Отец тогда подивился: вот люди, а! Глаза собственного ему не жалко.
А через несколько дней шел он по лесу. Оттепель была, капало с деревьев, снег лежал рыхлый, ноздреватый. Возле старого блиндажа отец увидел автоматчика.
- Сторожишь кого, что ли? - поинтересовался он.
- Проходи, - недружелюбно сказал автоматчик. - Проходи - не положено.
Но потом сам окликнул отца:
- Эй, дядя! Закурить есть?
- Я тебе скручу, - заторопился польщенный отец. - Я скручу - ты стой.
Автоматчик затянулся табачком и, опасливо глянув по сторонам, сообщил:
- Самострела караулю.
- Ну! Кто ж такой?
Автоматчик повел глазами в сторону блиндажа. Отец наклонился, заглянул.
Там, по колено в набежавшей талой воде, с забинтованной рукой стоял бледный Филимонов.
- Батя! - сказал он, увидев отца. - Вот оно как, батя. - И, сморщившись, беззвучно заплакал.
- Неужели сам? - шепотом спросил отец у автоматчика.
- Сам, гад. - ответил тот.
- Так вить… это… не фронт же здесь. Кто поверит? Дождался бы до боев, выставил руку за бруствер - стреляй меня.
- А ну, иди! - снова застрожился автоматчик. - Ишь ты… специалист! Иди - выставься!
- Дак я так, - сробел отец, - к примеру…
Кидал отец однажды и боевую гранату. Да еще противотанковую.
Как-то после ужина зашел он в кусточки по нужде, а когда наладился обратно, попались ему навстречу два молоденьких лейтенанта.
- Гляди, Слава, - рекордсмен, - негромко сказал один.
Второй, беленький, тонкий паренек, обратился к отцу:
- Папаша, гранату кинуть сумеешь? - и показал гранату, противотанковую.
- Так точно - сумею! - ответил отец (он любил эти сдвоенные военные слова - "так точно", "никак нет").
- А не забоишься? - усомнился лейтенант.
- Никак нет, не забоюсь!
- Ну, держи.
Отец выдернул чеку, сказал:
- Спрячьтесь за дерево, товарищи командиры, - и, размахнувшись, швырнул гранату в обтаявшее по краям болотце. Граната пробила тонкий ледок, нутряно рявкнула в болоте - взметнулась вверх ряска, черная вода, грязь.
- Сила! - восхищенно сказал беленький. Но потом спохватился и начальственно похвалил отца: - Молодец, солдат! Вот так и действуй.
Словом, первую "официальную" гранату он принял спокойно. Дождался команды, сильно замахнулся, откидываясь корпусом назад…
И не сразу понял, что случилось.
А случилось невероятное: граната при замахе вырвалась у него из руки и полетела назад.
- Ложись! - дико закричали позади, там, где кучкой стояли командиры.
Грохнул взрыв, мелкие комочки земли застучали по шапке, по плечам - и тихо сделалось.
Тихо-тихо.
"Все! - сказал себе отец. - Побил людей". У него потемнело в глазах, и он медленно начал сползать на дно окопа.
Потом раздался топот многих ног и крики, показавшиеся ему далекими, доносившимися словно из тумана:
- Кто?!
- Кто кинул?!
- Где?.. Этот?
Несколько рук выдернули его из окопа, ударили по шее - раз, два! - он сломался пополам, потерял шапку; но тут же, схватив за шиворот, его встряхнули, выпрямили - и близко прорезалось из пелены, застилавшей глаза, лицо этого чужого капитана - бледное, с выпученными глазами и распахнутым черным ртом.
- Застрелю, бандит! - кричал капитан, тыча ему в подбородок пистолетом - так, что голова у отца моталась. - Становись к дереву! Падлюка!
Отец ударился лопатками о дерево и снова осел, мешком повалился на бок…
Страшное это дело долго потом вспоминалось отцу - и всякий раз он зажмуривал глаза и до боли сдавливал рукой лицо. Шутка ли: своих чуть не перебил, не перекалечил. Слава богу, граната полетела не прямо в командиров, а в сторону, никого не зацепило осколком. А получись такое, вряд ли другим офицерам удалось отбить отца у капитана.
