Вениамин Каверин: Избранное - Вениамин Каверин 14 стр.


7

Ему не хотелось возвращаться домой, и он стал бродить по улицам с тем чувством неопределенного волнения и ожидания, которое все чаще являлось, когда он оставался один.

Люди проходили мимо него, разговаривая и смеясь, трамваи были переполнены, газетчик пел ломающимся мальчишеским голосом: "Вечерняя Красная газета!" Автомобиль остановился у ворот, и полный человек с портфелем, в полувоенном костюме, вышел из него и властным голосом что-то сказал шоферу.

Трубачевский шел и думал, все замечая вокруг и не переставая следить за собою. Что мог он сделать в этом городе и в этой стране? Миллион домов - и в каждом сотни и тысячи людей со своими желаниями, воспоминаниями и страстями. И только в двух или трех знают о том, что он существует на свете.

- Слава… - Он шепотом произнес это слово.

На мосту Равенства он остановился и стал смотреть на Неву.

Вечернее небо отражалось в воде и плыло к Петропавловской крепости, переливаясь на низких волнах. Дул легкий ветер. Ломовики везли лед, он лежал на подводах, голубой и расколотый, похожий на большие кристаллы. Высокие серые камни лежали на набережной, по левую руку от Института мозга, и между ними проложены к Неве узкие рельсы - здесь начинали строить. Пароход подошел к мосту, и матрос, стоявший на корме, потянув за железный стержень, вдруг опустил трубу, и круглый черный дым стал выходить снизу.

Все было так просто, что ему захотелось заплакать. Четверостишие, которое он сложил из бессмысленных строк пушкинского стихотворения, вспомнилось ему. Он прочитал его вслух - не очень громко, но так, что проходившие мимо школьники обернулись и засмеялись.

Сей всадник, папою венчанный,
Исчезнувший, как тень зари,
Сей муж судьбы, сей странник бранный,
Пред кем унизились цари.

Слова были торжественные, полные значения, он дважды повторил их.

Он простоял на мосту так долго, что сторож, сидевший на треножке подле своей будки и терпеливо следивший за ним, встал наконец, заподозрив, что он собрался топиться. Эта мысль рассмешила Трубачевского. Как бы не так! Он быстро отошел от перил.

Сильный юноша с мечом - памятник Суворову - стал виден, когда Трубачевский спустился с моста. Здесь они шли с Варварой Николаевной, и он был страшно глуп, стараясь показать, как много он читал и как много знает. Они простились подле этого памятника. Она сказала, что они еще встретятся. И они встретились: в японском халате она разливала чай, рукава были откинуты, и руки, полные и прямые, видны до плеч.

У него пересохло во рту и сердце забилось.

Медленно пройдя между могилами Марсова поля, он сел на скамейку и, откинувшись, скрестив ноги, стал следить за каждой женщиной, проходившей мимо. Он думал о них с ненавистью. Он ругал их. Впрочем, он сам виноват; другие решают это дело в пять минут, а он на одни только размышления тратит целые ночи.

На скамейке, шагах в двадцати от него, сидел военмор и рядом с ним девушка, курносая и неуклюжая, в красном платочке, из-под которого виднелись прямые, соломенные волосы. Они говорили тихо, потом поцеловались, и она отстранилась, покраснев, нахмурившись от счастья.

Трубачевский вскочил. А что, если пойти к ней сейчас? Он сбросил на руку макинтош, одернул пиджак, подтянул галстук.

В смятении, которого он заранее стеснялся, он в несколько минут пролетел Пантелеймоновскую и, пройдя проспект Володарского, остановился подле ее дома, С мрачно-рассеянным видом он довольно долго простоял у подъезда. Подъезд был обыкновенный - две каменные ступени и дверь, которая, как все двери, открывалась и закрывалась. Вот толстяк распахнул ее и с детской важностью прошел мимо. Старуха несла в каждой руке по бидону с керосином и остановилась, поставила бидоны на ступень, чтобы передохнуть и поправить платок, сбившийся набок.

