Снег уже почти прошел, когда они спустились вниз, но все были запорошенные, пушистые - люди и лошади; и улица Рылеева, всегда некрасивая и простая, стала торжественной и добродушно-парадной.
- И совсем не холодно, - сказала Варвара Николаевна. - А вы замерзли…
- Варенька, вы сегодня в дурном настроении. - И Дмитрий взял ее под руку. - Ну, говорите - что случилось?
- Ничего не случилось. Митя, вы продали бы меня за сто рублей?
- Нет.
- А за триста?
- Тоже нет.
- За десять тысяч?
- Нет.
- Ну, за два, три миллиона?
- Я взял бы еще больше! - смеясь, сказал Дмитрий. - Теперь я знаю, что случилось. У вас нет денег, Варенька, признавайтесь!
- Спасибо! Еще признаваться. Только этого не хватает.
- Хотите, достану?
- Не хочу, не хочу. Вы еще убьете кого-нибудь или ограбите.
Дмитрий вдруг замедлил шаги; она взглянула на него с любопытством.
- Знаете, ведь у меня очень много денег, - немного побледнев и робко улыбаясь, сказал Дмитрий, - но я, как говорит мой друг Неворожин, недальновиден, и потому нищ. Но все-таки, Варенька? Сколько вам нужно?
Они вышли на проспект Володарского. Даже трамваи несли снег на подножках, на фонарях, на поднятых перед вожатыми стеклах. Окна были обведены им. Он был всюду и очень похож на борную кислоту, как будто весь город засыпали борной кислотой. Букинисты стыли у своих ларей, засунув руки в рукава, мрачно переставляя ноги.
Хоть Варвара Николаевна и сказала, что совсем не холодно, но через каждый квартал забегала греться. Так они вдруг оказались в магазине Охотсоюза. Не зная, что спросить, Дмитрий сперва потребовал, чтобы ему показали винчестер, а потом спутал сетку для ловли птиц с рыболовной. Похожий на Болдуина работник прилавка посмотрел с презрением и молча погладил пробор. Они вышли, насилу удержавшись от смеха.
В антикварном магазине, где можно было ничего не спрашивать, они долго ходили среди гор и развалин старой мебели, столов, стульев, комодов и диванов, наваленных друг на друга. Страшные дедовские буфеты еще пахли жильем, гвоздикой, сухой апельсинной коркой, а другие, только что подновленные, - дешевым лаком. Мебель была плохая, все больше рухлядь, которую ставили на комиссию безработные наследники аристократических семейств и разоренная буржуазия.
- Митя, мне на Садовую. Если в каждый магазин заходить, мы никогда не доберемся. Какой это стиль?
- А черт его знает…
- Ну и стыдно, вы же когда-то в Академии художеств учились.
Приятель Дмитрия Блажин остановил их, едва они вышли из антикварного магазина, и они простояли несколько минут, разговаривая о "Парижанке", о знакомой застрелившейся на днях балерине, о том, что ни у кого нет денег. Блажин, замерзший и безобразный в своем франтовском пальто, успел на ходу рассказать два плохих анекдота.
- Митя, у вас все приятели такие же дураки? - спросила Варвара Николаевна, когда они расстались.
- Не все, но много.
- А зачем они вам?
- Для коллекции. Я коллекцию собираю. Есть очень забавные. Один инженер, теперь, по призванию, аптекарь. Другой с бакенбардами, под двадцатые годы. Два писателя - и довольно известных. Они у меня по жанрам делятся. Дураки развратные, восторженные, унылые и дураки-дипломаты. Много… До сорока номеров. Кстати, вот, куда мы сейчас зайдем. К Борису Александровичу, в "Международную книгу".
- Почему кстати? Он тоже в вашу коллекцию входит?
- Нет, он не входит, - серьезно возразил Дмитрий. - Он умный. Пошли, да?
- Нет, нет, я не пойду, - сказала Варвара Николаевна, вспоминая с недоброжелательством, какое у Неворожина было лицо, когда он спал, а она сидела подле него и думала. - Мне некогда, а вы идите.
- Варенька, на десять минут. Я только спрошу у него, можно ли умереть от любви, и мы сразу же отправимся дальше.
- Что спросите?
- Можно ли умереть от любви? - серьезно повторил Дмитрий.
- Митя, вы еще маленький и сумасброд. Зачем вам это знать?
- Это очень важно. Я люблю одну женщину и боюсь умереть.
- Кого же вы любите?
- Вас.
Варвара Николаевна посмотрела на него. Не останавливаясь, он несколько раз подряд поцеловал ее руку, все пальцы по очереди, а потом - в маленькое круглое отверстие, там, где застегивалась перчатка.
