6
Еще не опомнившись от этого спора, Трубачевский в распахнутом пальто вышел из университета на набережную, тихую, по-вечернему светлую от неба и снега.
"Ты понимаешь, что ты сказал, скотина? - мысленно обратился он к Лавровскому, вспоминая с ненавистью, как у него шевелились усы. - Ведь они же подумают, что эту работу не я, а Бауэр написал".
Он скрипел зубами и шел все быстрее, ничего не замечая вокруг.
"И эта толстая дура - как там ее фамилия? - что она бормотала насчет кантианства? Ну да, ну и не читал. А ты Канта читала, сволочь?"
Дробный, раскатывающийся стук вдруг раздался за его спиной; он вздрогнул и приостановился. Грузчики, которых он не заметил, возили на тачках дрова с набережной куда-то в темноту, вдоль Академии наук; одна тачка сорвалась с дощатой колеи, и дрова посыпались со звоном, как всегда на морозе.
Этот случай несколько охладил его чувства. Все еще сердитый и взволнованный, он сел у ростральных колонн в трамвай и поехал к Бауэру.
Бледная статная девочка лет пятнадцати стояла на площадке; он вспомнил о Машеньке и сравнил. Но Машенька была теперь не самое главное. Он с нежностью подумал о ней, но сейчас же забыл и снова стал перебирать в памяти все, что произошло на докладе.
Рассказать старику или нет? И ему сейчас же представилось, как старик слушает его, насупив брови…
Бауэр был дома. Сложив руки на впалой большой груди, он молча выслушал Трубачевского.
- А вы что же, не знали, что. Лавровский - Щепкина ученик?
- Сергей Иванович, какой же ученик? Ведь ему лет пятьдесят, не меньше.
- Нет, он ученик, - сказал Бауэр. - Он человек бездарный. И ученик. У него ни одного самостоятельного труда нет. А у вас был спор политический. Место декабризма в русской истории - вопрос, по которому политические симпатии определяются совершенно точно. Вот Лавровский, он ведь с вами от имени целой исторической школы говорил. Это либерал. Ему, видите, не нужно, чтобы декабристы революционерами были; по его мнению, это были люди кроткие, которые не только Романовых, но и цыпленка зарезать не сумели бы. Прежде это было мнение довольно невинное, а теперь винное. Впрочем, меня и прежде съесть хотели за то, что я к декабризму с точки зрения классовой подходил. Кизеветтер хотел съесть, но я не дался. И вот видите, до сих пор жив. А он умер. Да. А вы еще глупый совсем. Почему вы мне вашего доклада не показали?
- Сергей Иванович, ведь они решили, что это не я написал, а вы, - с отчаянием сказал Трубачевский.
Бауэр взглянул на него исподлобья и улыбнулся.
- Ну, дорогой мой, не похоже, не похоже, - сказал он, - это у них от невежества, а у вас от самомнения. Хоть я вашего доклада не знаю, но все-таки я его никак не мог написать. Так что вы идите-ка лучше умойтесь…
- Что?
- Умойтесь, умойтесь. У вас лицо потное. Вы, должно быть, бежали. Так ведь и простудиться недолго.
И Трубачевский в самом деле умылся, причесался и, все еще переживая обиду, принялся за надоевшие охотниковские бумаги.
Не прошло и получаса, как Бауэр явился в архив, сел на диван и, спросив коротко: "Ну, как?" - взял с журнального стола последнюю книжку "Нового мира".
Он разрезал ее, но читать не стал, только перелистал и бросил.
- Что это нынче как писать стали, - с веселыми глазами сказал он и прочел одну фразу. - Это что же такое - народничество или что? Или славянофильство?
Он ушел к себе в кабинет, и Трубачевский услышал, как он зашелестел бумагами и тихо запел, аккомпанируя прищелкиванием пальцев. Чем-то он был доволен, потому что пел "Два гренадера", и притом по-немецки. Но работал он недолго. Вскоре он снова явился в архив и, подойдя к Трубачевскому, стал за его спиной.
- Надоело, а? - спросил он, когда Трубачевский, чувствуя неловкость от этого взгляда, следящего за его рукой, положил перо и оглянулся.
