Много лет назад он мне показался первоклассной пристанью. Теперь было видно – весьма средний дебаркадер. С корабельными лестницами – узкими, крутыми. С буфетом, в котором мы скоро стали узнавать завсегдатаев.
Перед дебаркадером – базарчик, живущий по расписанию пассажирских пароходов. Чуть дальше – рабочая столовая. Все как когда-то, только время схлынуло.
Поток ли времени оставил следы, или память светила, но что-то я угадывал в ленивых теперь уже движениях портальных кранов, в песке на железнодорожном переезде, в пожилом вахтере, дежурившем у входа в грузовой порт. Слоняясь в ожидании корабля, мы несколько раз проходили мимо, и он только однажды спросил, кто мы такие.
Мы сами чувствовали свою приметность. Заросшие (только Иван Васильевич сразу отправился в парикмахерскую), с загаром, который бывает лишь при круглосуточном пребывании под открытым небом, в мятых, выцветших спортивных костюмах мы, в довершение всего, были и не молодыми людьми.
Плотная женщина с манерами местной матери-командирши голосом, который она и не думала приглушать, сказала двум своим спутникам – майору и подполковнику:
– Не наши люди.
В диспетчерской мы быстро всем намозолили глаза. Наш загар, должно быть, раздражал представлением о праздности. Даже молодой диспетчер Александров, который советовал нам плыть к Пятиизбянкам, отворачивался теперь, когда мы входили. Желая нам помочь, он как-то сказал старшему диспетчеру:
– Вот тут преподаватели ростовского института…
Но старший диспетчер, никого не выделяя, взглянул поверх набившихся в комнату речников:
– Выйдите, не занимайте дорогу.
Капитану теплохода, разговаривавшему по служебному телефону, он сказал:
– А вы давайте закругляйтесь с разговорами по телефону.
– Я с Ростовом говорю.
– Так что же что с Ростовом.
И мы вместе со всеми пошли из диспетчерской.
На лестнице-трапе Шорников пропустил нас:
– Я долго здесь не буду сидеть. Дома у меня… дела. Четверым тут делать нечего. Грузовым кораблем шлюпку может отправить и один человек.
– Так почему этот один – не ты? – спросил Володя?
Шорников не ответил. Словно уже отделившись от нас, он спустился в трюм.
На площади перед дебаркадером в ожидании катера или парохода на длинных скамейках сидели пассажиры. Мы тоже присели. Старик в стертой до потери цвета казачьей фуражке разговаривал с внуком. Вернее, слушал его. Но внуке была новенькая суконная форма какого-то технического училища. Дед равнодушно смотрел в сторону и не взглянул вслед, когда внук ушел. Из кармана лампасных брюк он достал складной нож, из хозяйственной сумки – пряник; сточенным, словно обсосанным лезвием отрезал от пряника кусок и положил его в рот. Все так же равнодушно глядя в сторону, спросил у соседа, читавшего газету:
– Ну, что там пишут? Хорошо наши своих бью? Как в гражданскую войну?
И сразу странное оцепенение овладело всеми. Сосед, собиравшийся было ответить, закрылся газетой. Кто-то, выждав минуту, поднялся со скамейки, а дед – сухой, узкоплечий, со светлыми, давно слинявшими свою голубизну глазками продолжал спокойно:
– В четырнадцатом взяли австрийский город, вошли в первые улицы, а они стрелять из окон. Есаул вывел нас из города, развернул батарею. Говорит: "ребята, это все евреи". И по городу из пушек.
Он отрезал ещё кусок пряника, а человек, читавший газету, пересел на другую скамейку. Старик даже не проводил его взглядом. В голосе у него не было сомнений, а взгляд остался равнодушным. И я подумал, что с самого начала меня заинтересовал этот равнодушный взгляд. Ведь с внуком дед прощался, а смотрел мимо.
– В газетах про это не пишут? – спросил старик, хотя спрашивать было некого.
И Вдруг Иван Васильевич, который не слышал старика или не прислушивался к тому, о чем он говорит, закричал, страшно картавя:
– Г’ебята, посмот’гите, какой па’гоход!
