Том 3. Корни японского солнца - Борис Пильняк 10 стр.


Заключение

В Москве были мокрые дни. И, как каждый день, после суматошного дня, после ульев студенческих аудиторий, после человеческих рек Тверской и лифтов Наркомпроса на Сретенском бульваре, – в пять часов приходил тихим двором старого здания университета профессор Кремнев, шел в Зоологический музей и там в свой кабинет – к столу, к микроскопу, к колбам и банкам и к кипе бумаг. В кабинете большой стол, большое окно, у окна раковина для промывания препаратов, – но кабинет невелик, пол его покрыт глухим ковром, – и стен нет, потому что все стены до потолка в банках с жителями морских доньев Арктики. Каждый раз, когда надо отпирать дверь, – вспоминается, – и когда дверь открыта, – смотрит из банки осьминог: надо поставить его так, чтобы он не подглядывал! – Это пять часов дня. – От холодов, – от тросов, от цинги пальцы рук Кремнева узловаты, – впрочем, и весь облик сказывает в нем больше пиратского командора. В кабинете тишина. – От полярной экспедиции у Кремнева осталась одна ненормальность: он боится мрака, в кабинете его светлее, чем днем, горят две пятисотсвечные лампы, – и первым его делом, когда он вернулся изо льдов, была посылка ящика семилинейных стекол на Новую Землю самоедам (эти стекла пришли к самоедам через год). – Кремнев готовился к новой экспедиции в Арктику. Мифология греков рассказывала о трех сестрах Граях – о Страхе, Содрогании и Ужасе, которые олицетворяли собою седые туманы; с рождения они были седовласы, старухи, и у всех трех был одни глаз: – Европейская Международная комиссия изучения Полярных стран проектировала послать в Арктику цеппелины; метеорологи полагали, что, если человечество – радиостанциями – включит Арктику в обиход земного шара, вопрос о предсказании погоды будет решен, почти целиком. Международная Полярная Комиссия посылала через полюс, от Мурманска до Аляски, цеппелины. Цеппелин должен был совершить этот путь в семьдесят часов. Первые цеппелины должны были изучить места, где человек еще не бывал, определить места для радиостанций, организовать эти радиостанций, – а затем только три цеппелина, – из которых один будет стоять в Мурманске, второй – в Красноярске, третий – на Аляске, три цеппелина будут сторожить Арктику: каждый будет связан сетью радиостанций, раскиданных у полюса, – и каждый всегда, каждую минуту, связанный радио, будет готов пойти на помощь людям, радистам, закинутым в седые туманы. Человечество сменило трех седых сестер Грай – тремя цеппелинами. – Кремнев должен был лететь с первым цеппелином. Он обрабатывал предварительные материалы, составлял план полетов, – собирал охотников лететь в Арктику. В кабинете было тихо, – человек, отодвинув микроскоп, сгорбившись над бумагой, – писал: – больные руки выводили мельчайшие буквы. Человек, не отрываясь от бумаги, писал очень долго. Затем он достал из кармана твердый конверт с английскими марками, вынул письмо, прочитал – и написал на него ответ. Потом он придвинул микроскоп и стал, глядя в микроскоп, делать заметки для своего труда, того, который он писал по-русски и по-немецки одновременно. – За окном шумела улица Герцена и шелестел дождь: часы в кабинете шли так же медленно и упорно, как они шли на острове Н. Кремнева, – и улица Герцена, Моховая – и вся Москва – отмирали на эти часы. Decapoda устанавливала законы. – Москва астрономически определялась такой-то широтой и долготой. – Ив девять постучали в дверь, пришел профессор Василий Шеметов, – сказал: – "Убери ты этого черта осьминога, каждый раз пугает, – помолчал, сел, сказал, как всегда: – ты работай, я не помешаю". – Но через четверть часа они шли по Моховой в Охотный ряд, в пивную, выпить по кружке пива; на углу Кремнев бросил в ящик письмо. Моросил дождь. В пивной играли румыны. И Кремнев и Шеметов пили пиво молча. Молчали. Шеметов сидел, опираясь на свою трость, не сняв шляпы, – шляпу он надвинул на лоб. Румыны издевались над скрипками. – Шеметов наклонился к уху Кремнева, еще больше насунул на нос шляпу, тихо, без повода, сказал:

– Приехал из Архангельска знакомый, говорил про Лачинова. Живет со своей женщиной, ни с кем не встречается, не принимает писем, – с Северо-Двинской переехали на Каргу, в тундру – –

Кремнев ничего не ответил.