- Что надоело, Сергей Иванович?
- Да вот…
И он махнул рукой на груду еще не разобранных бумаг Охотникова, в серых папках лежавших на столе.
- Нет, еще не надоело, Сергей Иванович, - соврал Трубачевский.
Бауэр насмешливо на него покосился.
- Ну и плохо, - сказал он, - очень плохо. А вот мне надоело.
Трубачевский хотел улыбнуться, но нет - Бауэр говорил серьезно, даже сердито.
- Как это не надоело? Что же, вы вегетарианец или кто? Если вегетарианец, вам нужно куда-нибудь в Исторический архив поступить и там служить. А наукой так нельзя заниматься. И, кроме того, врете. Признавайтесь - врете?
- Сергей Иванович, не то что вру…
- Ну конечно, врете, - с удовольствием сказал Бауэр. - Садитесь.
Он взял его за плечо, усадил на диван, сел рядом.
- Я вот когда-то историей пугачевского бунта занимался, - начал он, - или, как теперь принято выражаться, историей народного восстания под предводительством Емельяна Пугачева. Может, слышали?
Еще бы не слышать! Двухтомный труд Бауэра, которым он защищал когда-то как докторскую диссертацию, был переведен на все европейские языки и считался образцовым.
- Так вот, изволите видеть, вспомнили! И по какому же поводу? В настоящее время, как вы знаете, учреждена при Академии наук Пушкинская комиссия, и эта комиссия, как естественно было от нее ожидать, желает Пушкина напечатать. Это, разумеется, не то издание, которое Академия тому назад лет двадцать предпринимала и из которого только пять томов вышло, а другое. Это, надо полагать, в течение ближайших десяти - пятнадцати лет полностью выйдет. Так вот - предлагают мне Пушкина редактировать. "Историю пугачевского бунта" и "Капитанскую дочку". Как вы на это смотрите, а?
Он не в первый раз советовался с Трубачевским - и вовсе не в шутку, напротив, очень серьезно. Трубачевский, который очень любил его, за это любил еще больше.
- Страшно интересно, Сергей Иванович, - сказал он, подумав.
- Ну вот видите, интересно? А вам все Охотникова подавай да Охотникова. Я, признаться, даже и не подозревал, что вы такой до Охотникова охотник.
И он засмеялся - одними глазами, но превесело.
- Вот. Так, значит, мы с вами сего декабриста отложим. Снимите-ка со стола эти папки.
Он вынул из кармана кольцо с ключами и подошел к бюро, в котором хранились пушкинские бумаги. При Трубачевском он впервые открывал это бюро. Ключ щелкнул, боковые планочки повернулись с обеих сторон. Ключ щелкнул еще раз, что-то зазвенело мелодически, точно в старинных часах, и доска, закрывавшая нижние ящики, откинулась на узких полосках стали.
Сперва Бауэр сунул нос в нижний ящик, но только перелистал две-три пачки и положил назад. Потом полез в один из маленьких верхних шкафиков и достал оттуда две пачки - большую, на которой печатными буквами было написано "Морозовские материалы", и маленькую, перевязанную бечевкой и завернутую тщательно, много раз.
- Нуте, это вам не Охотников, - сказал он и развязал маленькую пачку.
Трубачевский взволнованно смотрел на пушкинские письма. Письма Пушкина. Те самые, которые Пушкин держал в руках, и подписано - он перевернул листок, - и подписано: Александр Пушкин.
Глава шестая
1
Квартира, в которой жила Варвара Николаевна, была известна в Ленинграде. Ее хозяйка, которую звали Маришей, была другом всех знаменитых людей, появившихся в Советском Союзе с 1922 года. Любой замечательный человек, хотя бы он был исполнителем Лунной сонаты на ксилофоне, мог прийти в этот дом и потребовать признания. Если он очень надоедал, друзья хозяйки, лишенные предрассудков, давали ему десять рублей и выгоняли вон.