Но все же это пока была не война. И отец не то чтобы думал (он не раздумывал о таких вещах), а как-то нутряно верил: здесь еще не убьет, не должно. И когда, в тот первый раз, застучали по срубу пули, он - хотя и кричал: "Бросай всё!.. Перестреляют!" - не страх испытывал, а скорее досаду. Так досадуют мужики, когда внезапный дождик мешает закончить работу: дометать, к примеру, стог сена. Торопятся они, чертыхаются, поглядывая на зачерневшую тучу, а потом, пригибаясь, бегут к шалашам - не промочило бы насквозь.
То же самое и со злополучной гранатой. Он, правда, испытал ужас, до тошноты и ослепления, но это был страх, вернее, отчаяние перед непоправимостью случившегося: побил людей!
Война началась позже. Такая война, где целятся уже в тебя, где специально запланировано тебя убить как можно скорее и ловчее, где против тебя заряжены пушки и расставлены мины. И началась она опять же как работа - как уборка, допустим, сев, или тот же сенокос. С вечера еще собрались мужики, уложили все, подогнали, смазали, перепроверили, утром подзаправились основательно, впрок, расселись по машинам и, подминая мягкий, легко спрессовавшийся снег, тронулись вперед.
Ехали долго, дремали, курили, зубоскалили, останавливались и слезали: иногда по команде - оправиться, иногда по необходимости - подтолкнуть свой загрузший "студебеккер" или помочь выдернуть передний, загородивший дорогу. И опять ехали, толкуя о том, что если, мол, к завтрему не подморозит, а отпустит еще, то засядет вся эта разлюбезная техника в здешних болотах и придется дальше топать пехом.
И так незаметно к вечеру въехали в войну.
Справа и слева от дороги, в лесу, стали рваться тяжелые снаряды. Ухали они то далеко, то поближе, и если снаряд рвался ближе - земля вздрагивала, будто по ней били громадной кувалдой. Вздрагивали и отзывались коротким гудом реечные борта "студебеккера", тугой воздух ударял в уши.
Помкомвзвода скомандовал не курить. Хотя смысла в команде не было. Во-первых, никто и так не курил: солдаты притихли, втянули головы в плечи. А во-вторых, стреляла, видать, дальнобойная артиллерия километров, может, с двадцати и, уж конечно, стреляла не по огонькам от самокруток.
В такой неподходящий момент отец вдруг поднялся в рост.
- Ты что, ошалел! - прикрикнул на него помкомвзвода. - Сядь щас же!
Отец сел, но только не на скамейку. Он взгромоздился задом на кабину, одной ногой уперся в передний бортик, а вторую с кряхтением распрямил.
- Ногу свело, товарищ сержант, - объяснил он. - Нет никакой возможности терпеть. Аж занемела.
- Тебе щас башку сведет, дурак! - заругался помкомвзвода. - Слезь вниз, кому я…
Он не договорил. Снаряд ударил возле самой машины - и дальше отец ничего уже не слышал и не видел.
Очнулся он через какое-то время в сугробе, метрах в двадцати от дороги. Руки-ноги оказались при нем, целые. Шумело в голове. Отец сообразил, что его смахнуло с гладкой кабины "студебеккера" взрывной волной.
Проваливаясь в снег до пояса, он стал выбираться на твердое.
Машина - кверху колесами - горела на краю черной воронки.
Когда отец подошел, из-под нее донесся длинный стон. И стих.
"Неужели же всех?" - подумал он.
А времени прошло совсем немного. От подошедшей задней машины только еще бежали люди…
ВТОРОЙ И ТРЕТИЙ ДНИ
Второй день его войны был самым мирным.
Они шли. Чего опасались солдаты, то и случилось: к утру не подморозило, машины встали окончательно, и пришлось им спешиться.
