Том 3. Корни японского солнца - Борис Пильняк 11 стр.


– И зря сделаны, поверьте, – возражает мистер, Грэй. – Я все время чувствую неудобность от того, что все эти жители говорят на дурацком языке, никому непонятном, и имеют свои обычаи. Я хочу сказать, что для меня поэзией является все, что сделано руками европейца, и мне понятно, как вот этот мост, который мы сейчас проехали. Поверьте, что простая философия нашего философа – (мистер Грэй махнул рукой в сторону третьего, в хаки, сидящего за газетой), – эта философия очень правильна своей простотой. Мы приедем к монгольскому гуну, – так, кажется, зовется их князь – у него есть свои обычаи, своя армия в триста всадников, свои монастыри, и – и свой банк, – так, собственно, банчишко, где деньги он печатает на типографском станке, украденном из России во время русской революции. Так вот, мы приедем, будем с гулом обедать в его дворце, я ему подарю часы, портсигар, английского скакуна… Его чин – Восседающий на шкуре тигра, – я ему подарю пару шкур бенгальского тигра… И я его позову на ответный обед к себе в вагон-ресторан, – и больше мы с ним никогда не увидимся. Да, он мне больше не нужен. Но наш философ поедет к нему еще раз, еще раз руками будет есть конину, – а потом ему и его графам и баронам так тихо предложит организовать, привести в порядок – понимаете? – привести в порядок их банчишко, – быть может, даже мы станем пайщиками. И все. Гуну, с его армиями, некуда будет податься. У нас будет база, вооруженная конниками гуна, потомка Тамерлана и русских татар, – и пусть сколько угодно кричат из Урги и из Москвы русские коммунары. Это – философия нашего философа, потому что он знает простую бухгалтерию и – как вы говорите у себя в парламентах? – теорию финансового капитала? Гун вместе со своими всадниками будет у меня в жилетном кармане. –

Третий, философ в хаки, вылезает из своего кресла, очки он ссовывает на лоб, – и видно, как его хаки старательно измято креслами и стульями, на которых он пересидел за век своего хаки. Философ стоит, заложив руки в карман, молчит и идет в уборную.

Мистер Смит широко машет рукою, откидывая спичку, дымя трубкой.

– Ну-да, – говорит мистер Смит, – вы правы, господин Грэй, для вас тут есть поэзия борьбы, поэзия хитрости, организации. Если вы решили построить железную дорогу в Монголию, вы должны создать для нее почву. Но разве вас не будет опьянять морская буря, любовь к вашей жене или даже к маленькой японочке? Вы приберете к рукам степи, этого князя, этого феодала, – и все. А я хочу увидеть, как столетья песков Монголии и монгольские табуны, в испуге, побегут от поезда, – я хочу научиться есть по-монгольски так, чтобы у меня не сжималось горло в рвотной судороге. И я хочу понять музыку китайских барабанов… Когда сегодня мы будем переваливать через Хинган, я прикажу остановить поезд на вершине, – и я пойду посмотреть окрест, – потому что это я, Ричард Смит, рядовой англичанин, стою на вершине Хинганского перевала… Ну-да, вы говорили, что для новой ветки придется рвать тоннель. Я приеду тогда на работы, чтобы смотреть, как человеческий труд врывается в недра земли. Завтра, или вообще, когда мы будем в степи, я поеду в монгольские монастыри, чтобы посмотреть лам, – и завтра же я проеду на наши каменноугольные шахты, чтобы посмотреть, как работают китайцы.

Мистер Грэй улыбается саркастически.

– Я видел, господин Смит, как вы сегодня утром на нашем маслобойном заводе зажимали нос, – я не ошибся? – говорит мистер Грэй.

Третий, философ в хаки, возвращается из уборной.

– Вам не кажется, джентльмены, – говорит он, – что вы разговариваете только для того, чтобы разговаривать, хотя у нас есть работы более существенные. Например, надо выпить сода-виски и после виски приступить к совершенно скучному подсчету тарифов с северных и южных веток и также обсудить, какую сумму мы жертвуем на подарки гуну и графам. Я философствую о том, что деньги любят счет, и больше ничего… Кто из вас позаботился о переводчике, при помощи которого мы будем говорить с монголами?