Все посмотрели не на пароход, а на старика. Но не прямо, а косвенно. А я даже вздрогнул. Дался Ивану Васильевичу этот пароход!
В трамвае, троллейбусе Иван Васильевич мог слепо сесть рядом с пьяным, не замечая, что место потому и пусто, что каждый его обходит. Если в компании или просто близком окружении оказывался человек, глупость которого была заметна всем, Иван Васильевич чаще всего именно к нему и обращался. Словно совсем не учитывал его глупости, нелепых реплик, неуместного смеха. С глупым говорил так, будто тот умен, тонок и остроумен. Беззащитность перед глупостью или назойливостью у Ивана Васильевича была так велика, что казалась мне недостатком инстинкта самосохранения. Ответной злобности в нем не вызывал даже направленная против него злоба. О людях, казалось мне, у него было завышенное, или – что почти одно и тоже – заниженное мнение. И к злодею он отнесся бы так, как если бы тот не подозревал, какой он хороший человек. Или не властен над злом, которое от него исходит и потому не виновен.
Я как-то сказал ему об этом. Он ответил:
– Любишь ты бородой тряси…
Его манера говорить утомляла меня своей неполнотой. Пристанут к нему, чтобы рассказал, как воевал в разведке, а он ответит что-нибудь очень уж несущественное:
– Это не для боящихся скуки.
– То есть?
– Ждать приходится долго.
Терпимость его, кажется, ничто не могло утомить или застать врасплох. Она поднимала его над прошлой работе в разведке, над нынешней его работой, над нашими походными неожиданностями. Как будто он все время помнил что-то более важное. Но что? И почему у меня перед этой терпимостью смесь уязвленности и превосходства?
…От дебаркадера через площадь шел старший диспетчер. Лицо у него было таким, как будто не нам только, а всем сидящим на скамейках он сказал: "Выйдите, не занимайте дорогу".
Старик-казак проследил за ним свом равнодушным взглядом и отрезал пряник. И я поразился тому, как этот взгляд нас распугал. Дед, может, даже выжил из ума. Но что за сила в злобе, неужто какая-то правота!
– Обедать пошел, – кивнул Володя на диспетчера. – Пора и нам.
В буфете на дебаркадере, продавщица говорила парню с синяком под глазом:
– Я думала, ты уже не придешь.
– Я и побоялся, тетя Тося, что ты мне запишешь прогул, – ответил парень с обаполом. Он был матросом с того самого буксирного теплохода, который всю ночь стоял у дебаркадера с работающим мотором. Чтобы мы не пялились на его синяк, парень, на всякий случай, взглянул на нас с угрозой.
Из буфета спустились к себе в трюм. Шорников лежал, закинув руки под голову. Койка его была аккуратно заправлена. Лежал он на соседней, пустующей. "Чтобы свою не мять", – догадался я. Взглянув на Ивана Васильевича, я по лицу его понял, что он сейчас скажет:
– Г’ебята, – сказал Иван Васильевич, – Пусть Игорь едет! Да? Сп’гавимся! Г’гести уже не нужно. А у него дома дела.
– Во-первых, – сказал Володя, – Грести нужно. К кораблю шлюпку подгонять. От корабля. Не исключено, что корабля вообще не будет. Да и не в этом дело. Завтрашним "метеором" и я могу уехать. У меня тоже дома дела.
– Иван Васильевич, – сказал я, – если бы вы сели играть в карты, вы бы обязательно проиграли партнеру, чтобы его не обидеть. Увидели бы, что партнер – шулер, и шулера не стали бы обижать.
Не Шорников, чувствовал я, а я чем-то не по душе Ивану Васильевичу. Конечно, я виноват. Не надо было показывать это шутку с румпелем. От нее все и пошло. Но я всегда считал, что нет бульшего греха, чем филонство и неартельность.
– На войне, – сказал я, – вы, небось, были пожестче.
Иван Васильевич выбирал из смятой пачки целую папиросу.
– В моральном приговоре всегда есть покушение на силу. "Я – лучше". Да? А уж если говорить о войне, то там все моральные приговоры пересматривались.
