Происшествие из жизни - Евдокимов Николай Семенович 12 стр.


- Ну, знаешь, голубок, грех роптать. При руках, ногах, косая сажень в плечах, по земле ходишь, а слепота, что ж, беда, конечно, но не гневи судьбу, радуйся, что живешь…

Угощала она их огурцами, помидорами, а главное - картошкой, обыкновенной картошкой с огорода. Но от этой картошки шел домашний, деревенский, парной дух, Вика сроду такую не ела и уплетала за обе щеки, уж и насытилась, а все ела и ела. Что за картошка! Чудо! И Григорий от нее не отставал.

- Ой, тетя Лена, - говорила Вика, - я обжора, извините…

- Кушайте, не стесняйтесь, - смеялась тетя Лена, - это дяди Ванино наследство. Гришенька знает: дядя Ваня у меня мичуринец был, новые сорта выводил, природу переделывал, не ждал милостей от нее. Эта картошка - его изобретение. Картошку он вырастил, а мне детишек хотелось… Не было у нас детишек… Наши детишки - вот, картофля эта, да вишню с рябиной он скрестил, эвон стоит, растет, уродина.

- Ух, - сказал Григорий, - я готов, тетя Лена.

Он похлопал себя по животу - шлеп, шлеп - и засмеялся, и тетя Лена засмеялась.

- Не забыл! - сказала она Вике. - Бывало, Ваня мой, отец Гришки Андрей да Гришка вот, шустрый был малый Гришка, умнут обед, отвалятся от стола и шлеп-шлеп себя по животам, сыты, дескать. Как дети, дурачки озорные… Хорошее было время, молодое, дурное только какое-то…

Она погладила Григория по голове, поцеловала в темечко.

- Как же я рада, что ты приехал, меня, старую, навестил, да и кралю такую привез.

…А потом все трое они сидели на крыльце и слушали дыхание вечерней деревни. Грусть была в наступающих сумерках, умиротворение, покой, словно все прошлое, все пережитое никогда не существовало или только приснилось, а жизнь сосредоточена в этих мгновениях уходящего дня, в тишине и таинственной пустоте деревенского пространства. Тетя Лена обняла Григория, и он привалился к ней, положив голову на грудь. Вика видела, по щеке ее сползла слеза, но Григорий, слава богу, не почувствовал этого, не ощутил дрожи в ее голосе.

Темнело. Из леса полз туман, пахло затхлостью какой-то, то ли речной сыростью, то ли перегнившим трухлявым деревом, как пахнет от старых пней во влажном осеннем лесу.

- Это откуда такая сырость? - спросил Григорий. - От Вихлянки?

- От какой Вихлянки? - сказала тетя Лена. - Нету, сынок, никакой Вихлянки.

- Как нету? Куда же она девалась?

- А так - нету. Была Вихлянка, а теперь болото. А на Савельевом лугу - помнишь Савельев луг? Какое раздолье было! Помнишь? Там ныне топь страшная, не приведи господь. Преобразовали природу, умельцы, копали, рыли, канал прокладывали от Щучьего озера, через болото, к Вихлянке, а болото и поля съело, и Вихлянку нашу. Все мы тут копали, вот и покорили природу, Вихлянку погубили, поля в топь превратили. Отомстила нам природа…

…На ночь Вика и Григорий устроились в сарае, на сене. Прежде, до войны, там всегда спал Григорий, а для Вики это были новые ощущения, она никогда не жила в деревне и не знала, как, оказывается, интересно, хорошо и тепло лежать на мягкой перине из сухой травы, видеть сквозь щели в крыше мерцание звезд, слышать шуршание кур на насесте. Но это ли было главным. Совсем нет! Главным было ощущение тепла тела Гриши, который лежал рядом с ней. Так близко лежал, что она слышала биение его сердца.

- Все меня жалеют, - сказал Григорий. - Тетя Лена тоже пожалела, не сказала, что дядя Ваня погиб. Я по голосу ее понял, погиб, одна она. И ты меня жалеешь, Вика. Знаешь, как обидно чувствовать, что тебя жалеют.

- Гриша, милый, я все понимаю, - сказала Вика и придвинулась к нему, положила руку на его руку, - ты прав, я тебя жалела, а сейчас нет, не жалею. Не жалею, Гриша. Ты для меня стал как родной человек.

