Приехала я к Ирке в ноябре, кое-как по распутице добралась - там без резиновых сапог шагу нельзя ступить. Одеяло ей ватное привезла, таз эмалированный, кадушку купила капусту солить, примус. С хозяйкой, у которой мы с Иркой жили, подружилась, учила ее и как пирог слоеный делать, и как наполеон, и отбивные… Месяц так прошел, пуржить начало, ветер со снегом, на улице холодно, почта ходит с перебоями, а от Женьки писем все нет и нет. Ирка говорит: "Нет писем, - значит, хорошо. Было бы плохо - написал". Я сама так думаю, а все беспокоюсь. И добеспокоилась - под вечер кто-то стучится в дверь. Дверь открывается… и на пороге появляется сам Женька. Уши белые, на голове фуражечка, весь скривился и говорит: "Перед вами несчастный Мак". В туфельках, в пиджачке, в брюках, а сам храбрится, острит.
Как я и боялась, засыпался на экзаменах. "Ваш брат, Ира, Женя-идиот засыпался на экзаменах". - "Женя, ты хоть бы шпаргалок приготовил". - "Майор мне сказал, шпаргальщику нельзя доверить новую военную технику". - "А ты, Женя, пытался шпаргалить?" - "Да". - "И тебе дали по рукам?" - "Дали". А у самого слезы в глазах. И замерз страшно. "Как же ты сюда добирался?" - говорю. "На крыше вагона, Муля". Это он из Сибири в такую-то пургу! А домой сунулся - там квартиранты. Он опять на поезд, потом на попутную машину и к нам в деревню. Но самое главное он приберег напоследок - оказывается, он дезертир! Правда, присягу они еще не принимали, но солдатами уже считались. Его и тех, кто засыпался на экзаменах, направили из летного в авиатехническое или авиапарашютное - не знаю уж, как оно называется, - училище, а они - Женька и еще двое оторвиголов - на какой-то сибирской станции пересели с поезда, идущего на восток, на поезд, идущий на запад. Деньги им на дорогу товарищи собрали, но не столько, чтобы на билеты хватило. Вот они и ехали полдороги в тамбурах, полдороги на крыше.
"Что же ты теперь будешь делать?" - спрашиваю. "Попрошу в военкомате направление в другое училище. Буду еще раз сдавать". - "А там ты не мог пересдать? Попросить начальство?" - "Муля, если бы ты там была, в пять минут выплакала бы переэкзаменовку. У них там получился недобор". - "А чего ж ты не выплакал?" - "Гордость не позволила".
Так пренебрежительно говорит: "Ты бы выплакала, а мне гордость не позволила".
Бросила я Ирку, поехала с ним в город. Он пошел в военкомат, а там у него документы забрали и говорят: "Никаких направлений мы тебе не дадим. Судить тебя за дезертирство будем". Он пришел домой: "Готовь, Муля, торбу, суши сухари". Я - в военкомат. Говорю секретарше: "Я такая-то, хочу поговорить с военкомом". Она пошла в кабинет, возвращается: "Его нет". Грубо мне так говорит: "Его нет". - "Как нет?" А я его, Витя, и в лицо знаю, и по голосу могу узнать. Я ж его со времени войны помню, когда приходила к нему узнавать, как погиб Коля, и когда Женьке путевку добывала в санаторную школу, пенсию на детей оформляла. "У него нет времени". - "Пусть найдет". Тут выходит сам военком - услышал, как я кричу. "Мне не о чем разговаривать с матерью дезертира". - "С матерью дезертира не о чем, а с женой погибшего на фронте есть о чем?"
А мы с ним, Витя, уже не в первый раз ругались. В сорок четвертом топить в хате было нечем, я к нему за ходатайством для угольного склада ходила. Так с просьбой к нему лучше не приходи - за человека не считает! Морду воротит, "тыкает"… А я ему тоже, а он еще грубее. "Ты, спрашиваю, где был, когда моего мужа убили? Морду отъедал в военкомате? Ты кого собираешься судить, на ком политический капитал зарабатываешь, бдительность свою проявляешь? Ты его кормил в сорок первом, ты его от голодной смерти спасал, что теперь судить собираешься?" Пошла я на него, а он только отмахивается. Офицеры из других комнат выглядывать стали, женщины какие-то. А я их не боюсь, кричу свое… Может быть, Женьку и посадили бы, да время уже менялось, кончался пятьдесят четвертый год. Добилась я своего. Военком обещал подумать. Потом сказал: "Пусть на свой страх и риск и за свои деньги едет на Украину, там завтра-послезавтра начнутся экзамены для дополнительного набора. А мы документы подошлем".