Мистер Грэй встал со своего места, расправляя квадратные свои ноги. У англичан плоская ступня, и рыжие его ботинки на толстой подошве задрали носки вверх.

За окнами на землю светит странное солнце, – у этого солнца, должно быть, небольшое и недоброе сердце. И поистине нищенская земля лежит за окнами, нищенски пустая, без единого кустика, засыпанная песком, покрытая иссохшими сопками. И только впереди возникает Великий Хинган, синие горы, отделяющие одну пустыню от другой. Там, меж сопками, и по эту сторону Хингана, и по ту, – живут люди, раскиданные на десятки километров друг от друга, – живут в пустыне, нищенстве, в жесточайшем труде. И солнце на желтом небе идет тем же путем, что и поезд, – на запад, – обгоняя поезд. Невесело, когда кажется, что все время один и тот же пейзаж бежит вместе со стальным скрежетом блиндированного поезда. – Мистер Грэй и третий, бухгалтер, сидят за столом, за счетами, за цифрами, – и у них в руках огромные рыжие паркеровские вечные перья. Перед ними разложены карты и планы. – Мистер Смит меланхолически вынимает из жилетного кармана малюсенький органчик, такой органчик, который может наигрывать всего-навсего "Типерери" – мистер Смит заводит его, прикладывает к уху и меланхолически слушает, наслаждается музыкой; завод органчика разворачивается, – мистер Смит заводит его вновь. – Солнце обгоняет поезд, чтобы уйти за Хинган, в вечном своем пути.

Так идет день в обсервешэн-кар. Вагон-ресторан отделяет обсервешэн-кар от трех литерных вагонов. И там, в этих трех литерных вагонах, кроме людей, засели, – строгая солидность, медлительность, серьезность, портфели, арифмометры, пледы, карты, планы, чертежи: – здесь походная канцелярия начальников службы пути, начальников тяги, движения, прочее. Поезд идет с ревизией дороги, – и курьеры высохшими листьями бамбука, в белых курточках, стоят у дверей, в ожидании распоряжений. На твердых стульях, за зелеными столами сидят начальники и солидность, в карандашах, арифмометрах, в синем сигарном дыму. Здесь готовятся отчеты, выполняются задания, сложнейшая ведется бухгалтерия и арифметика, – о тарифах, о пудо-верстах. Люди, творящие планы, солидность и табачный дым, – растворяющиеся в планах, солидности и бухгалтерии, – все одеты очень солидно в синие форменные сюртуки. Уже отдан приказ, – каждому начальнику после файф-клок-ти – надо идти на доклад по начальству, в обсервешэн-кар. Очень существенен факт, как одернуть сюртук и как ловкое слово сказать пред начальством, – и этим трем литерным вагонам совсем ни к чему – ни долотливое солнце, ни нищенство сопок и китайцев средь сопок: – этим вагонам надо немногое, – надо солидность снести в обсервешэн-кар. Солидная скорость бегущего поезда, – это сделано ими, солидностью их бухгалтерий и расчетом пудо-версто-часов.

Между обсервешэн-кар и литерными вагонами – вагон-ресторан. Солнце обогнало поезд, спустилось к Хингану, солнце скоро уйдет за Хинган, чтобы оставить место невероятностям жестокостей луны, той, по понятиям европейцев, которою определяется ночная философия китайского народа. В семь в вагоне-ресторане будет обед, тогда в вагоне-ресторане соберутся все вместе, и из обсервешэн-кар, и из литерных вагонов. А пока в вагоне-ресторане полумрак. В полумраке бои раскладывают на столах тарелки, ложки, вилки, рюмки и бокалы, и розанами громоздят перед тарелками салфетки. В кухне полыхает плита, на цинковом столе разложены мяса вола, индюшек, рыбы. В кухне очень жарко. Китаец-повар в белом колпаке сгорает перед печью, – около него работает помощник. Здесь нету никакой философии и никакой солидности; люди рубят мясо, чтобы повкуснее приготовить мясо для людей, которые соберутся в солидности умений держать вилки и ножи. За окном поднимается луна. Старший повар смотрит в темноту, козырьком сложив над глазами руку в кусочках мяса, – и повар говорит:

– Проезжаем мимо Ху-Кэ-Шань, – здесь я бегал мальчишкой, здесь мне знакома каждая горка и каждая норушка тарабагана, – но старший повар не успевает договорить, потому что речь его прерывает шипящее масло; повару надо следить за маслом, за мясом, за соусами.

