единственный экскаватор, намертво уткнувшийся хоботом в красный от красного солнца сугроб, и только стояла у него самоваром перед глазами, пока еще в небыли, первая домна.
Он зримо видел ее, эту домну, представляя, как она скидывает леса с округлых железных боков, встает махиной-чудом и уже гудит на всю степь горячей броней, ворочая солнце в своей могучей утробе.
А сейчас пока не доменная печь, а барачная из жести печка-времянка погудывала, румяная по бокам, освещая робким светом нары, спящих рабочих с их разбойным храпом, стоном, бормотанием, прибывших к Магнит-горе со всех российских земель. Под хромым шагом Жемчужного свистел пол сарай-барака, и стекали-тюкали о пол капли с заиндевевших усов, когда он подкладывал в печку колючую щепу.
Он грелся, поставя на плитку котелок, плотно набитый снегом, посматривал на примерзшие к слепым белесым окнам подушки и фуфайки, готовясь принять внутрь ласкового кипяточку.
От чая его разморило.
Засвербила болью нога, и в голове сразу всплыло зловещее словечко "подранок".
Он старался уснуть поскорей, отмахиваясь от воспоминаний, они мешали, лезли, лезли в душу, еще больше начинала свербить болью не только нога, но и сердце.
Что с них взять?..
Жизнь продолжалась, да и то, умолк, отстрелял его верный дружок маузер, унес жаворонок его молодецкие годы высоко в голубое небо, и откопытил по древним и пыльным степным верстам его боевой конь.
И жизнь пошла тише, видно, повернулась неторопливо земля своей громадой к тишине и мирному спокойному солнышку, по-прежнему в станичных черемуховых облаках штопают тишину шелковой нитью сытые бархатные пчелы, освежает сомлевшие от зноя степи благодатный синий разлив Урал-реки, буйно зеленеет дикий вишенник по лысым взгорьям Атача, и по-прежнему в жарком слоящемся степном мареве плывут куда-то верблюды, сворачивая на юг, обходя снежные вьюги и холода.
Подранок… Подранок…
Навалилась на него дрема-воспоминание, и высверкнуло в упор пламенем из тяжелых ружей. И никуда от этого не уйти, не спрятаться, и снова сегодня не уснешь. А боль эта в ноге тянется еще с 1919 года…
Тогда, под крутой горою Извоз, около сонной Верхнеуральской станицы, ожидая подхода красноармейских частей, горсткой бойцов в пятнадцать винтовок с одним пулеметом дали бой дутовскому потрепанному озверелому казачью.
Подступы и бока горы переплело колючей проволокой - не увидать горизонта. Горизонт под колючей проволокой! Из-под нее, закрывая солнце задами, вылезали пьяные бороды и рьяно палили из карабинов огнем вперемешку с матерщиной.
Он тогда не заметил, как окружили их со всех сторон, не заметил, как отошли товарищи и он остался один за пулеметом в угарном неведенье, все силился дострочить оставшуюся в коробке патронную ленту.
Наседали. Подползали. Прыгали на него.
Отстрелял маузер. Последняя пуля, что берег для себя, ушла в упор в живот рыжего казака, с остервенением навалившегося на него. А потом у него вышибли сапогом маузер из рук, опрокинули и вывернули руки. А он, скрипя зубами от дикой боли, неистово жалел, что не успел дострочить ленту, и она, опоясав пулеметный щиток, свесилась, молчащая и грозная, с железными зубами пуль.
Окружили скопом. Уже высверкнули шашки, загорелись глаза - пощады не будет, вот-вот изрубят. Рубить они умеют. Сколько изрублено ими безоружных красноармейцев в Оренбургской тюрьме, раненых партизан и просто захваченных в плен… Любили устраивать бойни у реки, на высоких обрывах. Любили рубить сплеча, с хриплой надсадой при выдохе, взмах - напополам…
Глаза его залило кровью из разбитой головы, и он, закаменев, долго ждал страшного удара, или тогда ему показалось, что долго. А удара все не было. Кто-то зычным голосом вмешался, остановил:
- А ну, погодь! Погодь… Не трожь пока матроса. Важный, видать, гусак.