Это была квартира, в которой писали стихи, рисовали карикатуры, обсуждали сценарии для театра Петрушки. Этими сценариями занимались больше всего другого, потому что Мариша любила детский театр. Здесь был свой вкус - плохой, но своеобразный. Последняя новость - политическая, литературная, даже любовная - ценилась здесь главным образом за то, что она была последняя. Друзья хозяина и подруги хозяйки, друзья друзей и подруги подруг жили здесь - одни, как Варвара Николаевна, почти постоянно, другие наездом из Москвы, из Праги, из Мадрида.
Но здесь никогда не было детей - черта, характерная для этого дома!
Как-то, соскучившись, Мариша привезла на несколько дней племянницу, маленькую девочку с круглым, японским личиком. Девочка робко ходила по большим красивым комнатам, слушала радио и скучала. Ее закармливали конфетами, она плакала и потихоньку ела. Ей казалось, что она все куда-то едет. Тетю она жалела. Она понимала, что дело плохо - и с этой квартирой, и с тетей, и что всего слишком много - конфет, разговоров, книг, которых никто не читал, чашек на буфете, из которых никто не пил.
Большой печальный дог, уже ленившийся обнюхивать посторонних, бродил по квартире. У него были глаза старого англичанина, который все видел и ко всему равнодушен. Запах клея и краски, который приносили из театра сослуживцы хозяйки, он ненавидел. Он много размышлял и огорчался. Когда-то все было устроено удобно, даже блестяще: картины Григорьева и Утрилло, шелковые ковры, павловская мебель. Хозяин разговаривал с ним, подшучивал, иногда гулял. Теперь ему пускали в нос дым плохих папирос, квартира пахла пылью, и уже сама хозяйка начинала путать Гамбса с Чипинделем.
Варвара Николаевна жила в этой квартире второй год. Марише она была подруга, отчасти родственница: первые мужья их были двоюродные братья. Теперь шли уже не первые мужья, а вторые, иногда третьи, но дружба, слегка тронутая завистью, продолжалась.
Завидовала - когда было время - Мариша.
Варвара Николаевна проскучала весь тот вечер, о котором с таким волнением вспоминал, вернувшись домой, Трубачевский. Неворожин смеялся над ним, он неловко отшучивался и сердился. Сперва это было забавно. Потом надоело и захотелось спать, а он все сидел и сидел. Она проводила его и вернулась к себе, вспоминая, какими глазами смотрел на нее Трубачевский. Сколько ему лет? Девятнадцать? Очень смешной! Этот хохолок на затылке…
Неворожин сидел, закрыв глаза, раскинув по сторонам руки, - спал или притворялся спящим? Она остановилась перед ним, потом тихонько присела на локотник кожаного кресла. Нет, спит. Она разглядывала его. Он становился старше, когда засыпал. Все возвращалось на свои места - брови, губы. Оспины проступали на лбу. Теперь можно представить себе, что у него мать, которую он любит, быть может, дети.
Она сказала тихо:
- Борис Александрович!
Он не ответил. Спит. И она продолжала думать. Кто это сказал про "три злодейства"? Кажется, Митя? Нет, кто-то другой. У этого человека, как у Германна, по крайней мере три злодейства на душе. Похоже! Она вспомнила, как несколько дней назад они ехали из театра на извозчике; она была в шелковых чулках, и колени очень замерзли, потому что шубка короткая, - теперь уже таких не носят, а она никак не соберется переделать. Он снял пальто и покрыл ее ноги. Так и ехал всю дорогу в одном пиджаке. Она сказала тогда, что это идеологически не выдержано. Вежливость белогвардейца. "И простудитесь". - "Нет, не простужусь, Варвара Николаевна. Я только тогда болею, когда позволяю себе заболеть. А сейчас не позволю". И не простудился.
Она сидела, как сидят дети, поджав под себя одну ногу и задумчиво болтая другой. Надо было взять с собой фильдеперсовые чулки и переодеть в театре. Ничего особенного, так все делают. А на той неделе она отдаст переделывать шубку. Еще возьмется ли Львова? И сколько шкурок надо прикупить, и почем теперь шкурки? Еще скорняку… Она подсчитала и пришла в ужас.