– Ада-Бекир, – говорит старший повар тихо, совсем неслышно в шипении масла, – если монголы теперь оторвут от Китая Шин-Баргу, Хичун-Баргу, если вы оторвете Халха-Голен, Хан-Чандамани-улаин, Цзун-Уцзумучин, – земли Ху-Ке-Шаня пойдут за вами…

Младший повар отбивает обухом ножа мясо, чтобы оно было мягче, – он молчит, склонив голову. Старший повар знает разницу лиц Востока, и он хорошо знает, почему так крепко стянуты губы и глаза его помощника – монгола Ада-Бекира, героя для него, повара, и для остальных китайцев, и – безличного боя для англичан. Младший повар, как и старший повар, наряжен в белый колпак. Младший повар медленно смотрит в окно и говорит, отвечая, должно быть, своим мыслям:

– У вас, у китайцев, есть притча о том, как один человек стал строить себе фанзу. У него было очень много друзей, и все друзья ему давали советы, как лучше построить дом, и он всех слушал и поступал так, как ему советовали, – и он не построил никакого дома. Так случается даже тогда, когда человек слушает только дружеские советы.

Тогда в кухню входит бой-лакей из обсервешэн-кар.

Он говорит:

– Ада-Бекир, у меня есть новости для тебя.

– Говори, – отвечает Ада-Бекир.

– Старший англичанин Грэй сказал мне, что я буду переводчиком при переговорах англичан с нашим Гуном. Ты понимаешь, я должен буду остаться тогда в степи, иначе англичане меня погубят.

– Что же, очень хорошо, ты проводишь англичан к гуну и тогда скроешься. Англичане, все по-прежнему, сидят над картами и планами? – сказал Ада-Бекир. – На перевале поезд остановится, потому что там англичане пойдут гулять. Там меня ждут. Там я брошу поезд и нашими тропинками спущусь в степь. За ночь, на коне я буду в степи уже за сотню верст и я поспею в Дауру к тому времени, когда англичане приедут к гуну. Мы не отдадим Барги англичанам. Ты покинешь поезд, оставшись в Дауре.

Чин вечера идет у англичан, как положено ему идти от сотворения английского мира. За окнами не видны пространства. Не видно, что поезд пополз долинами, обрывами, мостами, выше, выше, к перепадам, к вечному снегу, к холоду, к просторам холода, заледеневшим от луны.

Но там, в просторе вершины перевала, по приказу англичан, поезд стал. Собственно, это был час, когда англичанам надо ложиться спать, – но тем не менее англичане выходят на снег, к подножкам вагона. Направо и налево от путей, в голубых под луною снегах исчезают во мрак лесистые вершины гор, – но назад и вперед открываются широчайшие просторы мрака Китая и Монголии. Луна светит сорокаградусным морозом, снег лежит твердейшей коркой, камнем под ногами. Мистер Смит идет вперед по снегу. Мистер Смит говорит громко:

– Все же, во мне еще сидит дикарь, все еще сидит древний сакс, который когда-то жег, грабил, насиловал, бил и побеждал кулаком. Там, впереди нас, лежит страна, страна жесточайших войн, жесточайшей крови. Мы идем победить эту страну. Я ничего не знаю про эту страну, – но почему сейчас нигде нет уже таких стран, где можно было бы палкой заставлять людей ходить на четвереньках, палкой заставлять женщин предаваться любви, палкой раздевать женщин?! – Я знаю, я первый не допущу этого, но иногда это бурлит в крови. Какой простор, какая луна, какие дали! Ведь мы стоим на вершине древнейших гор, по которым люди ползли уже тогда, когда Британии не было еще во чреве матери. Теперь здесь стою я, британец, – и мне хочется быть дикарем!