- Старо, старо, - сказала она, совсем как Неворожин. - Впрочем, пойдемте. Я не хочу, чтобы вы умирали.
Знакомый служащий сказал им, что Неворожин наверху, в отделе подписки. По узкой винтовой лестнице они поднялись наверх и попали в закоулок, заваленный книгами и похожий на балкон; с одной стороны были устроены перила. Полная белокурая женщина стучала на машинке, и раздвижные лесенки были приставлены к многочисленным книжным полкам, дотянувшимся сюда, казалось, из первого этажа магазина. На одной из лесенок стоял с раскрытой книгой в руках Неворожин. Дмитрий окликнул его, он перешагнул через несколько ступенек и спрыгнул с неожиданным проворством.
- А, очень рад!
Закоулок был такой маленький, а они были такие высокие и большие, что Неворожин должен был убрать несколько лесенок, прежде чем начать разговор.
- Борис, мы к тебе по очень важному делу, - начал Дмитрий и отвел глаза, чтобы не рассмеяться, - Нам нужно узнать… Варенька, а может быть, не стоит его спрашивать? Он ведь в этих делах…
- Нет, спросите.
- Нам, видишь ли, нужно узнать… - он не окончил и чуть заметным движением глаз указал на машинистку.
- Мария Эдуардовна, вы еще не отправили письма? Будьте добры, отнесите вниз и попросите Гурьева это сделать.
Машинистка вышла.
- Ну? - улыбаясь спросил Неворожин.
- Нам, видишь ли, нужно узнать от тебя, - в третий раз начал Дмитрий, - можно ли умереть от любви?
Неворожин рассмеялся очень тихо и обнял их обоих сразу за плечи.
- Пошли вон, негодяи, бездельники! В служебные часы являться с таким вопросом! Да вас за это..
Ворча и по-стариковски шмыгая носом, кто-то поднимался по винтовой лестнице. Шаги были усталые, тяжелые. Пожилой посетитель в обвислом пальто, в потрепанном треухе, из-под которого были видны курчавые седые височки, появился на пороге, как будто вставленный в раму из книг, стоявших по бокам маленькой двери.
- Где тут подписка? - ворчливо спросил он и, вытащив грязный платок, высморкался с презрительным, брезгливым видом.
- Здесь, вам придется подождать, - отвечал Неворожин.
Старик спрятал платок в карман и взглянул на него. Лицо его, кажется, оживилось на мгновение, потом вновь стало неприязненно-равнодушным.
Дмитрий встал; Варвара Николаевна, заметив, что он взволнован, шепотом спросила его, что случилось.
- Пойдемте, я вам потом расскажу, - шепотом же отвечал он и уже протянул руку, чтобы проститься с Неворожиным.
Но посетитель, который до сих пор, закинув голову, бродил рассеянным взглядом по книжным полкам, перебил ему дорогу и приблизился к Неворожину первый.
- Виноват, можно, вас спросить? - с любезностью, впрочем довольно отвратительной, сказал он. - Не вы ли весной этого года в лавке книжной на Ситном рынке продавали одну рукопись? Пушкина какой-то черновик. Я вас тогда искал на рынке и не нашел.
Дмитрий поднял голову и посмотрел на Неворожина с недоверием и страхом. Губы дрогнули, он стал косить от волнения. Полминуты прошло, прежде чем Неворожин ответил.
- Нет, не припомню, - серьезно и спокойно сказал он. - Я иногда бываю у букинистов на Ситном рынке, однако рукописей не продаю. Вот в антиквариате нашем попадаются рукописи, иногда редкие. Может быть, вы оставите нам адрес? Мы известим вас.
Сомнительно вскинув брови, старик глядел на него, и в этом молчании прошло еще полминуты.
- Мой адрес таков, - гнусавым и высокомерным голосом сказал он, - Васильевский остров, Университетская линия, дом 9, квартира 3, профессор Николай Дмитриевич Щепкин.
3
Весной 1928 года Трубачевский, просматривая бумаги, хранившиеся в пушкинском бюро, нашел в одном из секретных ящиков рукопись, которая его очень заинтересовала.
Это был перегнутый вдвое полулист плотной голубоватой бумаги с водяным знаком 1829 года. Наружные стороны полулиста оставлены пустыми, две внутренние заняты стихами, написанными почти без помарок. На левой странице тридцать одна, на правой тридцать две строки, и почерк - для себя, не официальный, как в письмах к Бенкендорфу, не интимный, как в письмах к жене, не альбомный и не журнальный.
Страницы были перенумерованы, две цифры - "66" и "67" красными чернилами вставлены между строками. Это были пометки жандармской описи, составленной после смерти Пушкина Дубельтом и Жуковским.