- Ты хорошая, - сказал он и повернулся к ней и неловко поцеловал ее в губы.

Она обняла его, заплакала, прижимаясь, ища губами его губы, но ощущала не лицо его, а маску и сорвала ее и, плача, целовала глазные впадины, обожженный нос…

Произошло то, что должно было произойти. Они лежали в полутьме сарая, и она не стыдилась своей наготы, шептала:

- Вот мы муж и жена.

Он гладил ее по волосам, испытывая незнакомое чувство - обновления и благодарности не к этой девочке, нет, а к жизни, подарившей ему и надежду, и ощущение нежности, жалости, да, да, жалости к другому человеку. Это удивительно: он так долго испытывал постороннюю жалость к себе, что словно забыл об ином чувстве, о том, что может сам жалеть другого. Это была особая жалость, возвышающая его и Вику, слабую девочку, которая доверилась ему и которую он должен отныне защищать и беречь. Недавний солдат, мальчик, беспомощный слепец, он будто прозрел, обрел силу и стал мужчиной…

Вика заснула у его плеча.

Он тихо сполз на землю, вышел из сарая, пошарил вокруг своей палкой-поводырем и выбрался за калитку.

Прогудел колокол, значит, опальный, безъязыкий, он еще был жив и ворчал, как прежде. То ли звал к себе, то ли, наоборот, пугал. Григорий пошел на его стон - зачем, куда, сам не знал. Он был переполнен новыми чувствами, знал, что стоит на пороге новой жизни, все прошлое ушло, все несчастья забыты, и ему было легко, радостно идти.

Неожиданно ноги его провалились во что-то мягкое, холодное, чавкающее. Он с омерзением отпрянул назад, но и сзади не было опоры, ноги проваливались в холодную жижу. Топь была всюду - и спереди, и сзади, и справа, и слева - как он забрел сюда! Она тащила его вглубь, чавкала, булькала, ноги вязли все глубже и глубже…

Бывшая Вихлянка не отпускала его. Гудел вечным гулом безъязыкий колокол.

Нашли Григория утром. Он захлебнулся болотной жижей. Топь держала так крепко, что вытащили его только к полудню.

Похоронили через сутки на деревенском кладбище.

Вика не ходила на кладбище, она сама будто умерла. Сидела в избе, не двигаясь, молча, не замечая, не слыша внешней жизни. На коленях ее лежала маска Григория, которую он оставил на сене в сарае, когда она спала счастливым сном. Она сидела, смотря на эту маску, сидела день, ночь, еще день, и сон не брал ее. А потом сразу, в одно мгновение рухнула, тетя Лена едва успела ее подхватить и, уже спящую, дотащить до кровати.

Спала она сутки, а проснувшись, встала, сжевала помидор, но ее тут же вырвало, сказала:

- Спасибо вам, я уезжаю, извините, - и пошла на слабых ногах из избы.

- Куда ж ты такая? - сказала тетя Лена. - Не отпущу тебя, слабую. Сил наберешься, поедешь.

Но Вика словно не слышала. Она пошарила за пазухой, вынула Гришину маску и надела ее на себя.

- Это еще зачем! - воскликнула тетя Лена.

- Оставьте меня! - железным голосом сказала Вика. - Я теперь буду так жить.

- Да разве можно, милая, голубушка?

Но Вика не слушала, вытянув руки, она спустилась с крыльца, мелкими, осторожными шажками побрела к калитке, но свернула к собачьей конуре, споткнулась о полено и упала, ударившись лицом о землю.

Она не вскрикнула, поднялась, побрела дальше, однако, боже мой, куда же она брела? Хотела, наверно, к калитке, а шла в огород. Упала, поднялась, пошла по грядкам.

Тетя Лена не двигалась, с ужасом смотря на нее, это было нелепое и страшное зрелище. Сама с собой играет девочка в прятки? Какая уж тут игра! Бедная Вика металась по узкому пространству двора с таким безысходным отчаянием, что тетя Лена вскрикнула и бросилась к ней и зарыдала, прижимая Вику к груди.

- Разве ж можно себя так казнить, милая?

