Благодарение. Предел - Григорий Коновалов 7 стр.


XVII

Близко к полуночи Серафима зашла в квартиру - глянуть, что с ее бывшим мужем. Но Истягина не было там. Из жерла "голландки" выдуло черные хлопья горелой бумаги. На полу валялась скомканная бумажонка - тот самый ордер на жилье, который Серафима великодушно вручила Истягину, а он, смяв его, швырнул наотмашку.

Хотя вещмешок лежал в углу под вешалкой, что-то подсказало ей: не дождаться тут Истягина, надо искать в другом месте. И она инстинктивно потянулась к Ляле.

У Филоновых не переводились подопечные из родни, иногда далекой. Брали в дом подростков, выводили в люди. Такой вот родственницей и вроде домашней работницы была Ляля, тихая, себе на уме, неброская ликом девчонка, помаленьку собиравшая приданое. Филоновы одаривали ее отрезами, туфлями, были привязаны к ней.

Теперь Ляля работала на шинном заводе, жила в маленькой комнате барака.

Ляли дома не было.

Истягин спал на полу, подсунув под голову руку. Горевшая сигарета выпала из губ, полосатая тельняшка, дымясь, тлела по подолу. Пьян. Мертвецки. Впервые видела его таким растерзанным - в обгоревшей до груди тельняшке, неловко подвернутая рука набухла венами. А был прежде как красна девица - не пил, не курил, так, иногда баловался молодецки.

Проветрила комнату. Не проснулся, а только глухо застонал, когда снимала сапоги с его ног. Села на стул, вглядываясь при свете настольной лампы в Истягина. Ступни крупные, да и весь он ладен какой-то полномерностью.

И она, теряя сама себя, заплакала с гневной усладой. Слезы снимали нервное напряжение и заодно до самой горькой основы просвечивали то положение, в которое занесла жизнь ее и Истягина Антона.

"Дорогой, родимый батя, - писал отцу Иван, один из Истягиных, - никакого тута климата нетути, все лето дождик и не по-нашески, не по-российски крупный, грозовой-громовой, а мочит-гадит потихоньку, исподтишка пронимает до самых костей. Тучи висят сплошняком".

Тот предок Истягина жалобился: много люду ходит тут с косами (китайцы), а поиграть не с кем. Бухта, городок на склоне сопки задернуты моросящим дождем. Край действительно цветущий: цветут сады, ботинки цветут плесенью, пуговицы зелено ржавеют - не успеваешь драить.

Жизнь у моряков бекова - полюбить некого. Одни мужики. И на базе кругом ни души, только олени да изредка испугом развеселит снежный барс. "Чего бы вы хотели?" - спросил большой начальник отслуживших два срока моряков. И тут слышит: "Бабу живую. Глазком увидать хоть в щелочку… В кино видим, а живую вторую пятилетку не видим и не слышим".

Самая что ни на есть посредственность женская, самая невезучая в России, приехав сюда, выходила замуж за первостатейного молодца. Местным смазливым девицам приходится покрепче держаться за материн подол, чтобы несовершеннолетней не оказаться женой сорвиголовы из торговых морячков. Поселит тебя в экзотически обставленную квартиру-клетку, а сам - в рейс длительный. А тут так и вьются блестящие военные моряки, пружиня мускулы, наеденные шеи, смотрят в глаза с веселой заманкой. Не потому ли бабы повелись отзывчивые, чуткие, одним словом?

Серафима рано осознала свою силу и власть над мужчиной. Дерзко посмеивалась над приезжими женщинами.

Было ей пятнадцать лет в ту теплую, ясную приморскую осень… За островом громыхнули залпы кораблей Тихоокеанского флота, гулко раскатываясь над бухтой и городом, - салютом наций встречали американскую эскадру адмирала Ярнела. Пришла эскадра с дружеским визитом. Тяжелый крейсер в сопровождении двух эсминцев вошел в бухту, встал на рейде. Американские матросы удивляли жителей - на берегу много пили, валялись в скверах, морская полиция, патрули комендантской службы эскадры Ярнела резиновыми дубинками протрезвляли их, волокли на корабли.