За окном шумихою текла река – Тверская. – Допили пиво и вышли на улицу. Распрощались на трамвайной остановке и на трамваях поехали в разные стороны. Шел дождь.

На острове Великобритания, в Лондоне, туман, – двигался вместе с толпой. Часы на башнях, на углах, в офисах доходили к пяти. – И через четверть часа после пяти Сити опустел, потому что толпа – или провалилась лифтами под землю и подземными дорогами ее кинуло во все концы Лондона и предместий, или влезла на хребты слоноподобных автобусов, или водяными жуками юркнула в переулки тумана на ройсах и фордах: Сити остался безлюдьем отсчитывать свои века. – Девушка (или женщина?) – мисс Франсис Эрмстет – у Бэнка, где нельзя перейти площадь за суматохой тысячи экипажей и прорыты для пешеходов коридоры под землей, – лабиринтами подземелий прошла к лифту, и гостиноподобный лифт пропел сцеплениями проводов на восемь этажей вниз. В тюбе было сыро и пахло болотным газом, – там к перрону, толкая перед собой ветер, примчал поезд, разменял людей и ушел в темную трубу под Темзу – на Клэпхэм-роад, в пригород, в переулки с заводскими трубами. Девушка знала, что завтра город замрет в тумане. – Там, в переулке на своем третьем этаже, в своей комнате, – девушка нашла письмо, на конверте были русские марки. Зонт и перчатки упали на пол: в письме, написанном по-русски, было сказано, что он, Кремнев, опять отправляется в Арктику и еще год не приедет к ней и не зовет ее сейчас к себе. – Тогда зазвонил телефон, говорил горный инженер Глан.

Девушка крикнула в трубку, по-английски: – Пойдите к черту, мистер Глан, с вашими автомобилем и цветами! Да! – вы все уже рассказали мне о… о мистере Лачинове! – и девушка затомилась у телефона, девушка сказала бессильно: – Впрочем, впрочем, если вы возьмете меня летом на Шпицберген, я поеду с вами, да!.. –

И девушка, заплакав горько, упала лицом в подушку, на девичью свою кровать: она знала, что – странною, непонятною ей, но одной навсегда любовью – любит, любит ее профессор Николай Кремнев.

…и в этот же час – за тысячи верст к северу от Полярного круга на Шпицбергене, на шахтах – одиночествовал инженер Бергринг, директор угольной Коаль-компании. Там не было тумана в этот час и была луна.

Домик Бергринга прилепился к горе ласточкиным гнездом – –

– – ночь, арктическая ночь. Мир отрезан. Стены промерзли, – мальчик круглые сутки топит камины. То, чти видно в окно, – никак не земля, а кусок луны в синих ночных снегах. Мальчик принес вторую бутылку виски, – книга открыта на странице, где математические формулы определяют расстояние до Полярной. Бергринг подошел к окну, под Полярной горело сияние. Тогда в конторе вспыхнуло катодной лампочкой радио: оттуда, из тысячи верст, из Европы, зазвучали в ушах таинственные, космические пункты и черточки; ч-ч-чч-тт-тс –

Узкое,

11-я верста по Калужскому шоссе.

9 янв. – 2 марта 1925 г.

Большое сердце

Глава первая

На глаз европейца – все китайцы однолицы; на концессиях европейцы считают бичом, когда один китаец наработает даян сто и уходит к себе в Чифу, продав место брату или соседу за два даяна, – вместе с паспортом. Поэтому надо было иметь не-европейский глаз и не-европейское ухо, чтобы услышать у заводского забора короткий разговор.