- Доведите меня до калитки, - холодно, отстраняя ее, жестким голосом сказала Вика. - А там я сама пойду…

Потрясение смертью Григория, казалось, оглушило ее, она не слышала ничего вокруг, только отчаянный вопль в самой себе, заглушавший все внешнее, крик боли и вины: она, она виновата в гибели человека, одарившего ее светом близости, ставшего ей самым дорогим из всех людей. Она должна понести наказание - испытать все, что испытал он, потеряв зрение, и прожить жизнь так, во тьме, как должен был он ее прожить. Она окаменела в своем решении. Пусть что хотят говорят люди, каждый сам себя судит. Маску она не снимет никогда.

Тетя Лена, поняв ее отчаянное упрямство, довезла ее до Москвы, до самого дома.

Вика жила в оцепенении. Она училась жить в темноте, ощупью. Смотреть на нее нельзя было без слез, И понять невозможно. Это было какое-то бессмысленное самоистязание.

- Вика, дорогая, - говорил я, когда она выходила на крыльцо в черной маске Григория, закрывающей пол-лица, и брела в булочную, шаря перед собой палкой, - что ты делаешь? Не губи себя! Я люблю тебя, Вика. Ты необыкновенный человек, но зачем такая жертвенность? Кому это надо?

Она не отвечала, шла с отрешенным лицом.

Мог ли нормальный человек поступить так, как она? Всем было ясно: Вика заболела, сосредоточившись на своем горе. Ее надо лечить.

Но свершилось неожиданное: Вика вдруг поняла, что беременна, что в ее теле зарождается другая жизнь - продолжение Гришиной жизни. Ее жизнь теперь не принадлежала ей, и потому она должна снять черную маску с лица и существовать, как все люди. Ребенок - вот ее искупление и ее судья.

И Вика сняла маску.

Однако ничто не проходит бесследно: прожив в темноте больше месяца и сразу сдернув маску, она и вправду едва не ослепла от яркого белого света. Очки с толстыми стеклами преобразили ее. Не преобразили, нет, а обезобразили.

В положенное время родился мальчик, которого, как и хотела Вика, она назвала Сергеем.

Через год вышла замуж Светлана за веселого, увешанного орденами лейтенанта, и скоро у них родилась дочь Танечка… Жизнь брала свое, все становилось на свои места: забывались прежние обиды, приходили новые надежды. Викиному сыну Сереже было два, а может быть, уже и три года, когда Вика вдруг остановила меня на улице. Все это время я для нее словно не существовал и потому сам едва кивал при встрече. Зачем она вдруг остановила меня? Зачем заговорила после стольких месяцев пренебрежительного молчания?

- У тебя есть что-либо почитать про сыщиков? - спросила она.

- Шерлок Холмс есть, - ответил я, недоумевая.

- Читала, - сказала она, махнув рукой. - Ну, тогда про любовь.

- "Анна Каренина".

- Ну ее. Все там неправда.

- То есть как так неправда? - я обиделся за Толстого, да и можно ли разве столь категорично и безапелляционно отмахиваться от авторитетов?

- Конечно, неправда. Ее мне совсем не жаль, мне Каренина жаль. Скажи, - вдруг спросила она беспечным голосом, - ты правда очень сильно меня любил?

- А ты не знаешь? - я отвернулся, мне вдруг смешно стало: очки едва держались на кончике ее носа и что-то карикатурное появилось в ее облике.

- Неужели любовь проходит? - спросила она.

- Не надо, Вика, - сказал я. - Не будем об этом.

- Не будем, - согласилась она. - Ну ладно, перечту "Анну Каренину", про Вронского, подлеца, почитаю.

- Пожалуйста, заходи, дам.

- Спасибо, я в библиотеке возьму. Будь здоров, не кашляй.

- Что?

- Не кашляй, - сказала она. - Ты глуховат стал? Да?

Она пошла своей дорогой, я своей. Зачем она меня остановила? Зачем затеяла этот нелепый разговор? Искала примирения?

- Ха-ха, - сказал Адуи, как всегда, объявившийся неведомо откуда, - я одобряю тебя, хотя ты ничего и не понял. Она пришла не твоей любви искать. Она боялась, что свою любовь забудет, дурачок. Ты мой достойный ученик.