И я подумал, что таким, каким уходил в поход, домой вернется, пожалуй, только один Иван Васильевич. В двадцати-тридцатидневных шлюпочных походах это редко кому удавалось. Вот что меня всегда удивляло.
3
Днем мы уже не решались заходить в диспетчерскую. Там был старший диспетчер. Как-то спросили Александрова: "А что если нам обратиться к старшему диспетчеру?" Александров усмехнулся: "Да, он велел не пускать вас на порог".
Корабль мог сюда придти только в том случае, если в порту накопятся грузы. Грузов не было, и корабли по-прежнему от шлюзов катили прямо к Пятиизбянкам. Не было бы так досадно и время не казалось бы таким пропащим, если бы мы не чувствовали этого непрерывного движения по фарватеру, если бы не дразнили нас вечерние и утренние ростовские "метеоры".
Я даже подумал, что это судьба наказывает нас. Дней десять назад, вымотанные встречным ветром и греблей, мы едва устроились на ночь в спальных мешках, как на той стороне реки загудел автомобильный мотор, хлопнула дверца и кто-то торопливо позвал:
– Григорьев! Андрей! Андрей Петрович!
Он кричал долго и настойчиво, будто чувствовал наше присутствие в темноте. Забота, конечно, могла быть пустяковой, рыбачьей, а мы были слишком изнурены, чтобы спускать тяжелую шлюпку. Но когда торопливо хлопнула дверца, загудел мотор и все стихло, мы долго лежали без сна, а утром хуже думали друг о друге, чем за день до этого. И утро началось плохо. На берегу я увидел растерянного Ивана Васильевича. Он показывал нам бесформенный комок перьев, к которому не решался подойти.
– Не думал, что попаду, а попал, – сказал он.
Это был вывалившийся из гнезда крупный, рыжий птенец коршуна.
– Дурацкая вещь, – сказал Иван Васильевич, – была палка в руках, я и кинул. Сто ет ведь не б’госал.
– Как же вы так! – не удержался я.
Птенец, выпавший из гнезда, все равно погиб бы. Но мне не хотелось утешать Ивана Васильевича. Ведь какая охотничья сила оказалась в броске! А то, что за минуту перед тем он её в себе не подозревал, может, и было самым неприятным.
. . . . . . . . . . . . . .
Александрова мы застали на ночном дежурстве на четвёртые сутки.
– Вы ещё здесь! – устало удивился он, и я почувствовал – приходит наш шанс. Александров нашей усталостью утомился и сейчас захочет от нее освободиться. Он не забыл, что посылал нас к Пятиизбянкам.
– А груз вы свой в бухгалтерии оформили? – спросил он.
И началась беготня. Искали дежурного в отделе перевозок. искали крановщика, который спустился куда-то перекусить или вздремнуть.
Уже поставили в ведомости печать, уже Александров по телефону передал распоряжение, чтобы идущий по каналу теплоход "Иртыш" повернул от тринадцатого шлюза к Калачу, уже сам Александров куда-то отлучился, а стропальщики никак не могли найти своего крановщика.
Он появился и полез по трапу наверх. А мы побежали перегонять шлюпку от дебаркадера к стенке грузового причала. Кран ожил. Вспыхнул прожектор, и в глазах стропальщиков, Ивана Васильевича, Володи, Шорникова появился знакомый театральный отблеск. За пределами прожекторного луча темнота сгустилась. В темноте оказалась будка крановщика, из темноты спускался ярко освещенный массивный крюк. Причальная стенка мешала крановщику увидеть шлюпку, и она вместе с ярко освещенным крюком тоже поднималась из темноты. С ней сливалась вода. Должно быть, в прожекторном свете менялись расстояния. Крюк вместе со шлюпкой качнуло в сторону какого-то землечерпального приспособления, которое лежало тут же острыми лапами вверх. Одна из лап могла обессмыслить всю нашу спешку. Но деревянное днище прошло в сантиметре от нее.