Шли они поначалу ходко: еще не устали, не успели устать, да и лишнего груза ни у кого не было. Части их назывались штурмовыми, им даже шинелей перед наступлением не выдали - только ватники, а вооружение было - автоматы и гранаты. Единственное, что скоро дало о себе знать - напитавшиеся водой, затяжелевшие валенки. В обстоятельной подготовке случился где-то просчет, а может, наоборот, аккуратность подвела (по календарю-то еще зима стояла): в общем, обули их вместо сапог в новые нерастоптанные валенки. Особенно плохо приходилось задним, кому доставался разбитый, перетолченный множеством ног снег, - и они там поматюгивались в адрес неизвестного тылового начальства, которое, так его распротак, не головой думает, а, видать, другим каким местом.
Отец на первом же привале развязал вещмешок и достал прочные американские ботинки на толстой рифленой подошве, с блестящими крючками, за которые цеплять шнурки, с высокими голяшками. Ботинками этими, единственной парой, премировал его старшина за безотказность, и отец, когда брал их, не думал о таком вот случае, мечтал отослать домой, прикидывая, что жена променяет их хотя бы на картошку. Но отослать сразу возможности не представилось, а в последние дни погода так начала ломаться, что отец решил с этим делом повременить. И даже выкроил себе обмотки из разных обрывков.
Солдаты онемели от изумления, пораскрывали рты и про цигарки недокуренные забыли. А маленько опамятовавшись, так принялись крыть отца, словно он враг народа какой-нибудь: ну, руцкай! ну, куркуль!., это же надо, и сам уцелел, и ботинки сберег!..
Отец мотал себе обмотки, хмыкал добродушно, а потом - дернуло его за язык - брякнул некстати:
- Ребята, кому валенки надо?
Тут некоторые горячие даже повскакивали: еще смеется, паразит! нахлестать ему по шее этими валенками!..
Отец заоправдывался: он, дескать, имел в виду: может, у кого свои не по ноге, давят, может, или промокли сильно. А эти, гляди, как прокатаны, головки у них какие: снаружи прижмешь пальцем - вода сочится, а во внутрь руку засунешь - там еще сухо.
"Ладно, - сказали ему. - Заботливый какой выискался. Надень их сверх ботинок, раз они такие замечательные".
Отец подержал валенки в руках, помял плотные их голяшки… и правда, хоть поверх ботинок надевай. Жалко добро. Дома бы их на две зимы хватило без ремонта. А если натянуть сверху глубокие литые галоши от сырости - и три продюжат. В крайнем случае, накроить из них подошв - всем ребятишкам можно подшить пимы. Ходят, поди, теперь, сверкают голыми пятками. В Сибири-то еще не каплет. Там до самого апреля мороз прижимать будет…
Чуть было он не сунул валенки в мешок, да вовремя одумался: куда!., война ведь. А солдат на войне - этому его еще покойный дед учил - должен быть легким: встал - встряхнулся, лег - свернулся. Еще дед рассказывал одну историю: как возвращался он в девятьсот шестом году из японского плена. Их тогда до Владивостока довезли на пароходе, а уж от Владивостока они, дождавшись, когда встанет Амур, пошли пешком. По льду. И вот был там, среди них, один солдатик, слабосильный или больной, может (так они думали), все отставал. Ну, мужики его жалели, шли потише. А он отстает и отстает. А потом, в который-то день, и вовсе упал, ткнулся носом в снег. Тогда они решили мешок его поделить между собой: глядишь, мол, пустой-то он как-нибудь дойдет. Развязали мешок - а там подковы, удила, скобы, гвозди… пуда два железяк. Вот ведь жадность человеческая: за тыщи километров пер. Хрипел и пер, падал и пер.
Отец вздохнул: да-а… Тот солдат все же домой шел. А ему неизвестно сколько еще предстояло шагать от дома. Он достал ножик, вырезал пару стелек. Подумал и еще две вырезал, в запас - испортил второе голенище. Снова переобулся, притопнул - хорошо! Ноге было тепло и мягко. "Черт мне теперь не брат!" - сказал отец и закинул головки валенок в кусты.
Шли. Проходили иногда деревни, вернее, остатки деревень. Обнаруживали в них следы недолгого и не тяжелого боя. Дело в том, что они двигались вторым эшелоном. Несколько раньше вперед ушел другой батальон полка. Вот ему-то, как видно, и приходилось схватываться здесь с остатками немцев - с прикрытием или, может быть, факельщиками.