Мистер Смит говорит очень убедительно, – но мороз бессловесно колет еще убежденней. Англичане ежатся от мороза, поскрипывая каблуками в снегу. И вскоре англичане идут в вагон, предоставив величие природы самому себе. Кондуктор бежит от одного вагона к другому, машет фонарем, и поезд медленно двигается, идет, уходит. На шпалах остается тишина ночи, блестит в снегу луна. И около шпал поднимается со снега человек. Человек осматривается кругом, – и тогда человек свистит в два пальца, пронзительно, по-степному. И слева, из темных ершей сосен, ему откликаются успокаивающим посвистом. Из темных сосен выезжают всадники. Они ведут в поводу свободных лошадей. На седле одной из них навьючена человеческая одежда. Тот, что остался от поезда, надевает на себя овчинные штаны, высокие, валяные сапоги, меховой – козий – халат, остроконечную шапку, – и он – монгол – ничем не отличим от тех, что приехали встретить его. Густогривые, низкорослые лошади, промерзнув, непокойно поматывают гривами. – И люди мчат над обрывами, горными тропинками, ведомыми только им.

Глава третья

Всадник стоит у железнодорожного переезда. Лошадь его мохната, низкоросла, большеголова, – лошадь испуганно смотрит на поезд, ставший перед станцией. На лошади сидит монгол, – он сидит на лошади, как сидят все монголы, сгорбившись, высоко подобрав ноги, некрасиво и в то же время так, что он кажется слитым с лошадью. И монгол безразлично смотрит на поезд, – так он может смотреть часами, не шевельнувшись, не мигнув. – Из поезда выходят люди, люди идут к автомобилям, стоящим перед станцией, – и монгол быстро-быстро мигает. Люди сели в автомобиль, – и тогда лошадь монгола стремительно, закидывая ноги за опущенную голову, мчит через пристанционный китайский поселок, мимо монгольского поселка – в степь.

В поезде, в обсервешэн-кар англичане очень внимательно просматривают свои браунинги и кладут их в карманы шуб. Англичане уже одеты в шубы и шапки. Шуба третьего распахнута, из-под нее торчит хаки, очки его сердиты, он говорит четвертому. Этот четвертый стоит у дверей с шапкой в руках, в форме железнодорожного чиновника, с лицом русского. Лицо русского расстроено и красно.

– Сто чертей! – говорит философ от бухгалтерии, – вы – инженер, мы доверили вам ответственнейший участок. А вы докладываете, что у вас сбежал агент и что у вас не осталось своего, доверенного, хорошего переводчика. Мы совершенно не знаем, как умеет говорить по-монгольски наш бой.

Инженер отвечает не громко:

– Здесь почти невозможно работать. Монголы срывают всю работу. Этого агента я готовил несколько месяцев, он был совершенно предан. Только вчера вечером я говорил с ним. Ночью он исчез. Я не понимаю, куда он делся, никто его не видел.

Инженера перебивает третий, философ от бухгалтерии:

– Но откуда монголы узнали, что приедем мы? Были какие-нибудь телеграммы? Этот знал о нашем приезде?

– Я уже показывал вам телеграммы. Как я докладывал, одна из них была Ада-Бекиру, молодому монголу, которого подозревают в революционных идеях и который был и в Урге и в России, – но из этой телеграммы ничего нельзя понять.

– Хорошо, – говорит философ бухгалтерии, – идите распорядитесь машинами, мы выйдем через две минуты.

Когда начальник дистанции вышел из обсервешэн-кар, третий сказал раздумчиво:

– Какая-то ерунда, непонятно. Вы знаете, джентльмены, что ночью от нас с поезда сбежал поваренок, которого подозревают в том, что он был монголом. Но, все равно, мы едем. – Бой! – крикнул философ бухгалтерии, – оденьтесь потеплее, вы поедете с нами переводчиком к гуну.