– Ты – монгол?

– Нет, я китаец. Я хочу быть с Россией. А ты – монгол?

– Да, я монгол. У вас в поезде едет монгол-бой, из Шин-Барги. Мы оа из Шин-Барги, из Кувот-улана. Я поеду вместо тебя.

– ………Шанго.

– – по эту сторону забора – китайский город, муравейник китайского города. Улица забита людьми, рикшами, фонарями, пагодами, плакатами изречений, написанных иероглифами, драконами, красками красными, синими, желтыми, черными, резкими, лакированными. В лавочках на улице вяжутся зонтики, клеятся веера, жарятся на бобовом масле рыба и лук. Мужчины идут в юбкоподобных черных халатах с иероглифами на спине, а женщины в синих ватных штанах, ножками, исковерканными колодками красоты. В храме, кинув копейку в ящик чсртообразному богу, молельщик дубасит в гонг, чтобы чертоподобный бог услыхал его молитву. Над муравейником улицы висит шум гонгов, выкриков, свистов, писков, воев, звонков рикш. Запах смолок из кумирен смешивается с запахом бобового масла, ползущего с завода, и по улице ползут запахи священных курений, человеческого и свиного пометов, чеснока, инжира, сладостей. Фонари и красные изречения около публичного дома летят по ветру в пыли. Над улицей нету неба, ибо небо застлано тряпками драконов, вывесок и изречений, повисшими через улицу с дома на дом.

И если для англичанина все китайские лица на одно лицо, – то для тысяч китайских глаз лица англичан – очень приметны, до мелочей, до иголки в галстуке, до пломбы во рту. Англичане сидят на повозках рикш, ноги прикрыв пледами. Лица англичан еще безразличнее, чем лица китайских будд. Гологрудые рикши бегут поспешной рысью. Толпа раздвигается перед рикшами англичан. Рикши осаживают англичан перед воротами завода.

– В этом городе тридцать два маслобойных завода, – говорит англичанин другому англичанину. – До главной линии здесь семнадцать километров. Мы проложим сюда ветку. И мы будем брать надбавку к общему тарифу по одной двухсотой даяна с пуда. Смит, подсчитайте, сколько это даст компании?

Мистер Смит откликнулся со своего рикши:

– Слушаюсь, господин Грэй, – я знаю, что сотые даяна имеют свойство превращаться в сотни даянов, а из даянов всегда легко сделать фунты.

– – по ту сторону забора – маслобойный, обрабатывающий бобы завод. На заводских воротах, кроме китайского изречения, маленькая, синим по белой эмали, английская вывеска: "лимитэд" и прочее. Двор маслобойного завода завален горами бобовых мат. В деревянном бараке заводского корпуса, в температуре сорок выше ноля по Реомюру, китайцы работают вручную, китайцы работают голыми. Там в чанах парятся бобы. Туда в чаны их тащат китайцы на тачках, положенных на спины, а не на колесики. Распаренные бобы дымятся белым паром: стало быть, температура пара выше сорока по Реомюру, – пар душит удушьем бобового запаха. В корзинках, сделанных из рисовой соломы, волоком по земле, голые люди тащат распаренные бобы к кольцам прессов. Два голых человека высыпают бобы в кольцо пресса: мышцы голых тел вздуваются до синевы, обессиленные людские зады дрожат мелким горошком под тяжестью горячих корзин. Тот, что приволок корзину, идет обратно за новой корзиной бобов, – тот, что принял корзину бобов в кольцо пресса, прыгает в кольцо и пляшет там на бобах, уминая их, – и пляшет очень дикий и очень поспешный танец, сваривая ноги в пару бобов. Кольцо с бобами наваливают на кольцо, – так до потолка – до потолочной щели, откуда идет свет, – и тогда китайцы свинчивают эти кольца, ломовыми лошадьми, ложась на колья, воткнутые в ворот, – свинчивают кольца с бобами, чтобы выжать из бобов масло. Масло стекает зеленоватыми струйками. Люди тужатся у ворота, ложась на колья, сворачивая их, – и под человеческой кожей ползут желваки синих мышц, а по коже стекает зеленоватый в мути пара – пот.