Судя по колесным следам, тому батальону спешиваться не пришлось - успели ребята проскочить по холодку. Немцев они, похоже, заставали врасплох и гнали без задержки. Может, и артиллерия лупила вчера не случайно, не сослепу - хотела отсечь их от первого эшелона.
Легким и безопасным оказался для них этот день. Война опять отодвинулась куда-то далеко, казалось, идут они не навстречу смерти, пулям и осколкам, а просто совершают очередной учебный марш-бросок и к вечеру вернутся в теплые землянки. Вдобавок, солнце после обеда пригрело совсем по-весеннему, а при солнышке всегда кажется, что жизнь впереди и веселая, и долгая. И - вот ведь беспечный российский солдатик! - молодые парни, вчера еще испуганно пригибавшие головы, вжимавшиеся в ненадежные борта машин, отстегивали каски и незаметно кидали их в снег: для чего, дескать, эта лишняя тяжесть.
Отец свою каску не бросил. Но не потому, что верил в ее надежность, - он командиров боялся. Его и так уже опасение взяло за ботинки. Когда переобувался, не думал об этом, а теперь запереживал. Вдруг увидят, скажут: эт-то что такое? почему не по форме?! немедленно обуть валенки!.. А где они, валенки-то? Их уже тю-тю.
Он поэтому старался с краю не держаться, забивался в средину колонны. Ребята, конечно, подметили, что он хоронится, и сообразили, черти, из-за чего. И тут уж они на нем отыгрались.
- Товарищ лейтенант! - кричал кто-нибудь нарочно громко, когда командиров поблизости не было. - Вроде у нас здесь американец приблудился!
- Ага, союзничек занюханный! - подхватывали другие.
- Да не американец он - японец!
- Точно. Шпион. Его на парашюте сбросили.
- Японец, японец! Вон у него и глаз узкий, и нос плюский.
- Товарищ лейтенант! Разрешите, мы ему по карманам пошурудим. Наверняка у него в кисете динамит.
Отец сам спешил вынуть кисет, пока эти жеребцы и правда в карман не полезли.
- Закуривай, ребята, японского. С динамитом.
Он не обижался на подтрунивания. Понимал: пацаны ведь. Пусть подурят. Может, и дурит кто из них последний раз в жизни.
А табачок у него действительно был с "динамитом", настоящий самосад - из домашнего запаса.
…Третий день жестоко отомстил им - и за передышку, и за беспечность.
Они долго шли лесом. Где-то за его мохнатостью разгорался яркий день, а здесь пока еще низко стоящее солнце лишь иногда полосатило дорогу дымными непрочными лучами. Они привыкли к зелени хвои, к сумраку, и когда лес внезапно кончился, на минуту ослепли от хлынувшей в глаза нестерпимой белизны. И тут по ним, ослепшим, полосонула длинная пулеметная очередь, сразу выщербила голову колонны - словно прикатился с невидимой горы и врезался в людей невидимый камень.
Колонна развалилась: задние кинулись обратно в лес, передние - в стороны, под низкорослые сосенки, россыпью выбежавшие на опушку. А пулемет стриг над их головами ветки, осыпал хвоей, вдавливал в снег. Умолкал ненадолго и снова бил, настырно, бдительно. Стоило кому-то приподнять голову, чтобы хоть с соседом переброситься: откуда, мол, он сорвался-то, с какого пупа? - как тут же шевеление это пересекалось коротким, злым тататаканьем.
Отец лежал, зарывшись в снег по самые ноздри, из-под низко надвинутой каски рассматривал местность впереди. Ничего обнадеживающего он там не видел; сплошной снежный целик до самой деревни, ни кустика, ни бугорка. Сколько они таких высоток взяли на учениях, сколько перебуровили снега! Но тогда по ним никто не стрелял. И то, бывало, задыхались, падали. А тут попробуй добеги, если он бреет почище парикмахера.