Боже мой, а ведь он прав, он прав, я только сейчас понял, что именно это хотела она узнать от меня. Увы, стоило очутиться здесь, в потустороннем мире, чтобы понять такую элементарную вещь…

- Хвалю тебя, - сказал Адуи. - Разве его поступок недостоин моей похвалы, Трижды Величайший? - с торжеством спросил он.

- Здесь я наказываю и награждаю. - Трижды Величайший отмахнулся от Адуи, как от назойливой мухи.

- Неужели ты не понимаешь, как мне приятно видеть своих учеников: они везде и всюду, они неизменны от века.

- Гордыня съедает тебя даже здесь. Почему я разрешаю тебе такую свободу? Ты шут, ты тешишь меня, забавляешь. Но знай, и моему терпению есть предел.

- Не надо, не говори так, Трижды Величайший, ты любишь меня. Ты это я, я это ты. Потому и люди, проклиная, на самом деле поклоняются мне. Каждый из них - я. Ну, значит, и ты. Я верно говорю? - спросил он меня. - Она не искала твоей любви. Не обольщайся!

Я не обольщался, я всегда знал - она не любила меня.

Не любовь двигала ею, а жертвенность, так характерная для многих в те годы.

С тех пор я не видел ее много лет. Но однажды - полжизни уже прошло - она нашла меня.

Я открыл дверь квартиры и сразу узнал ее. И ощутил не то чтобы волнение, но какое-то беспокойство - все-таки юношеские забытые чувства, как слабое, затухающее эхо, видимо, не покидают нас даже с годами. Но когда она сказала:

- Бог мой, как ты изменился. Потолстел, стал, как колобок, - я засмеялся и успокоился.

Она держала очки в руке. Зачем? Знала, что они не идут ей, и хотела, чтобы я увидел в ней прежние, знакомые, привлекательные черты? Возможно. Если так, то я, наверно, увидел это, но увидел и следы времени. Ей, да и мне, было тогда за сорок, и морщины легли вокруг ее глаз, а седина тронула волосы.

- Сережа, мой сын, сын Гриши, - с ударением подчеркнула она, - сын твоего друга, кончил в этом году школу, хорошо кончил и уже подал документы в институт. В нем вся моя жизнь, все мои надежды.

Я молчал, опустив голову, понимая, куда она клонит и наивно думает, что я могу чем-то помочь ее сыну.

- Ты слушаешь? - спросила она.

- Конечно, - я поднял глаза, взглянув в ее бледнеющее от волнения лицо.

- Я боюсь. Вдруг неудача? Такой конкурс, но конкурс, ты сам должен знать лучше меня, половина дела…

- Ну почему?

- Не надо, не изображай неведение. Всем известно, что у каждого директора или, как там его, ректора, есть особый список тех, кого необходимо принять. Если бы Сережа попал в этот список! Я хочу, чтобы он учился в Институте международных отношений.

- Ты хочешь? Или он?

- Он, конечно. Но это одно и то же, - гордо сказала она, - у нас с сыном нет разногласий. Я хочу, чтобы он увидел мир.

- Вика, ты ошибаешься. Ну чем я могу тебе помочь?

- Ах, не знаю. Может, ты шишка какая-нибудь.

- Увы! Чего нет, того нет.

- Ну, тогда, может, знакомства есть, связи… Ах, господи! - с отчаянием воскликнула она. - Бегаю, унижаюсь. И неужели все впустую? Если он сейчас не поступит, значит, придется идти в армию, и тогда-тогда годы пропадут. Упущенное время - это катастрофа. Один телефонный звонок - и все было бы решено.

- Неужели ты веришь в силу телефонного звонка?

- А ты нет? Все сейчас живут так и все всё делают по знакомству. У меня нет знакомых, я одна, вот и бегаю, ищу… Все-таки, может, есть у тебя какой-нибудь влиятельный человечек? Может быть, надо заплатить… Я наскребу, я займу, я все продам, но найду нужную сумму…

- Одумайся, что ты говоришь!

- Ну поищи кого-нибудь. Умоляю… - Она заплакала.

- Не надо, не плачь, пожалуйста… Хорошо, я подумаю, подумаю, - сказал я, чтобы успокоить ее.