Поднимаясь по лестнице, он вытер о пиджак потные руки. Это было как во сне, и желание - как во сне, но такое, что нельзя ни повернуть назад, ни передумать.

Старомодный звонок, черная груша на металлическом стержне, висел у ее двери. Он посмотрел на звонок туманными от волнения глазами. Прошла минута, может быть две, прежде чем он решился. Он услышал звон, приглушенный и далекий, и через несколько долгих мгновений - шаги. Дверь распахнулась.

- Варвара Николаевна дома?

- Нету.

- Передайте ей, пожалуйста, что был Трубачевский.

Спускаясь по лестнице, он еще волновался. Но с каждой минутой на душе становилось легче. К своему удивлению, он был рад, что ее не оказалось дома. Когда он вышел на улицу, ему даже есть захотелось.

В пивной на проспекте Володарского он съел бутерброд с сыром и выпил маленькую кружку портера. Равнодушный продавец бросил сдачу на мокрую жесть прилавка. Трубачевский выбрал гривенник и спросил, где автомат.

Он нашел автомат в маленьком коридоре, который соединял уборную с кухней и вонял той и другой. Пьяные голоса доносились из общего зала, и он несколько раз ошибся, думая, что это отвечает станция.

Наконец он назвал номер.

Двое пьяных прошли в уборную за его спиной. Он закрыл свободное ухо ладонью, "…вот ты на меня подожрение взял, ты меня с Октябрьского вокзала до Кирочной подожревал, что я без билета еду".

Мужской голос ответил наконец. Так шумно было, что Трубачевский не разобрал, кто говорит - старик или Дмитрий.

- Можно Марию Сергеевну?

Голос ответил, что можно, и он снова стал ждать, терпеливо и почти волнуясь. Вода лилась в уборной, пьяный голос говорил: "…подожрение, подожрение…"

И вот, измененный телефоном, знакомый и милый голос донесся до Трубачевского через этот шум, потрескивание аппарата и далекое радио, выстукивавшее где-то в глубине сигналы по азбуке Морзе.

- Мария Сергеевна, это Трубачевский. - Он повторил по слогам: - Тру-ба-чевский. Вы сегодня свободны? Пойдемте в кино. В "Солейле" идет "Парижанка".

Он выслушал в ответ длинную речь, из которой с трудом разобрал две-три фразы: завтра зачет по сопротивлению материалов, придется сидеть всю ночь, и самое печальное, что одной, потому что Танька заболела. Прошла ли у него меланхолия? Правда ли, что в "Парижанке" играет Чаплин? Дима видел и говорил, что нет. Очень хочется посмотреть, но завтра на зачете она пролетит, как пуля.

- Ну, пожалуйста, приходите, - грустно сказал Трубачевский.

Три минуты кончились, он позвонил снова. И они сговорились наконец: в половине одиннадцатого, у левой билетерши.

До половины одиннадцатого был еще целый час.

Трубачевский почистил ботинки и поговорил с чистильщиком насчет заработка и погоды. Погода была хорошая, заработок плохой.

Потом Трубачевский прошелся по улице Белинского, чтобы у цирка проверить часы. Часы у цирка стояли, но зато минут двадцать он убил, рассматривая рекламу. Гипнотизер Торама, в индусской чалме, в европейском платье, держал в руке орла с распростертыми крыльями. У ног гипнотизера лежал крокодил. Дружелюбно улыбаясь, волк подавал лапу теленку…

Когда в начале одиннадцатого Трубачевский подошел к "Солейлю", ему казалось, что он ждет уже очень давно, и не может быть, чтобы она пришла и чтобы все случилось так, как он раз двадцать представлял себе за эти полтора часа ожидания.

Но все случилось именно так: не прошло и пяти минут, как через стеклянную дверь он увидел ее, поднимающуюся по ступеням.

Она была в сером простом пальто - шелковый цветок, чуть светлее, приколот в петлице - и в белом берете, памятном с первой встречи. Он прежде не замечал, как она выросла и изменилась за этот год: плечи стали шире, грудь выше. Она заговорила, и его удивил странный контраст, которого он прежде не понимал: между этой манерой говорить почти не задумываясь и спокойной прямотой лица, скорее свойственной молчаливым людям. Этот контраст и был главной ее прелестью, и он вдруг с радостью догадался об этом.