Стреляли из крайней не то баньки, не то сараюшки, полузасыпанной снегом. "Скорее все же баня, - подумал отец. - Сарай так далеко от дома не ставят, а баню могут: где-нибудь в конце огорода, поближе к речке…" На этом месте отец заволновался. Подумал нечаянно: "Поближе к речке" - и заволновался. Померещилось ему вдруг, что это его родная деревня, перенесенная за тыщи верст из Сибири. Вот так же лес обрывался там перед самой поскотиной и открывалась на взгорке деревня. Их дом стоял крайним, а еще ближе к лесу и левее дома - баня в огороде, в самом конце его. От бани пологий спуск вел к речке, шагов полета было до берега. Ближе баню ставить поопасались: речка весной широко разливалась, вода подступала к самым дверям. Отец, щуря слезящиеся глаза, стал всматриваться. Есть спуск, показалось ему, вроде намечается. Речка не речка, но, может, хоть ручеек какой, а значит - низинка. Он все же не верил себе: снег играл под солнцем, искрился, в глазах от напряжения плыли красные круги. Отец вспомнил: их речка забирала от деревни еще левее, текла краем леса, огибала его, и лес там мельчал, редел, переходил в тальниковые заросли. Он осторожно вывернул шею, глянул чуть назад и влево: лес в дальнем конце мельчал, постепенно, а не враз, как за спиною, сходя на нет.
Отец начал потихоньку спячиваться, расталкивая ботинками снег. Заехал в кого-то ногой - сзади заругались: "Куда ты шарашишься! Лежи!"
Оказалось, это сержант Черный, командир отделения, к которому прилепился отец после того, как снарядом опрокинуло их машину. Сержант, хитрый змей, умудрился закурить. Продавил в снегу глубокую ямку, спрятал в нее носатую голову, лежал себе и потягивал. "Что значит фронтовик", - позавидовал отец, глотнув слюну.
Черного прислали к ним за три дня до выступления, вместе с другими младшими командирами, взявшими их, необстрелянных, под начало. Уже на другой день всем откуда-то стала известна его история. Он будто бы воевал до этого в разведке и воевал геройски. Орденов ему навешали через всю грудь, от плеча до плеча. Но потом за какую-то провинность угодил под трибунал. Ордена с него поснимали, а самого отправили в штрафбат. Только пробыл он там недолго. Как-то потребовался "язык". Потребовался настолько срочно, что не было возможности отправить разведчиков в долгий поиск. Черный вызвался добыть "языка". Один. Он ушел ночью, а утром пригнал немецкого унтер-офицера. Черный, говорят, действовал расчетливо и предерзко. Он пробрался в деревушку, занятую немцами, засел в пустом амбаре, дождался первого фрица, выскочившего перед завтраком по нужде, и взял, не дав опростаться. По этой причине тот полз в наше расположение с большим проворством и по прибытии первым делом запросился в сортир. А после такого конфузного начала не стал упираться - рассказал все, как на духу.
Черному за этот подвиг отдали назад ордена и вернули его в свою часть, которая все еще находилась на пополнении.
Отец в эту историю верил и не верил: может, и правда что было, а скорее, сочинили ребята. На Черного он, однако, поглядывал с уважением. "Этот вояка, - думал, - сразу видать - вояка". Уж очень примечательная внешность была у сержанта: высокий, черный, как цыган, молчаливый. И держался самостоятельно, неприступно. Глянет сверху вниз твердыми глазами, будто прикинет: "Ну, сколько вас на пуд сушеных?" Из детдомовцев, наверное, догадывался отец, потому и фамилия такая, вроде клички.
Черный оказался смекалистым мужиком, не стал даже дослушивать отца, ткнул в снег окурок и скомандовал: "Давай к командиру".
Комбата они разыскали в лесу. Он сидел, привалившись спиной к толстой сосне, разглядывал карту и ни черта не понимал: та была дорога, и та деревня, и значит, прошли здесь наши - и головной дозор, и походная застава. Откуда же тогда взялся этот собачий пулемет? Разве что наши дорогой ошиблись - мимо саданули?..
- Нет тут никакой речки! - сердито ткнул он карандашом в карту. - Не обозначена.
- Может, пересохшая, - вякнул отец. - Ложок, может, какой…
Втроем они вернулись на опушку, комбат сунул отцу бинокль:
- Гляди лучше - где он, твой ложок?