Неворожин ровно дышал, лицо спокойное, широкие лацканы пиджака расходились от дыхания и сходились. Другой бы простудился. А он - нет. И вообще многое неизвестно. Не считая таких вещей, о которых не спрашивают.
- Борис Александрович! - сказала она громко.
Веки дрогнули. "Не спит", - подумала она с досадой.
- Борис Александрович, доброй ночи!
Он открыл глаза.
- Вы остаетесь?
Он вскочил и поцеловал ей руку.
- Если позволите, Варенька?
- Постойте, я скажу Даше, чтобы она постелила, - холодно сказала Варвара Николаевна.
- Ох, пожалуйста, спасибо!
Она ушла и вернулась с постельным бельем.
- Даша спит.
Она стала застилать, он не дал и сам снял с тахты валики, развернул простыни, взбил подушки.
- Варенька, вы за что-то на меня сердитесь, - сказал он и взял у нее одеяло. - Я вам надоел, и вы хотите замуж. Только скажите - и сейчас же выдам. За Митю? Или знаете что: выходите за студента.
- Какого студента?
- А вот за этого, с хохолком.
- Нельзя!
- Почему? Он занятный. И, знаете ли, будет толк! Еще глуп, но есть хватка. И очень честолюбив, я вижу. Им стоит заняться.
Она стояла перед ним в японском халате и смотрела внимательно, сердито. Краешек ночной рубашки был виден из-под шелковых отворотов халата, - должно быть, когда доставала для него белье, успела одеться на ночь.
Неворожин подошел к ней и молча поцеловал сперва в лоб, в глаза, потом в губы.
- Пожалуйста, не нужно… Доброй ночи!
- Надоел, надоел! - весело сказал Неворожин.
- Нет, не надоел. Но мы знакомы уже третий год…
- Больше, чем третий, и больше, чем знакомы.
- А я еще ничего о вас не знаю.
- Социальное положение - служащий, год рождения - тысяча восемьсот девяносто второй, холост, беспартийный. Где служите? "Международная книга", - смеясь, сказал Неворожин.
- Ну и нечего смеяться. Уверена, что так и есть. Именно служащий, и год рождения, и беспартийный.
- Боже мой, ну конечно, так и есть! - с комическим отчаянием возразил Неворожин. - А за кого же вы меня принимали?
- Я думала, что вы - вор.
- Спасибо.
- Или монархист - это было бы романтично.
- Ну, не очень. Теперь уже не очень романтично!
- А вы просто советский служащий. И деньги казенные. Растратчик. Если растратчик, я вам никогда не прощу.
- Это пошло, не правда ли?
- Ужасно! Доброй ночи!
Она ушла. Неворожин проводил ее до дверей и остановился посреди комнаты, сунув руки в карманы.
Он сгорбился и сразу устал. Вежливость и веселость, та ровная сила, которой держалось лицо, - все пропало; морщины легли вокруг рта, впадины обозначились под глазами.
Снимая пиджак и вешая его на спинку кресла, а потом складывая на том же кресле полоской в полоску брюки, он все думал о чем-то и был, кажется, недоволен собой.
Подушка оказалась плохая, низкая, он злобно ударил ее кулаком и подложил валик. Он уснул на спине. Рот приоткрылся, маленькие, детские зубы показались под светом настольной лампы, которую он забыл погасить.
2
Варвара Николаевна проснулась в первом часу дня и сейчас же встала. Неворожин ушел, оставив записку, как всегда - забавную и холодную. Не умываясь, она села за стол. Долги были разные - срочные, несрочные и еще такие, которые она должна была платить сама. Эти были самые неотложные, потому что деньги взяты у подруг - у Верочки Барановой, у Мариши.
Она взяла лист бумаги и разделила его на три части. Срочные. Портнихе сорок рублей за темно-синее с воланами и девяносто за простенькое бежевое. Этот чудесный джемпер, который она на днях видела у Альтмана, - тридцать восемь. Генеральше за вышивку рубашек - двадцать два. Деньги просто тают.