- И на том спасибо. Я позвоню через неделю…

Я проводил ее до лифта. Что-то жалкое было в ней. Она молча вошла в лифт, улыбнулась, вернее, попыталась улыбнуться, но не получилась у нее эта улыбка - стыд, раздавленность, унижение были в ее глазах, в ее лице.

Через два дня она позвонила. Сухо, раздраженно, так, словно я был в чем-то виноват, сказала:

- Я имела глупость проговориться Сереже о том, что хочу ему помочь… Тебе не придется утруждаться. Сережа забрал документы. Поступать никуда не будет, потопает, дурак, в армию.

Она повесила трубку.

Это была наша последняя встреча и последний разговор.

…- Извини, Трижды Величайший, - сказал Чалап, - но в преддверии ждут твоего суда новые грешные души. Пусть ждут или ты вынесешь им приговор?

- Надо, значит, надо, - вздохнул Трижды Величайший. - Как мне надоело выслушивать их лепет, все праведники… А ты отправляйся на свое место! - Он ткнул в меня пальцем.

Никому не дано быть свидетелем, как совершается суд Трижды Величайшего. И хотя мы все, обитающие ныне здесь, прошли через эту процедуру, никто не видел Трижды Величайшего, а только слышал в кромешной тьме его грозный, наводящий ужас голос, звучавший неизвестно откуда, со всех сторон.

- Гаси светильники, Чалап, - сказал Трижды Величайший, а я вылетел в окно и понесся куда-то столь стремительно, как никогда не летал, очевидно, Трижды Величайший, ткнув в меня пальцем, не рассчитал свою силу.

Пространство скрипело вокруг меня, я словно пролетал сквозь множество земных игрушечных воздушных шаров, но они не лопались, а только со скрежетом выталкивали меня из себя. Мелькали какие-то тени, слышались крики, шорохи, словно те миры, сквозь которые я летел, терлись друг о друга прозрачными своими оболочками. Как долго я летел, не знаю. И, хотя тут нет ощущения времени, все же летел я, наверно, по земным понятиям, несколько часов, которые здесь промелькнули в сотую долю секунды. Я оказался в ином каком-то мире, не в том, где обитал на Аллее Стенаний, наполненной воплями бывших жителей земли. Тут никто никого не наказывал. Обитатели здешнего пространства были в отличие от меня почти материальны. До них, если бы захотел, я мог бы даже дотронуться. Удивительно, но я узнавал их. Да, конечно, многие знакомы мне с давних пор, еще из прежней жизни.

Я не мог не верить себе самому, но, право же, я знал их. Разве это не доблестный рыцарь Дон Кихот Ламанчский мчится на верном Россинанте? Еще мгновение, и он сразится с ветряными мельницами. Куда я попал? Вот Буратино дерзко смотрит на злого Карабаса Барабаса. А дальше - быть не может! - она, Татьяна Ларина, с послом испанским говорит. Слащавый Чичиков беседует с благостным Маниловым, Джульетта целует Ромео предсмертным поцелуем.

Я не обманывался - мир, куда я влетел от пинка Трижды Величайшего, был наполнен книжными героями. Дубровский, Раскольников, князь Мышкин, король Лир, Скутаревский, Катюша Маслова, Нехлюдов, Григорий Мелехов, юный Вертер. И тут же какие-то уродцы, бесформенные, безликие существа.

Я пролетел мимо них в одно мгновение, узнав, что мысль человеческая вечна, бессмертна, реальна. А уродцы, которые неприкаянно сновали между ними, - несчастные дети бездарных и конъюнктурных сочинителей, живших в разные времена.

Я пролетел мимо, сквозь них и влетел в другое пространство, тут клокотали, жужжали бесформенные какие-то тучи, множество звучащих клубков, будто рои мух или пчел. Многие плыли возле меня, как ленивые медузы, многие растекались, словно тесто, иные вздувались пузырями и с треском лопались, и снова вздувались. Все издавало запах, все пахло или благоухало, как букет роз, или исторгало зловоние подобно выгребной яме.

Я оказался в гуще одной такой жужжащей, звенящей тучи, внутри ее будто черви ползли, извивались, шуршали длинные полосы. Я узнал - это был рой моих собственных слов. Какой ужас - вся эта куча пахла не так уж приятно, одно лживое слово своим тлетворным духом перекрывало запах множества правдивых слов.

Назад Дальше