Без особых усилий Трубачевский прочитал рукопись - и ничего не понял. Он переписал ее, и получилась бессвязаная чепуха, в которой одна строка, едва начавшая мысль, перебивается другою, а та третьего, еще более бессмысленной и бессвязной. Он попробовал разбить ее на строфы, - нет, не выходит. Он стал искать рифмы, - как будто и рифм не было, хотя на белые стихи все это мало похоже. Он просчитал строку - четырехстопный ямб, размер, которым написан "Евгений Онегин". Он стал читать вслух:
Нечаянно пригретый славой
Орла двухглавого щипали
Остервенение народа
Мы очутилися в Париже
Скажи, зачем ты в самом деле
Но стихоплет великородный
Авось по манью…
Эта строка кончалась загадочным знаком, и снова следовали такие же бессмысленные стихи.
Провозившись со странной рукописью часа полтора, Трубачевский взялся за другие дела, которые были ближе к истории пугачевского бунта.
Но вечером, когда пора уже было уходить, он снова принялся за нее и просидел так долго, что Бауэр, в этот день поздно вернувшийся домой, еще застал его за работой.
- Что же вы это, а?
Он остановился в дверях, глядя на Трубачевского с притворно сердитым видом.
- Сергей Иванович, вы когда-нибудь читали этот автограф?
Бауэр подошел и взглянул.
- Я-то читал. А вот вам не советую.
- Почему?
- А потому, что это стихотворение шифрованное и вы все равно ничего не поймете.
Трубачевский смотрел на рукопись с уважением, почти со страхом.
- Сергей Иванович, ведь это очень важно прочитать!
- Да, это важно, - сказал Бауэр, - это именно потому и важно, что тут Пушкин для самого себя писал и притом так, чтобы другие ничего не поняли. И, судя по некоторым строкам, у него были для этого существенные причины.
Бережно устроив полулист на ладони, Бауэр посмотрел на него через кулак. Лицо его приняло выражение печальное. Трубачевский никогда еще его таким не видел.
- Но ведь должен же быть ключ, Сергей Иванович!
- Подите-ка отыщите! Я вот, вы знаете, никому эти рукописи не даю читать. А тут не выдержал и дал. Жигалеву покойному дал, разумеется, не домой, а чтобы тут читал, у меня в кабинете. Так он объявил, что этот автограф к "Евгению Онегину" относится. Я говорю: "Почему к "Евгению Онегину""? - "Нюх", - говорит. Долго сидел, ел тут очень много, водку пил, потом какого-то спившегося криптографа из бывшего сыскного отделения привел - и все-таки ничего не понял. Вот вам и нюх. А вы что это, как видно, тоже расшифровать пытались?
Трубачевский поспешно схватил со стола исчерканный листок, смял и бросил в корзину.
Бауэр усмехнулся.
- Нет, уж коли нам не удалось, - ласково сказал он, - так и вы бросьте.
И он спрятал автограф в папку, а папку положил в бюро.
4
Тайком от старика Трубачевский переписал стихотворение, даже не переписал, а срисовал - тщательно, подражая каждому движению пушкинского почерка. Задача заняла его чрезвычайно. Он был слишком честолюбив, чтобы тотчас же от нее отступиться.
Что же это такое, эта рукопись, в которой лучшие знатоки разобраться не могут, которую ничего не стоит прочесть, но понять решительно невозможно?
Трубачевский читал ее, пропуская по одной строке, потом по две, по три, надеясь случайно угадать тайную последовательность, в которой были записаны строки. Нет, ничего не получалось!
Тогда он стал читать третью строку вслед за первой, пятую за третьей, восьмую за пятой, предположив, что пропуски должны увеличиваться в арифметической прогрессии. Все то же!
В сотый раз перечитывая стихотворение, давно уже выученное наизусть, он чувствовал, что решение должно быть самое простое. Вдруг мелькала между далекими строчками какая-то связь, он спешил соединить их, но сейчас же находился другой вариант, столь же необязательный и столь же возможный.
Две недели прошли в напрасных поисках, когда он почему-то решил, что стихотворение написано снизу вверх, хотя по внешнему виду рукописи было очень ясно, что написано оно сверху вниз, как и полагается писать, по-русски. И вот он снова проделал все свои математические изыскания, только на этот раз вел счет в обратном порядке. То, что получилось, было очень похоже на известную игру, в которой участники пишут на длинных листочках всякий вздор, а потом меняются и снова пишут. Игра называется "чепуха", - у него чепуха и получилась.