Приезжавшая в город Серафима со своими подругами-школьницами видела американских матросов.

Заокеанские гости и хозяева соревновались в различных спортивных играх, ходили под парусами, купались. Один мичман искусно вальсировал яхтой под музыку.

Много видела Серафима в ту теплую и ясную приморскую осень… Она могла пройти куда хотела - три авторитета равновесомых были тому порукой: авторитет матери (ректор института), авторитет Маврикия Сохатого (крупный чин торгфлота) и авторитет самый неотразимый - ее юность, смелая, прекрасная. Была вожаком в школе властным. Она хотела и могла верховодить с усладой и общественной пользой.

В саду за флотским клубом тянули канат: за один конец американцы, за другой - русские.

- Здоровенные быки, особенно эти негры. Черта с два их осилишь! - слышала она за своей спиной голоса. Потащили американцы, и запылило под ногами русских.

Но мичман Булыгин замахал флажками, и борьба прекратилась.

- Антошка, выручай!

- Куда его? Салага он, не служилого возраста! Вольнонаемный покуда.

- Выручай, Антоша, - сказал мичман Булыгин.

Наверно, шутили. Но парнишка лет семнадцати в брезентовой робе заменил первого у разделявшей команды черты матроса. Он взялся за канат, моргнул мичману: мол, можно. Мичман переглянулся с американским напарником - судьей, и они оба махнули флажками. Матросов, тянувших канат, трепало, как листья виноградной лозы в грозу.

Серафима со смешанным чувством азарта и жалости глядела на Антона, недоумевая, зачем поставили его лицом к лицу с крупным толстошеим негром. Скаля зубы, негр презрительно улыбался черными воловьими глазами. Антон поднырнул под канат спиной, приседая, уперся у черты, со спокойным любопытством всматриваясь в лицо американца, как в заросли тайги.

Серафима была уверена, что она слышала, как с треском рвалась под канатом роба на спине Антона, и видела в разрывах робы до кровавой красноты обожженное канатом тело.

Упираясь в кремнистую землю, он покачивался. Крепко скипелись губы, тлел румянец на худом лице. Ей хотелось, чтоб глянул на нее, и тогда бы она ушла, не томясь незнакомой прежде болью и жестокостью. Но он смотрел в чадившие черным жаром глаза и бело оскаленный рот противника. И казалось, не слышал выкриков и свистков. Теперь лицо вроде бы слегка подернулось туманцем, проступило выражение полной отрешенности от окружавших его людей, от самого себя.

Он уже был ее парень, то есть она решила не упускать его. Он должен любить ее, потому что она сильно хотела, чтобы он любил, как любят все друзья ее.

Канат пилил спину Антона. Антон поднял голову, посветлев скулами, кинул на своих товарищей безжалостный вроде бы детской смышленостью и укоризной взгляд и вместе со всеми качнулся в свою сторону. Гроздьями посыпались с каната американские моряки, а самый упорный из них, негр с бычьей шеей, упал грудью на черту и стал кусать землю, сплевывая кровь. Заметив на себе любопытные взгляды, он, тая улыбку, еще яростнее принялся грызть землю уже на потеху публике.

К скамеечке в тени ясеня Серафима пробивалась молоденькой резвой щучкой между матросов, и приятны были ей их тугие тела. В тени дерева стоял голый по пояс Антон, а Степан Светаев промывал ссадины на его смуглой спине. Капли марганцовки вместе с кровью катились меж широких лопаток.

Раздувая ноздри, Серафима глубоко дышала.

- Жалко? - спросил Светаев ленивым голосом. - Того и гляди зализывать начнешь. Первобытные глаза у тебя…

Антон обернулся к ней. Лицо его грубого и сильного чалдоно-восточного покроя, пожалуй, умное, но с этакой простинкой. Сохатиками зовут таких - от земли, тайги или моря. Бывают среди них с лицом рабочего, с головой ученого (вроде друга матери Маврикия Сохатого). Глядя в его ленившиеся весельем глаза с какой-то безуминкой, она с отчаянно-радостным замиранием (кто-то толкнул ее в спину) прижалась лицом к горячей загорелой груди.