Англичанин зажимает нос и выходит из прессового отделения.

В дробильном отделении, где дробятся бобы в крупу, в барабанах стоят женщины, или старухи, или подростки, голые, с тряпками на чреслах. Они вертятся вместе с барабаном, посредине барабана, подметая сор и сортируя бобы: на этой работе женщины, – старухи или подростки, безразлично, – меняются каждые три месяца, ибо через три месяца такой работы люди умирают. На эту работу – у отцов и сыновей – женщины покупаются с тем условием, что жалованье выплачивается вперед, отцам или сыновьям.

Глава вторая

Снега нет и земля камениста. О солнце трудно сказать – то ли топором, то ли долотом оно выдалбливает теплоту и краски: на солнце двадцать градусов тепла, в тени двадцать градусов мороза, и тени лиловы, точно мороз здесь лиловый, – а там, где долотит солнце, лучи золота не золотые, а – голубые, блеклые. Непонятно, как солнце может греть, – и можно строить теории о том, что особливость линии и красок восточного искусства объясняется именно этим голубым солнцем, этим голубым светом. Воздух прозрачен до того, что путаются перспективы. Снега нет, и земля камениста, желтая, блеклая. Небо наверху желто и блекло. Сопки вдали направо и налево за полотнами железной дороги – точно кто-то аккуратнейше насыпал в щели из неба горы песка – желты, облезлы, ненужны, жилье хунхузов.

Там впереди – синие вершины Великого Хингана. Здесь – Китай. Там – Монголия. Там дальше – Урал и Россия, огромная земля многих народов, ушедших в справедливость. Там дальше – Европа, Англия.

У перрона стоит коротенький поезд, три литерных вагона, ресторан, обсервешэн-кар, – площадка с автомобилями – поезд стоит паровозом к Монголии. У обсервешэн-кар спущены шторы, и с подножек на платформу положены сходни, покрытые красным ковром. Обсервешэн-кар существует к тому, чтобы в нем сидеть и любоваться природой, тем, что убегает назад от поезда. Обсервешэн-кар последний в поезде вагон, и задняя его площадка превращена в терраску, где можно посидеть и посмотреть, как все течет. Обесрвешэн-кар – выкрашен в блестящую, синюю краску: – и, если внимательно присмотреться, видно, как под краской скрыты листы стали, – вагон блиндирован до окон: – это к тому, чтоб, если нападут хунхузы, можно было бы спастись, лежа на полу. На перроне перед обсервешэн-кар стоит отряд китайских солдат, в меховых шапках и в ватных штанах.

Полдень. Солнце долотит землю. Ночью была невероятная луна, красная, жестокая, – та, которая предуказывается философией бытия китайского народа и тем таинственным, что делает непонятной в своей пассивности Срединную Республику Голубого Солнца, – но сейчас буденный полдень.

По красному ковру у подножек обсервешэн-кар – в обсервешэн-кар входят англичане, в бобровых шубах и шапках, высокие, белолицые люди. Идущий вперед, самый высокий, говорит начальнику станции:

– Поезд уйдет ровно без четверти час. Начальник станции отвечает:

– Слушаюсь, господин Грэй.

В коридоре обсервешэн-кар низко кланяется англичанам бой, в белых перчатках и в белой куртке: англичанам не дано видеть лиц людей желтой расы. Бой снимает пальто с англичан. В салоне обсервешэн-кар, в голубом бархате и в рыжей коже – голубой и рыжий воздух. Англичане садятся в кресла. Бой разливает сода-виски, перед ленчем.