Купила я Женьке билет, немного денег дала. Говорю ему: "Это Иркины деньги; на обратную дорогу тебе у меня нет. Чтобы больше обратно не приезжал". Опять проводила его на вокзал. Уехал он, а через два дня присылает телеграмму: "Муля, пусть строчно высылают документы". Я побежала в военкомат: "Выслали документы Конюхова?" - "Нет". - "Вы ж обещали выслать". - "Мы не имеем права, запросили облвоенкомат, как там решат". Я - в облвоенкомат. Куда я только не бегала! И в аэроклуб, и в военкомат, и в облвоенкомат. Понимаю, если Женька разорился на телеграмму - значит, положение у него отчаянное. А куда ни прибегу, мне говорят: "Мы не можем решить, придите завтра". - "Да как же завтра, если там уже экзамены начинаются!" Так они мне не говорят "нет". Они говорят: "Вот придет разрешение, мы обсудим и отправим документы". Я в аэроклубе говорю: "Он же у вас был лучшим курсантом, его фотография до сих пор на доске почета, почему вы не поможете ему?" - "Он сам себя наказал. Совершил преступление и теперь расплачивается за него".
Ругалась я с ними, доказывала, а тем временем Женька вернулся. Опять на крыше вагона. Пришла я домой, а он сидит у печки. "Эх, говорит, Муля, не знают они, какого теряют во мне летчика". А у самого озноб, температура. Он неделю ночевал на вокзале, почти ничего не ел.
Он, как туда приехал, пошел к замполиту училища, рассказал ему все: "Разрешите сдавать экзамены, а документы потом подойдут". Тот его внимательно выслушал. Вежливо так. Вместе с ним из училища вышел, прошел с ним квартала два, все расспрашивал. Не спросил только, где Женька ночевать будет. А потом говорит: "У нас все места уже заняты, набор полный, но если твои документы придут вовремя, сделаем для тебя исключение. А если документы не придут, сам понимаешь, никто тебя в такое училище принять без документов не вправе". - "Вы запросите документы", - просит Женька. "Нет, - говорит замполит, - запрашивать документы мы не будем. Ты сам понимаешь, что кругом виноват. Но если документы придут, мы для тебя сделаем исключение". Ждал Женька документы, ждал. Экзамены начались, закончились, а документов нет. Пошел он еще раз к замполиту, а тот говорит: "Ничем не могу помочь, не получилось у тебя на этот раз. Приезжай в следующем году. Буду рад с тобой встретиться". Женька пошел на вокзал, кепку на лоб натянул и подцепился на поезд. Так и приехал домой. "Не знают они, Муля, говорит, какого летчика во мне теряют".
Простудился он сильно, долго болел. В армию его в тот год не взяли, дали отсрочку по болезни, а месяца через четыре медкомиссия признала его для летного училища негодным. Он же с детства был слабым, болезненным, а после этой болезни у него с нервами что-то сделалось, легкие стали плохими, желудок. Взяли его в армию на следующий год, но уже не в авиацию, а в стрелковые части. В военкомате ему предлагали: "Хочешь поближе к самолетам? Направим в части аэродромного обслуживания. Механиком будешь". Не захотел. Унижением для себя посчитал.
К Ирке в деревню я уже не вернулась, опять на фабрику пошла. Кожгалантерейную. Она одна у нас в районе такая, где бабы вроде меня, без специальности, работать могут. У нас во всех цехах бабы. Мужиков раз, два - и обчелся. Механики, слесари-наладчики, местком, завком, партком, директор, а все остальные - бабы. Начальство у нас командует, как хочет. Бабу же, если за нее заступиться некому, легче легкого плакать заставить. Ей что ни скажи, что ни заставь, она утрется платочком и тянет с утра до вечера. Я бабам говорю: "Вы берите пример с меня. Я никому не дам себя обидеть". - "Да, говорят, тебе легко. Ты бесстрашная".