Машенька говорила что-то и смеялась. Все-таки это очень хорошо, что он вытащил ее в кино, она совсем погибла над своими чертежами. Правда, завтра зачет, а она еще и вполовину не готова. Но без Таньки она как без рук, и в крайнем случае, если она срежется - зачет можно будет пересдать в начале июня.

- Но я не сержусь, - сказала она и опять засмеялась.

Когда она смеялась, был виден неправильный зуб, такой же ровный и белый, как и все остальные, но выросший где-то сбоку, не там, где ему полагалось. Трубачевский слушал ее, изредка вставляя одно-два слова; на этот зуб он смотрел с нежностью.

Потом они пошли в зрительный зал, и места оказались плохие, в последнем ряду балкона, под самой будкой. Трубачевский рассердился и сказал, что пойдет скандалить. Машенька не пустила его, да и все равно уже поздно было: свет погас.

Перед "Парижанкой" шла кинохроника, и они еще продолжали говорить шепотом. Рассеивающаяся голубая полоса выходила из окошечка над их головами, он видел ее лицо, вдруг ставшее темно-отчетливым, не очень знакомым. И вся обстановка кино, голоса, становившиеся громче, когда музыка утихала, упавшая на экран тень человека, прошедшего в переднем ряду, узенькие полоски света от фонарика билетерши, которым она водила по рядам, усаживая опоздавших, - все, что он видел тысячу раз, было полно сегодня загадочности и уюта. Трубачевский знал и чувствовал, что Машенька была этой загадочностью и уютом, но ничего не менялось оттого, что он это знал, и даже наоборот - становилось еще необыкновенней.

Деревянная ручка кресла разделяла их, он чувствовал ее плечо и боялся пошевелиться. Все время, пока шла кинохроника, ему хотелось взять ее за руку, и один раз он уже совсем решился, но ничего не вышло, потому что в эту минуту она поправила волосы, а потом положила руку на колени.

Но когда началась "Парижанка" и двое молодых людей медленно прошли по ночному городу, и прошли так, как будто никто на них не смотрел, кроме Машеньки и Трубачевского, он собрался с духом. Пальцы ее немного вздрогнули. Не отрываясь она смотрела на экран.

Все было таким на экране, каким бывает в маленьком городе и в девятнадцать лет. Они стояли у подъезда старомодного дома, все спали, только одно окно было освещено. Они стояли у подъезда и прощались.

Трубачевский давно уже перестал смотреть на экран, а все только на Машеньку, на ее лицо, становившееся то светлым, то отчетливо-темным, и смотрел до тех пор, пока она не сказала лукаво:

- Читайте же, опять надпись пропустили.

Он повиновался, но минуту спустя снова принялся за свое.

Он не помнил потом, когда пришло ему в голову, что можно поцеловать ее руку, но он помнил очень ясно, что мысль эта сперва показалась ему невозможной. Прошло несколько секунд, темный кадр все сделал темнее, и Трубачевский решился. Она отняла руку, но он снова поцеловал, и больше она не отнимала.

Парижанка была теперь на вокзале и ждала своего друга. Трубачевский все пропустил и все понимал, как будто это с ним происходило когда-то. Маленький носильщик в падающих штанах появился на перроне и ничего не сделал, только прошел и смешно сбросил с плеча огромный ящик. Все рассмеялись, и Трубачевский догадался, что это был Чаплин.

Теперь и Трубачевский увлекся картиной и, крепко держа, иногда целуя Машенькину руку, не отрывал глаз от экрана. То чувство грустного восторга, которое он испытал на мосту, читая пушкинское стихотворение, снова вернулось к нему, но теперь уже другим, полным какой-то печальной простоты, в которой все смешалось, - и Машенька, которая вдруг посмотрела на него, и эта девушка парижанка, взволнованно бродившая по перрону, и то, что она ждала, а он не приходил, и то, что все в зрительном зале знали, почему он не может прийти, и только она не знала.