И пошли отсидки и долгие обходительные допросы, а перед казнью кратковременная встреча с красноглазым неряшливым генералом Дутовым, похожим на раскормленного обленившегося индюка, бросившего через плечо приказ: "Уничтожить".
Вот так. Не расстрелять, не посечь саблями, не повесить, а уничтожить.
Жемчужный знал тогда, что у них есть свой матерый палач-садист, подъесаул Михаила Кривобоков - мастер на оригинальные уничтожения. Видать его до сих пор не доводилось. Ну, да теперь поглядим…
Прощался с жизнью у реки Урал на большом яру…
Опять прощался, в который уже раз! На Балтике однажды смыло с корабля в море - доплыл до острова к финнам. На флоте героем прослыл. В Петрограде на штурме Зимнего поцеловала первая юнкерская пуля - прямо в грудь. Раскроили его тогда в подвале Смольного врачебные знахари, извлекли ее, голубушку. И вторая, в плечо, когда на Невском проспекте арестовывал разную буржуазную контру. А сейчас, видно, последует третья - последняя…
Что же вспомнить под конец сердцу милое, с кем проститься мысленно, мол, не держи обиды, коли плохое было меж нами, и сквозь бои, победы, дороги, по которым катили облако золотой пыли краснознаменные полки, сквозь печали и радости, любовь и ненависть повиделось ему девичье тихое лицо женушки Настеньки с застенчивыми глазами и послышался сиротливой синичкой голос ее, запавший в душу еще до свадьбы: "Ну, что же ты меня поцеловать боишься?!"
На громадном меловом обрыве забивали дыхание высокие ветра, стелилась прохлада под ноги, шевелила выгоревшую жесткую траву, выдувала до трещин плешины земли.
Там, за спиной, внизу под крутояром, мерцает сабельным лезвием пропастная река и, как в бочке, гулко ухает степной горячий ветер, домахивает крылом до лица, бьет, будто хлыстом, наотмашь и снова пропадает в темной пропасти.
Прощай, Урал, прощайте, река и степь, люди и небо!
Часто застреляла проснувшаяся жилка на виске… И схватило сердце неуемной болью. Ведь прощаться приходится с жизнью навсегда, тут уж не помогут ни бог и ни черт, прощаться с тем широким и гулким наезженным трактом, который разрезал малиновую степь оплечь напополам и сгинул в грустной горизонтной дали под нижним небом, с камнем у дороги, где вот только на днях на привале дали коням отдохнуть и жгли костры, со станицей Верхнеуральской, в которой праздничные гульбища жителей с бесстыдной дразней в пылающих глазах крутобедрых казачек сменялись настороженной тишиной за окнами и заборами, с затаившимися предательскими выстрелами зажиточных казаков, с голубой стеклянной грядой далеких Уральских гор, с блестящей вьюгой ковылей, и с древними шорохами в них, и с той недострелянной пулеметной лентой, что сохранила жизнь вот этим пьяным, гогочущим, озверелым палачам.
Здесь, на высоте, ему предназначена пуля, не та, своя, которую берег для себя, всегда оставляя одну в маузере, а безжалостно-мертвая - чужая.
Мелькнула спасительная мысль: вот-вот по тракту запылят полки легендарных братьев Кашириных, из-под Оренбурга или прямо из Белорецка поспешит на выручку сам Блюхер, - мелькнула, согрела, и он тогда усмехнулся, посмеялся сам над собой, как над малым дитем, и приготовился.
Все! Отдал себя революции. И совесть его чиста. Остается выдержать марку Балтийского флота!
С ним рядом стояли двое со связанными руками: огромный хмурый мужик с кружевами седины в бороде и молоденький, тощий, словно вытянутый, парнишка, которого он знал. Это ездовой, порученец Костик Иванцов. Тот находился на самом краю обрыва и все смеялся и звонко выкрикивал, себя утешая:
- А я не боюсь! А я не боюсь!
Жемчужный услышал тогда - мужик басом промолвил: "Прощай, матрос. Я у них всех коней в степь угнал. Целый табун. Сыновей упросил", - и еще услышал его разговор с палачом.
- Ты вот меня ссекешь, кто же на тебя в поле робить наймется? Ай сам впряжешься, сосед?!