Принимали у нас соцобязательства - соревновались мы с кожгалантерейной фабрикой другого района. Ну, как эти соцобязательства принимали? Составили их где-то там у директора или в завкоме, а нам в цех принесли, чтобы мы проголосовали. "Кто за? Кто против? Никого нет?" Я говорю: "Я против". Они даже не поверили, думали ослышались: "Есть кто-нибудь против?" Я говорю: "Я против. У вас там записано снизить себестоимость, на двадцать пять процентов повысить производительность труда… А как повысить? У нас же нет машин. У нас ручной труд. Как вы собираетесь повышать производительность? За счет ускорения ручного труда? Вы запишите: "Обеспечить механизацией повышение производительности труда на сто процентов" - и я соглашусь на сто процентов". Они мне кричат: "Вы не наш человек!" - "Это вы, говорю, не наши люди". На следующий день вызывают в партком: "Вы говорили, что коммунисты фабрики не наши люди?" - "Это вы - коммунисты?" - спрашиваю. "Смотри, Конюхова, за такие слова! Счастье твое, что теперь не то время. Мы к тебе воспитальные меры применим".
А какие они воспитательные меры ко мне применяют? Заберут выгодный заказ, поставят на невыгодный. С народом ссорят. Я ж, видишь, какая быстрая. Я очень быстро работаю. Организм у меня такой. Я за двоих молодых работаю. На ручном труде какое может быть равенство? Ты здоровый, ты ловкий - для тебя одна норма, для слабого другая. Меня поставят ремешки клепать - я и накидаю за смену кучу, которую двое накидывали. Я, Витя, не могу мало зарабатывать. Женька вернется из армии - ему надеть нечего, бабку кормить надо. И организм у меня такой - не могу я медленно работать. Бабы на меня обижаются, а я им говорю: "Чего вы голосовали за тот договор? Я-то голосовала против! А теперь обижаетесь, что вам нормы режут".
Не любит меня начальство. Не любит, а сделать ничего не может - в должности не понизишь, некуда, план я всегда перевыполняю. И грубить мне боятся. У нас какой директор? Была у нас в цеху пропажа. Ему ошибочно показали на двух работниц. Он прибежал в цех, орал, топал на них. Бабы плакали, а потом оказалось, что бабы эти ни при чем. Нашелся настоящий вор. Так, думаешь, директор извинился перед теми работницами? Когда ему сказали, он отмахнулся: "Все хороши!" Недавно у нас цеховое профсоюзное собрание было. В цеху плохая вентиляция, плохое отопление, сквозняки - разбитые окна по месяцу не вставляются. Начальнику цеха скажем - никакого внимания. Мы решили позвать на собрание директора. Он пришел, послушал нас две минуты и говорит: "Зачем вы меня позвали? Я думал, у вас тут разговор пойдет по большому счету, о том, как родине дать больше продукции, а вы меня отвлекаете от дела. Работать надо лучше".
Бывало, как на заем подписываться, так по цехам крик. К начальнику цеха таскают, в профком, в партком. Я говорю: "Двадцать пять процентов дать могу, а больше ни копейки". Я, Витя, не против займов. Я понимаю - деньги идут не кому-то там в карман, на строительство новых заводов, больниц - я все это понимаю. И хоть трудно мне, говорю: "Двадцать пять процентов могу дать". А они мне говорят: "Подписывайся на сто процентов". Целый день держат в парткоме, у директора завода. "Подписывайся!" Я говорю: "Вы грамотные? Берите карандаш, давайте считать. На что вы меня толкаете?" - "У нас, говорят, все должны подписаться на сто процентов, а ты нам портишь картину. Подпишись, а мы тебе поможем хорошими заказами". - "Вы люди или не люди? Не могу я подписаться на сто процентов". Тут они мне все припомнят: и про то, как я их ругала, и как голосовала против соцдоговора, и как директору нагрубила: "Мы давно видим, Конюхова, ты не наш человек". Я им говорю: "С мужиком вы так не поговорили бы, мужик фуганул бы вас по-русски, чтоб перья от вас полетели. Смотрите, а то и я вас пошлю подальше". Так и не подписалась на сто процентов.