Отчаявшись, он бросил эту затею. Но против его воли она продолжалась. Он ловил себя, слушая лекции, в трамвае, в уборной. Рассеянно вытаращив глаза, как будто прислушиваясь, он стоял в трамвае, машинально обороняясь от толчков, не замечая ни ругани, ни иронии. Как шахматист, играющий в уме, он не только знал наизусть каждую строчку, он видел ее в десяти комбинациях сразу. Наткнувшись однажды у букиниста на "Теорию вероятностей", он перелистал ее и пришел в отчаянье: если четыре буквы, составляющие слово "Roma", можно переставить двадцать четыре раза, сколько же раз можно переставить этот проклятый автограф, в котором пятьдесят шесть строк, если даже не считать семи, приписанных сбоку?
Он подсчитал и ошалел перед астрономической цифрой. Нет, кончено! Больше ни одной минуты на это безнадежное дело!
Иногда он представлял себе, что желание его исполнилось и рукопись прочтена. Вот он является к Бауэру с готовой разгадкой и читает ему новое стихотворение Пушкина, и непременно прекрасное, - это видно даже и по отдельным стихам. Вот его приглашают в Пушкинский дом, он докладывает о своем открытии, а потом, сдержанный и спокойный, принимает поздравления ученых. И во всех газетах появляются статьи о нем и портреты.
Он сочинял эти статьи: "Загадка пушкинской рукописи. В нашей газете уже сообщалось о замечательном открытии, которое сделал студент ЛГУ Трубачевский. В беседе с нашим корреспондентом Н. Л. Трубачевский сообщил…"
Потом разговоры: "Невероятно! Студент второго курса! Впрочем, говорят, у него и прежде были замечательные работы".
Потом - книга, деньги, кафедра, слава.
Он похудел и стал плохо спать. По улице он шел бормоча, прохожие оборачивались с удивлением. В университет он почти не ходил. Встретив как-то в трамвае Климова, он с удивлением узнал, что числится в списке студентов, не сдавших минимума за четвертый семестр. Он только махнул рукой.
Однажды он встретил в коридоре Машеньку и она радостно поздоровалась с ним. Он тоже был очень рад. Они поговорили несколько минут: чертовски много работы, все чертежи, чертежи, и так будет до пятнадцатого июня. Третьего дня они с Танькой были в кино. Очень хорошо. "Конец Санкт-Петербурга". Он видел?
- Нет, - мрачно сказал Трубачевский.
Она посмотрела, как Бауэр, ласково и исподлобья.
- А вы еще больше похудели и стали страшно злой. Хотите в дом отдыха? Папа устроит.
Она сказала это так сердечно, что Трубачевскому захотелось взять ее за руку, поцеловать и погладить. Но он объявил, что никакой дом отдыха ему не поможет, и ушел, перебив ее на полуслове.
Она стояла и смотрела вслед, огорченная, с полуоткрытым от удивления и досады ртом; зимняя белая шапочка с длинными ушами болталась за спиной, под рукой портфель, из которого торчали книги, - ужасно хорошая, но теперь не до нее. Кроме того - он вспомнил Климова, - нужно обрасти шерстью, чтобы заниматься этой ерундой!
Но в ту же ночь она ему приснилась. Неизвестно, где это было, кажется, в классе, освещенном косыми лучами, в которых видны пылинки. Ученики сидят, все незнакомые, он больше всех, старше и выше. С мелом в руках он стоит у доски, и на доске гравюры - не нарисованные, а глубокие, как живые. Что-то нужно сделать, потому что все ждут. Он не знает что, но все равно, сейчас начнется. Машенька входит, бледная, и садится. Он приподнимается на цыпочки, чтобы увидеть ее, потом идет к ней между партами, а ее нет. Тоска такая, хочется обернуться - и страшно. Но вот и она, в летнем платье, с худыми руками…
Он проснулся, потому что она сказала ему четыре связанных стиха из пушкинской рукописи, и в одной рубахе бросился к письменному столу.
Сей муж судьбы, сей странник бранный,
Исчезнувший, как тень зари…
Он не поверил глазам, когда оказалось, что этот вариант, который минуту назад казался бесспорным, ничем не отличается от десятка других, давно отброшенных и забытых…
Наутро отец вошел в комнату и испугался, найдя его сидящим в одной рубашке на холодном клеенчатом стуле. Трубачевский взглянул на него рассеянно. Потом увидел свои голые ноги и рассмеялся.
- Понимаешь, забыл! - сказал он и прыгнул на кровать. - Придумал во сне, хотел записать и забыл.
Но старый музыкант приглядывался с беспокойством: ночью, голый, с такими глазами - беспорядок, беспорядок, больше чем беспорядок!