Солнце долотит землю, на солнце жарко, а в тени – мороз, и тени лиловы, точно мороз лиловый. За переездом лежит беспредельность степи, бестенная, выжженная морозом и солнцем. В первом автомобиле садятся англичане, начальник дистанции и переводчик. На второй автомобиль садится китайская охрана. – Автомобили рявкают, поворачиваются, – непонятною монголам силою движутся к переезду, где только что стоял всадник. И в китайском, и в монгольском поселках детишки вместе с собаками, в крике и визге, летят врассыпную. Лошади в монгольском поселке лезут на стены, волы и овцы бегут перед автомобилем, не сворачивая его рявкам. И только караван верблюдов за околицей покоен перед автомобилями – в медленном своем шаге перед долгими путинами пустыни, в медленном позвякивании колокольцев на змеиных верблюжьих шеях. Автомобили кроют землю стремительной солидностью.

В поселках были теснота переулков, – пестрота лаков и красок, шум гонгов и голосов, и теснота людская – в китайском поселке, – и – единая – просторная – краска выжженной солнцем тишины и пустыни – в поселке монгольском. Пылится пыль и несет запахи азиатского города, прокислые, протухлые запахи. – И за околицей сразу распахнулась степь – беспредельная широта степи, пустыни, казалось, не тронутой человеком, никем нехоженной, первобытной, широкий плат степи, чуть вскачнутый холмами, чуть смятый балками, – плат степи, прожженной, испепеленной солнцем так же, как лица монгол, – широкий беспредельно, пока хватает глаз.

– Если господа англичане пожелают, мы можем по дороге заехать в монгольский монастырь, где господа англичане увидят монгольских лам, – говорит бой-переводчик.

Англичане решают заехать туда на обратном пути. Мистер Смит толкует:

– Вы знаете, – говорит он, – каждого первенца монголы отдают в монахи, в ламы. Ламы околачиваются около своих монастырей, ничего не делая, существуя за счет подаяний. Ламы считаются полусвятыми, и к ламам монгольская мораль посылает всех монгольских женщин, с которыми ламы священно совокупляются. Было бы совершенно неплохо побыть месяца три ламою. –

Вдали на холме в степи видна красная, крашеная колода, около которой стаей лежат собаки.

– Что это такое? – спрашивает мистер Смит. Переводчик неохотно отвечает, говорит, что это монгольское кладбище.

– А, я читал об этом! – восклицает мистер Смит. – Монголы выкидывают трупы в степь, и собаки подъедают их. Эти собаки считаются священными псами. Поедемте посмотреть.

Автомобили идут к колодам, – собаки неохотно отбегают от автомобиля. Около колоды лежит человеческий труп, труп, почему-то без головы, труп раздет, труп изорван собаками. Мистер Смит усердно фотографирует и колоду, и труп. Мистер Смит просит мистера Грэя увековечить его, мистера Смита, около трупа – фотографией.

И опять стремительной солидностью мчат автомобили по степи. Холодно. Автомобили идут в Дауру, в столицу хошуна Шин-Барги, в Кувот-улан. Солнце долотит землю, широко раскидывает горизонты, но в автомобиле холодно, монгольское солнце – для англичан – имеет небольшое и злое сердце – надо потеснее закутаться в шубу, помолчать, – можно помолчать и подумать о тех тысячах километров, что полегли вперед, направо, налево, – о тех тысячелетиях, что прошли по этой пустыне монголами, аджиками, татарами, гуннами, золотыми и кровавыми эпохами, даже Александра Великого манившими в эти пустыни, которые когда-то были властительнейшими в мире и теперь уничтожены злым солнцем пустыни. Однажды – за путь автомобилей – вдали в степи возник всадник и исчезнул сейчас же в балке, и из балки тогда поднялся серый столб дыма; и далеко впереди тогда, чуть заметный, второе появился столб дыма: – кто знает, быть может, и в этой бестелеграфной степи эти дымы были телеграфами тысячелетий?

Назад Дальше