– Олл-райт! – говорит мистер Грэй весело. – Мы проведем сюда ветку. Японцы намечают дорогу параллельно нашей, дорога пойдет южнее нашей линии. Господин Смит, мы сделаем маленькую операцию: мы проведем ветки и к югу и к северу от главной линии. Мы удвоим тариф с северных веток, – ас южных – ну, что же – мы погоним грузы ниже себестоимости, в угоду японцам, чтобы они не трудились постройками дорог! –

Без четверти час, минута в минуту, отряд китайских солдат берет винтовки на караул, чрезвычайно сиротливо играет военный рожок, – и поезд двигается с места. Мистер Грэй идет на терраску обсервешэн-кар махнуть рукой салютующим солдатам, – и безразличным взглядом мистер Грэй окидывает местность – маты бобов у станционного пакгауза, избушку станции, вола у переезда, запряженного в телегу о двух колесах, китайца около вола, сопки вдали, – фанзы, разбросанные по долине и окруженные земляными валами от грабежей хунхузов.

Дальше чин дня и порядков мистера Грэя идет по чинам и порядкам, определенным у англичан от сотворения английского мира. И за ленчем по чинам подают едово бои-лакеи, в белых перчатках и в белых бесхвостых фраках. После ленча чин дня идет в обсервешэн-кар.

Совсем неверно, что у англичан складки брюк должны быть столь же прямолинейны, как проборы волос, а каблуки крепки, как скулы. Их трое в обсервешэн-кар. Волосы одного заброшены назад, как у русского семинара, – и, как у русского семинара, – мочалообразны; он одет в краги, в серый костюм туриста, – и костюм, и краги очень помяты; имя этому – мистер Смит. Мистер Грэй сидит лицом к окну, следит за бегущими шпалами. Серый костюм его – когда-то был блестяще сшит, теперь помят, но все же хранит достоинство хорошего портного, – и достойно хранит твердокаменное тело мистера Грэя, хороший экземпляр человеческих мышц, выкроенных вволю, чуть-чуть с излишком прошитую нервами. – Третий, маленький, в хаки, сидит за газетой, в очках, философического вида, нога на ногу, откинувшись к спинке кресла. Мистер Грэй не может сидеть не прямо, – этому трудно не прислониться к спинке дивана или стула, – он философ-книгочей.

Мистер Смит стоит над мистером Грэем.

Поезд блиндирован. Блиндированному поезду надо тяжело поскрипывать по шпалам, медленно покачиваться, в солидности стали. Но поезд экстренный, – и он стремится, что есть сил. Поезд идет, в сущности, по пустыне, – во всяком случае – по колонии. В обсервешэн-кар сидят – колонизаторы: совершенно не необходимо, чтобы у колонизаторов были пробковые шлемы и по два маузера за кушаком брюк, – эти в мороз сопок выходят в русских бобровых шубах. – Там, за окнами обсервешэн-кар, – чрезвычайно убогое зрелище: пустыня, сопки, похожие на груди китайских женщин, торчащие сосками в небо, желтое небо, – эта дурацкая особенность, когда на солнце жарко, а в тени мороз, – и надо, поэтому, от времени до времени открывать двери кара, чтобы остудить воздух, накаленный в каре солнцем. Изредка в долинах видны крепостишки фанз, все редеющие.

Поезд идет к перевалам Великого Хингана: – там, за перевалами, – Монголия, страна Тимура, никак не знаемая англичанами страна ханов, хошунов, ванов, Гунов, бейле, баргутов, дауров, харационов, – страшных степей и пустынь, – никем не знаемая страна древнейших богатств и цивилизаций, величайших победителей и законодателей, – ныне страна песка, выжженного солнцем, неразгаданной истории и неизвестностей.

– Вы философствуете, господин Смит, – говорит мистер Грэй, – моя же философия проста. Я могу думать только о том, что обработано человеческими руками. Этот мост, который мы проехали, для меня гораздо поэтичнее всех китайских фонариков и всех пейзажей Хингана, которые вы так хотите профотографировать.

– Господин Грэй! – громко откликается мистер Смит, – но ведь фонарики также сделаны человеческими руками.

Назад Дальше