- Истягин, есть постарше тебя поухаживать. Твоя очередь не дошла. Уступи мичману, - сказал Светаев.

- Истягин, собрать канат! - мичман Булыгин с удовольствием слушал свой голос.

Антон собрал канат, подошел к Серафиме. Раскинул руки вроде бы с шутливым намерением испугать.

- Иди-ка, дочка, к маме, пока цела, - взял ее за плечи, повернул спиной к себе и, бережно подталкивая, повел.

Вдогонку им голоса рассудительные:

- Тоненькая…

- До первого отела, потом располнеет, - хозяйски сказал мичман Булыгин. - А девчонка необыкновенная. Вроде все как у всех, а щемит сердце. Вот ведь что вытворяет природа с человеком.

- Гляди, мичман, не нарушь своего зарока жить по-нахимовски холостым.

- А ну, расступись! - одной рукой Истягин рассекал стену матросов, другой вел под локоть Серафиму. За кустом акации, озабоченно хмурясь, как при выполнении важного приказа, страдающе-строго уговаривал ее: - Подрастай поскорее! Со мной советуйся, кому платочком махать с берега. Ну и глазищи дала тебе мамка! Глянь еще, а? Спасибо, я не забуду тебя, под водой найду.

В этом краю, где на одну женщину приходится дюжина мужчин, девку на заре юности с горячей немотной мольбой торопят повзрослеть: не заспала ли, не забыла ли ненароком свое святое природное предназначение быть боевой подругой мужчины, радуясь вместе с ним.

- Как зовут тебя, морская царевна? - с опаской спросил Истягин.

Назвалась чужим именем, прибавила себе два года, чтоб подхрабрить себя и Истягина. Под выдуманной фамилией, как под парусом в свежак, понесло ее в беспредельную вольность об руку с сильным парнем.

Истягин сметливо вступал в заговорщицкую игру, пьянея на глазах. Однако на берегу встречаться с нею остерегся.

- Если ты смелая, не болтливая… Походим на катере по реке. Многое увидишь, узнаешь, а когда умру, помянешь меня ласковым словом. - И как о помиловании попросил мужественным глуховатым голосом: - Командуй мной, катайся на мне, я все исполню.

С разбегу сиганула она на катер, спряталась в сухожаркой каюте, завернувшись в бушлат, пока не отвалили от стенки.

В заводях, в камышах у таежного полуостровка, бросили якорь.

Река гуляла во всю полноводную силу, наверстывая упущенное в пору зимнего ледового томления. С молодым материнским гостеприимством принимала ручьи и притоки, перемешивала разноцветно-мутные воды. Свет небес играл на воде. Лицо обдавало живыми, чистыми, на холоде настоянными запахами воды.

Большая вода, умывая луга, сошла, зазеленело разнотравье, деревья выметнули к свету листья. Комар вылупился в обнаженных отмелях, зазвенел заботливо. Смуглая пчела замелькала над пахучими лугами и садами.

В зарослях по склону по-над рекою пробовали свои голоса соловьи. Сады темнели за протокой и канавами, и, как смутное воспоминание, едва внятно наплывали запахи отцветающих диких яблонь. Сильнее пахло камышами, мокрыми отложинами озерных берегов. Полуостровная поляна дышала сухим теплом летошней травы-старюки, смелой пресноватой зеленью молодого подгона.

Несколько суток жила в юрте орочей, пока Истягин охотился с ними в тайге на кабанов. Узнала, что они собирают птичьи яйца на островах, рвут и квасят луговую черемшу для личного состава бригады подводных лодок. Ночью в грозу лежали вповалку вдоль стены на теплом кане. Поскрипывали плетневые, глиной мазанные стенки под натиском бури, шумел ливнем дождь по двускатной тростниковой крыше. В окно заплескивало столько грозового света, что она отчетливо видела круглоголовых, с черными, как крыло баклана, волосами, орочей. Старик рассказывал о сыне Молнии и Грозы Ли-Чжен-Чзы: младенцем падает из тучи на землю этот сильный защитник обиженных и влюбленных.