- Не боись… Сыны твои пахать будут!
- Дурной ты, сосед. Сыночки мои отселе далече…
Михаил Кривобоков, опоясанный крест-накрест ремнями, с расстегнутым воротником френча, с кортиком на боку, со шпорами на запыленных высоких сапогах сидел на камне и раскуривал отобранную у Жемчужного флотскую трубку. По горбоносому лицу, слепя черные диковатые глаза и застревая в щегольских подкрученных усах, обильно стекали мутные капли пота.
С визгом коротко приказал:
- Руби бороду!
К мужику, словно нехотя, подошли казаки справлять привычное дело. Жемчужный закрыл глаза, уловив свист сабель, хруст тела, матюки и предсмертный выкрик: "Га-а-ды!"
Костик Иванцов заплакал, задергал связанными руками и бессильно, мешая шепот с криком, вытолкнул из худой груди просьбу:
- Развяжите мне руки! Я ведь вас все равно не боюсь! Развяжите. Ну что вам стоит?
Михаила Кривобоков неторопливо подул в ствол револьвера, перекатил барабан и прицелился ему в лоб. С похмелья дрожала рука, и он стрелял, озлобляясь на то, что пули, как заговоренные, летели мимо, а Иванцов все страшно подначивал:
- Стреляй, стреляй, сука белогвардейская!
После каждого выстрела мимо Костик нервно смеялся, заходился в истерике, и над степным простором, ударяясь в небо, разносилось молодое, звонкое и угрожающее: "А я не боюсь! А я не боюсь!"
Наконец офицер попал ему в горло, и Костя Иванцов упал вперед, вытянув ноги над пропастью, замычал и захрипел, захлебываясь кровью. Его спихнули с обрыва, и оттуда, из глубины, не донеслось ни шума, ни шороха, там было немо, как в преисподней.
Теперь очередь за ним, за Жемчужным. Он успел подумать тогда: "Да ведь мы же герои!", - а Кривобоков уже кричал ему в лицо:
- Ты мне враг… а я тебе! Один из нас должен убить другого, чтобы остаться в живых… Логично?
- Допустим.
Палач в офицерском мундире издал удивленный смешок с придыханием и расставил ноги.
- Хе! Он еще допускает. Твори молитву! Разрешаю тебе последнее слово.
И он тогда спокойно сказал свое слово:
- Вас мало. А нас - миллионы, и все, как есть, краснозвездные народы. Их не остановить. От товарищей моих ты не уйдешь, на палачей у них глаз особливый, наметливый. Кончай.
- Ну-с! Матроса сбросить живьем! Примкнуть штыки!
Железная щетина уткнулась в грудь, отодвигая его назад шаг за шагом - к пропасти.
Вздымается синяя морская волна под шапкой пены, ударяет в стальные борта крейсеров, лихо бьет копытами землю на вольном скаку разгоряченный конь, облаком колышется за плетнями розовая пахучая черемуха, прячет солнце свои золотые лучи в зеленых березах, поет тоненько застрявшая в ветвях синичка, носит в себе осторожно и важно сына Настенька, и до сих пор подрагивает теплая печать милого, тихого поцелуя на губах, а над всем этим, над ним и штыками величественно кружит по просторному небу степной орел, а под ними - мать сыра земля.
И опрокинулось небо!
…Он очнулся тогда от жаркой боли и, открыв глаза, рассмотрел песок и воду, камыши и далекий пустынный берег…
Жив! Видно, летел он, касаясь боком наклонного песчаного откоса, и застрял у самой кромки воды, упершись ногами в камень.
Откуда-то с неба до ушей донеслось металлическое взвойное:
- Иди, добей!
Он услышал это "Иди, добей!" и по железному, но усталому звериному приговору понял, что уж точно сейчас его добьют: прикладом, пулей или просто сапогом с железными подковками в висок.
"Иди, добей!"
Это значит - пощады не будет. Да какая уж здесь пощада? Просто смерть. Ну, что ж, мы с ней давно знакомы. Не хочется вспоминать о встречах с ее беззубой улыбкой. Добивают уже почти мертвого, с последним дыханием.
"Иди, добей!"