А Женька мне теперь из армии покаянные письма пишет: "Муля, я все понял, я понимаю, как тяжело тебе. Учусь на шофера, скоро получу права. Приеду домой, буду работать и учиться. Тебе не придется за меня краснеть. Передай Ирке, чтобы она не обижала тебя, а то мы привыкли над тобой хиханьки да хаханьки, а все потому, что, как ты правильно говоришь, нас жареный петух в одно место не клевал".
Два года ему еще служить. Вот ведь как у него получилось. А в тот вечер, когда он приехал к нам в деревню, Ирка ему сказала: "А ну-ка, Женя, продиктуй мне условия задачи, которую вы не могли решить". Женя продиктовал, а Ирка через две минуты сказала ответ. "Женя, Женя, - говорит она ему, - летать вы научились, с парашютом прыгали, а физику выучить силы воли не хватило".
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Мы с Иркой живем у Мули. Когда год тому назад я вернулся в город и Ирка стала моей женой, оказалось, что мои интеллигентные родители со мной и Иркой в своей довольно большой квартире ужиться не могут.
- А куда вам идти, - сказала тогда Муля, - где вы возьмете деньги платить за частную квартиру? Живите здесь. А ребенок появится - кто за ним будет смотреть? В кино отсюда далеко, в театр, но живут же люди.
Так мы и переехали к Муле в маленький четырехкомнатный домик, который, собственно, принадлежит не Муле, а ее свекрови, Иркиной бабушке - бабе Мане. Бабе Мане семьдесят пять лет, она уже составила завещание, в котором по одной комнате отписала Ирке и Женьке, а две других - третьей внучке Нинке, которую она воспитывает с тех самых пор, как умерла Нинкина мать.
Муля недовольна этим завещанием:
- Получается, Колины дети хуже, чем Любины. Им по одной комнате, а Нинке - две. Вы всегда, мама, Колю меньше любили, чем других своих детей. И детей его меньше любите. Да этот ваш дом давно бы развалился, если бы не я. Я его каждый год обмазываю, белю, сколько глины уже перемесила вот этими руками. За что же Нинке две комнаты?
Баба Маня всплескивает руками:
- Да я-то еще не умерла! Меня-то ты куда денешь? Я-то должна где-то жить? Ты же меня еще не похоронила!
И Муля, на секунду запнувшись, смотрит на нее своими черными глазами. В самом деле, баба Маня должна же где-то жить! Комнат всего четыре, а внуков трое, к тому же дом поделен на две половины.
Когда-то давно, когда этот дом строили баба Маня и её муж, в доме было всего три комнаты, и все они были связаны между собой, однако потом, когда Манин сын Николай женился, когда он привел Мулю, перегородку удлинили, третью большую комнату разделили на две, и дом оказался поделенным на две примерно равные половины. Поставили вторую печку, и Муля - это было сделано под ее напором - получила самостоятельность. И сейчас Муля живет на своей половине, а баба Маня с Нинкой на своей, и ничего уж тут придумать нельзя, и никак дом заново не перекроить. Муля это понимает, но согласиться с этим никак не может.
Двадцать лет она живет в этом доме, пятнадцать лет выполняет все мужские и женские обязанности: мажет хату, белит ее, чинит крышу, перекапывает сад, подпирает кольями, связывает проволокой разваливающийся забор - а места ей в завещании не нашлось. И получается, что живет она не у себя, а на жилплощади детей. Никто ее, конечно, не выгонит из дому, но все же есть во всем этом что-то тревожащее Мулю, поэтому-то она и смотрит на бабу Маню такими пристальными, почерневшими глазами, поэтому-то и возвращается часто к тому, как баба Маня несправедливо поделила дом: две комнаты беспутной Нинке и лишь по одной комнате Колиным детям…
- Вот такая она, Витя, всегда беспокойная была, - сказала мне баба Маня. - Мы, Конюховы, спокойные. Ни скандалов у нас, ни суеты, ни крика. Мужа своего я никогда трезвым не видала, от пьяного вставала, к пьяному ложилась, а тоже спокойный. Так, покричит на меня, чтобы я свое место знала - женился он на мне, когда мне было шестнадцать лет, и сам был на шестнадцать лет старше меня, - а чтоб скандалить, такого не было. Я ж такая - рот замкну и ни "да", ни "нет". Пойду в сарай, переплачу - и все.