И еще он несколько раз повторил, что каждое животное хочет быть человеком.

Зарей пришвартовались к хозяйственному пирсу бригады подлодок. Следом за ней из каюты вышел молодцевато, гордо, независимо Истягин. Бушлат внакидку держался на его левом плече, угол широкого рта оттягивала гнутая трубка. Поддерживая под локоть Серафиму, он проводил ее по палубе до трапа не спеша, свел на берег. И тут не торопились расстаться, удивляя моряков вызывающей смелостью. Серафима потянула трубку из зубов Истягина, он, улыбаясь, не уступал, наконец сам вставил трубку в маленький полногубый рот Серафимы. Она затянулась. Вскинув светло-русую голову, глядела в глаза его с веселой удалью и жаждой любви. Чистый прекрасный лоб светлел от локонов. Заревой легкостью наливалось тело, перехваченное пояском в талии. Прижалась боком к Истягину.

Мичман Булыгин поднялся на катер, откинул брезент, сосчитал кабаньи туши, потом сокрушенно покачал головой и поздравил Истягина с законным браком.

- А пока иди на гауптвахту… до выяснения вопроса.

Серафиму доставили матери. Если будут претензии, Истягин пойдет под суд.

Даже Катерина Фирсовна при своем смелом характере и способности понимать людей внутренне как бы споткнулась два раза кряду обо что-то неожиданное в дочери. Зная Истягина лишь на огляд, со стороны, Серафима влюбляла себя в него со смешанным чувством надежды приручить его и с тоскою от неуверенности в себе.

Серафима угадала в Истягине личность, предчувствовала найти с ним радость на какой-то особый опасный лад. Отрадно обреченной посчитала себя на многомерную заботу об Истягине, нежную и гордую заботу. Изводила себя упреками, почему не привела его сразу же в дом. Тут мать поняла, что девка удалась в бабушку и в нее, Катерину: жить не могли, чтоб не находить особенных людей, не опекать их. В крови у них сострадание к мужчинам особенное: помогать и владеть норовистой духовной властью над ними. И мать внушала ей уверенность: филоновские женщины (хоть чуть первобытны) нравятся мужчинам. "Не трусь, Сима. Поближе познакомишься, раскусишь и выбросишь".

Серафима отравилась тоской. "Плохо мне, - сказала матери, - все насквозь болит и ноет. И ничего во мне не осталось, кроме желания быть с ним. Хоть женой, хоть… девчонкой его".

Матери больно было видеть ее дико тоскующие глаза.

- А Степа Светаев? - напомнила она Серафиме.

Серафима покачала головой:

- Если не позовешь Истягина к нам, я нырну… в тот квартал.

Позвать Истягина не удалось - ушел надолго в море.

У матери связи разветвленные, все разузнала о нем. Небрежно отрезвляла дочь:

- Как у нас говорят: рост выше среднего, костляв, волос прямой, глаза темно-карие с некоторой не то безуминкой, не то придурью. Особая примета: походка двоится - то враскачку, то - мягкая, кошачья. Натура двойственная. Открытость Истягина внешняя, обманчивая, он своевольник, неразборчив в знакомствах, безответствен в личных отношениях. Его легко может женить на себе любая женщина, если захочет связываться с непостоянным, странным парнем.

- И я? Неужели и я могу?

- Симочка, ты с ума сходишь всерьез или дуришь?

- Я просто страдаю.

Серафима уже заканчивала институт, были у нее друзья. Истягина вспоминала редко, но с какой-то щемящей грустью.

- Я, кажется, разгадала, почему твой Истягин избегает встреч с тобой, - сказала мать.

- Ну, ну, порадуй, повесели, друг мой. Уж не боится ли меня, потому что любит, а? Ах, как хорошо было тогда с ним! Зачем переполох подняли? - будто вчера Серафима дышала жарко-сухим воздухом каюты его катера, счастливая, легкая своей отчаянной смелостью. Где он теперь?

Катерина сглупила, высказала предположение: не ушел ли Антон Истягин искать убийцу своего отца? Ведь томился неотомщенностью. Но это так, не больше чем психологические догадки.