Теперь несрочные. Мама писала из Ростова, что нечем жить, - сорок или… или тридцать. Дуре сестре, которая голодает вместе со своим архитектором, - еще тридцать. Меньше нельзя: обида и могут пригодиться. Даше… Она немного покраснела, вспомнив, что как-то взяла у Даши десять рублей и до сих пор не собралась отдать. Даше - пятнадцать, нет, двадцать. Но, боже мой, что ей делать с Маришей, которой она должна пятьсот рублей: за хозяйство двести с чем-то (несрочно) и остальное - просто так, стало быть, срочно? И Верочке Мечниковой - сто двадцать. И этой старой дуре из Театра комедии - девяносто.
Пес пришел и, задрав голову, долго смотрел на нее с порога. Потом подошел и стал рядом. У него была не морда, а настоящее лицо с глубокими надбровными дугами, с покатым человеческим лбом. Он напоминал кого-то из мужчин, и, подводя итоги, она мельком подумала об этом.
Пятьсот рублей нужны сегодня или завтра, а у нее - она открыла сумочку - двенадцать.
- Ужас какой! - грустно сказала она псу и, бросив сумочку на диван, пошла умываться.
Умываясь, она думала о том, что Неворожин прав - надо выйти замуж. Это утомительно, иногда мерзко. Но, черт побери, что же делать? В конце концов, брак основан на вежливости, а вежливости у нее хватит. Но за кого?
Даша просунула голову в ванну и сказала, что чай на столе и звонил Дмитрий Сергеевич. За Митю?.. Она засмеялась. Ко всем долгам еще и Митю!
Вчерашняя "Вечерняя" лежала на диване в столовой, она просмотрела ее, начиная с четвертой страницы и кончая первой. В "Солейле" последние дни шла "Парижанка", а она еще не собралась посмотреть. Ставил Чаплин - и, говорят, превосходно. Умер академик Лапотников, - одним женихом меньше. Оппозиционеры исключены из состава правительства. Она дважды внимательно прочитала постановление, напечатанное мелким шрифтом на второй странице. Мелким шрифтом - это ее поразило. Она съела три бутерброда с сыром, думая об этом. Сыр был очень хорош, русско-швейцарский, с большими дырками. На бутербродах она закладывала их маленькими кусочками, чтобы было вкуснее. Пес вошел в столовую и, повесив большую голову, приблизился к ней. Она бросила ему печенье, залпом выпила холодный чай и принялась за фельетон, кокетливый и пресный. Потом, сощурившись по-мужски, вдруг посмотрела на всю газету, как смотрят на человека, с головы до ног, одним взглядом. Где-то должны же быть хотя бы нечаянные совпадения с теми разговорами, которые она почти ежедневно слышала в своем кругу. Эта шаткость, неуверенность. Ничего! Ничего! Ничего нет. Если хладнокровия хватает на то, чтобы такие вещи печатать мелким шрифтом, - ничего нет, и слухи преждевременны, а может быть, и просто вздорны.
Варвара Николаевна была уже одета и собиралась уходить, только нужно было еще позвонить портнихе, когда явился Дмитрий Бауэр. Он был в кепке и осеннем пальто, полосатый шарф вокруг шеи и трость; весь в снегу, мохнатый, веселый, заиндевевший, как лошадь.
- Такой снег, да?
Дмитрий скинул пальто, побежал в столовую и сел на диван, поджав под себя ноги.
- Варенька, чаю - или между нами все кончено!
- Чай уже простыл, а я не пойду просить Дашу. И вообще мне некогда, - сердито сказала Варвара Николаевна.
- Дорогая, позовите Дашу, она все для меня сделает, она меня любит.
- Не позову. Вот, пейте, если хотите, холодный.
- Варенька, я вас понял наконец! Вы хотите удивить мир злодейством.
Страдальчески морщась, он выпил чай и встал.
- Сударыня, я ожидал встретить прием внимательный, даже сердечный, - подражая известному плохому актеру, фальшивым голосом сказал он, - и вот отшит, как последняя сволочь. Я пришел к вам, гонимый людьми, преследуемый судьбою…
- Митя, полно вам дурачиться. Сегодня ничего не выходит у вас. Очень плохо! И вообще мне пора. Вы меня проводите? Ну, так одевайтесь, а я пока позвоню портнихе.