А ведь жизнь у меня какая? Ни одного светлого дня… Сиротой рано стала, мать за второго вышла, за железнодорожника, а он ей обо мне: "Отдай ее в горничные". Ну, правда, не отдала, отстояла. Шить меня научила. А как мы жили? В поездку уедет отчим, куски сахара пересчитает. Так мы и жили. А потом вышла за Василь Васильевича. Ну что ж, Витя, и отзывчивый он был, и добрый, и пьяный. Всегда пьяный. Но спокойный. Поначалу только скандалил - испытывал меня…
И Коля у меня спокойный был. И старший Петя, и Люба. Все дети были спокойные. Я утром, бывало, работаю, их не бужу, чтобы не мешали мне, они и спят. Маленькими долго спали. А проснутся - тоже их не слышно. Покормлю - они и занимаются своими делами. И выросли - спокойными остались. И не жадные. Пока вместе жили, все деньги отдавали мне, и потом, когда Петя женился, он деньги мне приносил. Я его ругала: "Ты костюм купи себе". - "А зачем он, мама, мне?" Он, Витя, справедливым был. Я на него смотрю - такие раньше на царей покушались. Он был партийный, пост большой занимал, а квартиры себе получить не мог. Все по командировкам ездил. Он и заболел в командировке, кашлял с кровью, а о себе ему некогда было подумать.
А Аня к нам пришла, и все у нас вот так вот сделалось, честное слово, Колю замордувала. То, чтобы он курить бросил - денег много на табак уходит, - то еще что-то. И как что не по ее - обижается, к столу не идет: "Я не хочу кушать". Василь Васильевич на что уж суровый был, сам пойдет к ней: "Аня, идите обедать, мы вас ждем". - "Не хочу, я сыта". Это уже все знают, что что-то не по ее. И Коля сам не свой - и передо мной ему не хорошо, и без нее он не может.
Вот, Витя, есть такая примета, баба стирку затеяла, белье ей сушить надо, а на дворе солнце, погода хорошая - значит, муж бабу любит. Шуточная это примета, конечно. Но скажи ты, когда Аня стирку ни затеет, погода разгуляется, солнце светит. "Это, - говорит она, - Коля меня любит". И правда, Николай ее любил. Я про нее ничего плохого сказать не хочу, она и красивая была, и работящая. Так, как она работает, никто не может. Себя она не жалеет. И замуж после смерти Николая не вышла, хотя молодая еще была и предложения ей делали. Из-за детей не вышла. И блюла себя. Во время оккупации немцы у нас стояли, так один к ней ночью пришел. Она детей с собой в кровать брала, чтобы ее не трогали, а этот все равно пришел. Она ему лоб, нос, щеки - все лицо расцарапала, крику наделала, детей разбудила. Я днем того немца увидала, смеюсь, говорю ей: "Ты, Аня, посмотри, всю жизнь жалеть будешь". Такой немец был здоровый да красивый… Нет, я ничего плохого о ней не хочу сказать.
А вот беспокойная она. Я с ней не могу. Шумная. Бабка, мать ее, глухая как на грех. Начнут они разговаривать - крик в доме. С Женькой разговаривает - кричит. Дом не так поделили… Жизни она мне из-за этого дома не дает. "Я, говорит, этот дом белила, мазала, ремонтировала". Правильно - ремонтировала, мазала, да ведь строили его мы с Василь Васильевичем. Степь тут была тогда, огороды, а к реке - казачья станица. Василь Васильевич получил этот участок, привез меня сюда: "Вот тут, говорит, хата, вот тут огород". Так ведь каждое ведро глины, каждое бревнышко мы с ним своими руками перещупали. А воду откуда возили? Это сейчас колонка за квартал, и мы считаем далеко, а ведь раньше воду с реки бочками возили. Подъедем бочкой к спуску с горы, поставим бочку, подложим под колеса камни, а сами с ведрами за водой. А гора с версту. Плечи полопаются, пока ведрами бочку наносишь. А потом эту бочку еще по степи версты три везти. И опять за водой.