Стрелка, вздрагивая, передвигается на круглых вокзальных часах. Еще одна, две минуты.

В белом платье она стоит на перроне, и тень от широких полей ее шляпы падает на лицо.

Она больше не надеется, но все же ждет до последней секунды.

Снова часы. Еще две минуты.

Поезд.

Никто не видит его, но все знают, что он пришел. Светлые пятна окон врываются на перрон и бегут по каменным плитам, по столбам, по ее платью одно за другим.

Они бегут в простом порядке, то в глубине, то перед глазами, в том порядке, над которым Трубачевский так долго думал наяву и во сне.

Не веря себе, он прислушивается; он сдерживает дрожь и чувствует, как гусиная кожа стягивает лицо, грудь, все тело.

Слыша и не понимая, что говорит ему вслед знакомый взволнованный голос, он встает. Не чувствуя рук, он путается в тяжелой портьере. Одно чувство ведет его: он боится забыть, он повторяет, доходит до конца и начинает сначала.

Портьера распахивается наконец, он видит себя в фойе. Машенька стоит подле, он слышит ее и не в силах ответить.

- Что с вами? Вам дурно? Да скажите же, боже мой! Почему вы молчите?

Он молчит. Он берет ее за руку и целует. Он повторяет. Так ли это теперь, в фойе, при свете, как было минуту назад, в темноте? Так ли это вслух, как он только что прочитал про себя? И он читает вслух, не обращая внимания на то, что какие-то люди, девушки из буфета, билетерши, зеваки собираются и слушают его:

Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щеголь, враг труда,
Нечаянно пригретый славой,
Над нами царствовал тогда.

- Машенька, нашел! Нашел! Так вот в чем была разгадка!

8

Разгадка оказалась совсем не так проста, как он думал. Размышляя над шифрованным стихотворением, Трубачевский давно заметил, что правая и левая страницы рукописи рифмовались.

Нечаянно пригретый славой
Властитель слабый и лукавый
Орла двуглавого щипали
Его мы очень смирным знали
Остервенение народа
Гроза двенадцатого года.

Это помогло ему составить первую строфу, ту самую, которую он читал на мосту. Он составил ее из четырех арок. Они находились очень далеко друг от друга, но все же он подсчитал число пропущенных строк. Между первой и второй, между второй и третьей оно оказалось неравным. Но строфа запомнилась.

Прошло несколько дней, и, повторяя ее, он вдруг заметил, что она напоминает другую строфу - из стихотворения "Герой", посвященного Наполеону:

Все он, все он - пришлец сей бранный,
Пред кем смирилися цари,
Сей ратник, вольностью венчанный,
Исчезнувший, как тень зари.

Расположение строчек здесь было совсем другое, и он переставил их в своей строфе так, как они стояли в "Герое". Если бы он переставил не только строчки, но и номера их, он тогда же догадался бы, в чем дело. Но он не сделал этого. Новый порядок строфы нравился ему меньше, чем прежний, и он скоро забыл об этом сходстве.

Он не знал, как и почему это случилось, но два воспоминания - как он подсчитывал пропущенные строки и как перестраивал свою строфу - сошлись, когда он увидел бегущие по перрону светлые пятна и догадался, что это подходит поезд.

Каким-то внутренним зрением он увидел перед собою всю рукопись - и с такою необыкновенной отчетливостью, как это бывает только во сне.

Он вдруг понял, что нужно читать ее так же, как он прочел свою строфу, но не в первом, а во втором варианте, с переставленными строками. Цифры сошлись. Между первой и второй, между третьей и четвертой было ровно по шестнадцать строк. Можно было начать с любого стиха и ровно через шестнадцать строк найти продолжение. Это и был шифр.

Так он нашел вторую строфу, - невозможно было выдумать ее, а написать ее мог только Пушкин.

Перебивая себя, путаясь, хватая Машеньку за руки и смеясь, потому что она смотрела на него с испугом, он в сквере у кино нашел и прочитал третью:

Его мы очень смирным знали,
Когда не наши повара
Орла двуглавого щипали
У Бонапартова шатра.