Тут-то Серафима мертвой хваткой вцепилась в сердце матери - все открывай об Истягиных!

- Зачем втягиваешься в странные судьбы Истягиных? Ворочаешь во мне давнее. Антон твой - потеря небольшая. Вот отец этого Антона был мужик что надо! Немножко даже увлекалась им. При обстоятельствах не лирических.

Серафима вынуждала мать раскрыть все, касаемое Истягиных, до самого донышка. Иначе дружбе между ними несдобровать.

- Мне надо… Я думаю и думаю о нем.

Катерина сузила глаза, похожие на глаза молодого Будды, просветлевшего от шевельнувшейся в сердце всемирной тайны. Сказала:

- Отец Антона Кон Коныч был куда позаманистее, хотя и попроще сына.

XVIII

В середине июня 1932 года с японского парохода "Сибиру-Мару" высадился в порту младший командир РККА, производитель работ гидрографического отдела флота Истягин Кон Коныч, то есть отец Антона. Он сразу же явился к начальнику местного ОГПУ и рассказал ему, что случилось с ним и с доверенными ему людьми в море.

На зафрахтованном японском пароходе "Гензан-Мару" вез он рабочих строить маяк. Пароход наскочил на подводный риф и стал тонуть. Японская команда попыталась тайно покинуть судно. Но он, Истягин Кон Коныч, силой оружия заставил японцев вернуться на пароход, обстрелял шлюпку по носу и корме, но в тумане промахнулся и ранил кочегара японской команды. "Гензан-Мару" затонул. С плотов подобрал спасшихся "Сибиру-Мару". Японская команда хотела убить Истягина Кона Коныча, но он как-то избежал смерти.

Начальник долго глядел на Кона Истягина выцветшими глазами с отвисающими нижними веками, очевидно вспоминая свою молодость.

- Мужественно вели себя. Молодец.

Он велел Истягину зайти к уполномоченному Народного комиссариата иностранных дел. И уполномоченный похвалил Истягина и разрешил ему идти к месту службы с первым же попутным пароходом. Но через сутки Истягина вызвал начальник отделения.

- Слушай, Истягин, внимательно. Японский консул требует суда и строжайшего наказания. Японское радио говорит, будто ты насилие вершил на пароходе…

- Брешут. Они нарушали международные морские законы.

- Я считаю тебя нашим человеком. И потому предупреждаю: будь готов к суду. Из-за тебя не будут осложнять отношения с Японией. Обстановка на Дальнем Востоке… тяжелая.

У начальника взбунтовалась печень. Возмущала его наглость японского консула, огорчал и Кон Коныч Истягин: считает себя абсолютно правым, хорохорится.

- Сдай, Истягин, оружие, деньги, документы. Мы отправляем тебя в тюрьму. Будет вестись следствие.

Преданный Истягину удэгеец Актанка ждал его в скверике на камне. У него заныло сердце, когда он увидел, как двое конвойных ведут по улице его безоружного начальника без фуражки, с расстегнутым воротником, без пояса. Для конвоиров Кон Коныч был преступник, и они с важностью и напряжением, не спуская глаз с его широкой спины, провели его не прямой улицей, а мимо японского консульства. Любопытные лица встречных возбуждали еще большую строгость и важность конвоиров.

Первые ночи Кон Истягин не спал, взволнованный тем новым значением, которое вдруг было придано его жизни со стороны иностранного государства. Он смущался и тайно даже гордился: его нормальные в морской жизни поступки могли всколыхнуть целое цунами гнева японского консула. Он бы еще больше гордился, если бы сидел в японской тюрьме.

Тут же ходил тихо, преисполненный к своей тюрьме такого же хозяйского уважения, какое испытывал к любому государственному имуществу.

Следователь Катерина Филонова за своим рабочим столом читала не дописанные Истягиным листы, время от времени заглядывала через щель в камеру: Истягин писал о своих приключениях, и лицо его выражало крайнюю мучительность, свойственную людям, не привыкшим связно излагать то, что случилось с ними. Много бумаги попортил, а высидел всего несколько страниц, отягощенных излишними подробностями.

Назад Дальше