Теперь мы всматривались в темноту, из которой должен был появиться "Иртыш". Мы прислушивались к запаху воды, к холоду, который от нее шел. Вместе с нами ожидали крановщик и стропальщики. Подойдет корабль к причалу, крановщик опустит шлюпку, мы перейдем на палубу и в то же мгновение можно будет продолжать плавание.
Мы помнили, как неожиданно возникают из темноты огромные корабли, и ждали "Иртыш" каждую минуту. Первым утомился крановщик. Он выключил прожектор.
– По времени давно должен быть, – крикнул он нам сверху. – Сходите, узнайте.
В диспетчерской Александров минуту молча нас рассматривал.
– "Иртыш" пошел к Пятиизбянкам, – сказал он.
– Капитан не получил вашего распоряжения? – спросил Шорников.
Александров молчал, и я догадался.
– Не захотел поворачивать к Калачу?
Александров кивнул.
– В Калач крюк небольшой, но скорость теряется. Команде премия нужна.
Он усмехнулся. Это была не только наша, но и его неудача. Она нас чем-то равняла.
– Что же теперь? Всё? – спросил Володя.
Александров опять помолчал.
– Через час должен быть "Соликамск". Я передал, чтобы его обязательно завернули на Калач.
– А если не послушает?
Александров пожал плечами.
Протомившись минут сорок, мы пришли в диспетчерскую. Мне показалось, что в глазах Александрова мелькнул прожекторный отблеск.
– Идет! – сказал он нам.
– Повернул? – спросил я.
Александров кивнул. Это был уже и его азарт.
Опять крановщик зажег прожектор, поднял шлюпку. Она висела наготове на ярко освещенном крюке. Опять мы всматривались в темноту, прислушивались к ночному дыханию воды. Опять бегали в диспетчерскую. Александрова не было. Он явился минут через десять. На нас не смотрел.
– Попробуем ещё, – сказал он. – И "Соликамск" не согласился.
Он позвонил при нас на шлюз, кого-то распекал, кем-то возмущался, выслушивал чьи-то оправдания.
– Не выпускайте из шлюза, пока не согласится!
Нам он сказал:
– Ерунда, конечно. Как е выпустишь!
– Значит, – сказал Володя, – надежда только на сговорчивость капитана?
– Александров внимательно посмотрел на него и опять потянулся к телефону.
– Слушай, – сказал он в трубку, – у тебя "Ангарск" на подходе? Подержи немного в канале. Я сейчас к тебе груз пришлю.
Он повернулся к человеку, которого я до этого замечал только боковым зрением и которого по замасленной кепке считал кем-то вроде судового механика.
– Третьи сутки люди не могут уплыть, – сказал ему Александров.
– Четвёртые, – поправил Шорников, и все мы посмотрели на того, кого я посчитал судовым механиком.
– Четвёртые, – согласился Александров. – Тебе утром надо быть в Волгограде. Возьми их на борт, прошлюзуйся, подожди "Ангарск" у тринадцатого, погрузи их на корабль и иди на Волгу.
Человек поднялся со стула, на котором все это время молча сидел, и я увидел, что это худощавый парень лет двадцати пяти с очень сосредоточенным выражением лица. Сосредоточенность беспокоила меня. В ней не было нам места. Он договаривался с Александровым, когда надо быть на Волге, какую нефтеналивную баржу брать на буксир, а я ждал, когда же он спросит, какая у нас шлюпка и как мы думаем её грузить на "Ангарск". Александров, считал я, устал и хочет от нас избавиться. Он забыл, как посылал нас к Пятиизбянкам и что из этого получилось.
– Это Бобенко с буксирного теплохода, – сказал нам Александров и замахал руками, когда мы стали его благодарить: – Идите, идите!
Мы шли за Бобенко, а я думал, что нам нельзя уплывать из Калача. Все кончится, как в Пятиизбянках. Я сказал об этом Ивану Васильевичу. Он ответил:
– Все-таки попытаемся.