Он так орал и бесновался, что беспризорники, проживавшие в сквере, собрались вокруг, с профессиональным любопытством оценивая расположение его карманов.

Расположением пушкинских строк они гораздо меньше интересовались. Впрочем, один, в истлевшей рубахе, прислушавшись к стихам, сказал:

- Ага, ясно, эпигон Гумилева. - И ушел, презрительно зевнув и не глядя на Трубачевского, изумившегося до потери дыхания.

Вернувшись домой, он нашел четвертую и пятую строфы. Отец спал, он явился к нему, размахивая бумагами, и поднял с постели. Испуганно моргая, старый оркестрант слушал его. Беспорядок был налицо: ночью сын прыгал по комнате и читал стихи. Старик немного успокоился, узнав, что стихи написал Пушкин. Пушкин - это порядок. По уснул он все-таки с тяжелым чувством: сын был непохож на него - неаккуратность, торопливость, упрямство.

В десятом часу, умывшись до пояса холодной водой и принарядившись, то есть надев свой единственный темно-синий костюм, Трубачевский отправился к Бауэру. За ночь он не прилег ни на минуту, но чувствовал себя превосходно. И вообще все было превосходно, все, что он видел на небе и на земле. Десятый час, а солнце грело уже вовсю, как летом. На улицах было еще пустовато, но это-то и красиво. Нарядный мороженщик стоял подле чистой голубой тележки, нарядные милиционеры управляли движением. Небо тоже было голубое, и он впервые заметил, в какие разнообразные и приятные цвета перекрашены дома на проспекте Карла Либкнехта. Мостовая после наводнения 1924 года была выложена булыжником, а теперь булыжник сняли и заменили торцами, - это тоже было куда удобнее и приятнее. Во дворе дома № 26/28 мальчики молча разглядывали собаку, стоявшую среди них с грустным и виноватым выражением. Один погладил ее, и Трубачевский радостно улыбнулся, сам не зная почему, но, должно быть, потому, что у мальчика было доброе лицо - доброе и красивое, как все, что он видел перед собой в то утро.

Анна Филипповна открыла ему, но не сразу, а сперва накинув цепочку и поглядев на него через щель. Причесываясь, перед тем как зайти к Бауэру, он увидел ее в зеркале и, хотя она сердито бормотала себе под нос и нос висел уже не над верхней губой, а над нижней, нашел, что она все-таки симпатичная и в детстве, наверно, была красивой.

Потом он нащупал в боковом кармане листки с переписанным набело стихотворением и спросил, встал ли уже Сергей Иванович.

- Скажите ему, Анна Филипповна, что я пришел, - добавил он, не дожидаясь ответа. "Ну, поворачивайся, кот в сапогах", - радостно подумал он, когда старуха неторопливо пошла по коридору.

Она вернулась минуту спустя и сказала, что Сергей Иванович просит в архив. Трубачевский вынул листки и сейчас же положил их обратно. Сердце прыгнуло вверх, потом вниз, потом провалилось. А вдруг все вздор, и старик скажет, что вздор и совершенно неверно?

Дрожащей от волнения рукой он постучал в дверь, и голос Бауэра сказал:

- Войдите.

Трубачевский вошел.

Первое, что бросилось ему в глаза, когда, еще ничего не понимая, он остановился на пороге, были бумаги. Бумаг было очень много - кажется, гораздо больше, чем их было в этом архиве. Они лежали на столе, на окнах, на откидной доске пушкинского бюро, на полу и на стульях. Старик стоял среди этого разгрома спиной к нему и не сразу обернулся, когда открылась дверь, - только пригнулся ниже над столом, так что стала видна вся старческая, худая шея. Потом обернулся, посмотрел, сердито запахнул халат, и Трубачевский, несмотря на все волнение, успел заметить, как похож он сейчас на свою карикатуру - в ермолке, с повисшими унылыми усами.

- Ну? - спросил Бауэр сурово.

Назад Дальше