При свете кранового прожектора я увидел, что кормой к нам стоит тот самый "БТ", мотор которого мы слышали по ночам у себя на дебаркадере. На палубе у него была военная теснота. Для шлюпки место нашлось лишь возле железного кожуха трубы. Как только отошли, затрясло, как на танкетке или в грузовике на булыжной дороге. Работала слишком мощная для такого корпуса машина. С палубы нас сдуло. Сунулись было к штурвальному, но в рубке негде повернуться. К тому же за рулем стоял парень с обаполом. Должно быть, крепко на что-то наткнулся – синяк не спадал. Прошлым вечером он бродил по дебаркадеру в поисках укромного места и фыркал, встречая нас в этих местах, потому что бродил не один.
Иван Васильевич тогда сказал:
– До войны мы жили рядом с железнодорожной станцией. У нас тех, кто любил посудачить, кто выходил гулять на вокзал, называли "угловые", "бановые". "Угловые" – было понятно. Стоят на углу. А вот немецкое слово "бангоф" – вокзал – я узнал потом. И удивился. Что за причуды языка! Почему "бановые", а не, скажем, "вокзальные"?
– Эти тоже "бановые", – показал я тогда Ивану Васильевичу на парня с обаполом и его девушку.
– Не знаю, как их здесь называют, – сказал Иван Васильевич, – но вижу их здесь постоянно.
– Это понятно, – сказал Володя. – Тут пароходы из Москвы, с Волги. Пароходная музыка, пассажиры, пароходные буфеты. Я понимаю тех, кого у вас называли "бановыми".
В тот вечер мы невольно мешали парню с обаполом. Да и другим "бановым" тоже. Поэтому я не вошел в штурвальную рубку. Чтобы укрыться от ветра, присел за шлюпкой. Здесь уже был Володя. Тусклого света сигнальных огней едва хватало, чтобы как-то обозначилась палуба. За бортом сразу же начиналась темнота. Оттуда срывался ветер. Вибрация показывала, с каким напряжением корабль его преодолевал.
Недаром я опасался сосредоточенности Бобенко. С тех пор, как погрузились он не показывался. Не у кого было спросить, туда ли нас везут.
Я поднялся и попробовал качнуть шлюпку. Она не шевельнулась. Нажал изо всех сил – никакого ответа.
– Пробуешь, как будем грузить вручную? – спросил Володя.
Я кивнул.
В этот момент нас позвали:
– Капитан просит его извинить, – сказал матрос, – он отдыхает. Прошлую ночь не спал, а этой – по каналу идти. Тоже не спать. Я вас провожу в нашу кают-кампанию.
Дверь матрос отпирал ключом. Это была маленькая каюта с двумя скамейками от стены до стены. На одной я попытался лечь. Это оказалось невозможным – так коротка и узка была скамья. А звуки, которые на палубе срывало и относило ветром, в каюте-ящике грохотали и перекатывались от стены к стене. От вибрации ныли зубы, а звуки уже через минуту грохотали и перекатывались в голове. Их словно нагнетало чудовищным вентилятором. Вой его был слышен за стеной. Я подумал о капитане, который отдыхал в этом вое. Легче мне не стало, и я опять вышел на палубу.
Корабль вспарывал воду, и в ветре, которым меня ударило, было два слоя. Сырой, теплый, хранящий память о дневной жаре – и ночной, холодный. Теплый рождался тут же, под бортом, мыльной пеной таял на щеке. Холодный приходил из дальних пространств. На шлюпке ощущение собственной малости перед огромностью этих пространств не было таким значительным. Должно быть, оно проявлялось на машинной скорости, на железной палубе, где невозможно укрыться от ветра.
Скорость, однако, была невелика. Корабль вибрировал от напряжения. Но не уходил от сопротивления воды. Толкач, приспособленный для буксировки тяжелых грузов, он словно искал это сопротивление, зарывался носом поглубже, ревел, как буксующий грузовик. Казалось, огромная мощность машины, заключенной в маленьком неуклюжем корпусе, расходуется впустую. И наше нетерпение усиливалось противоречием между машинным грохотом и медленным движением.
Володя тоже вышел на палубу.
– Шума не выдержал? – спросил я.
– Да, – сказал Володя, – на этих кораблях нам не плавать! А капитан отдыхает!