ТОСЬКИНЫ ЖЕНИХИ
…что есть красота
И почему ее обожествляют люди?
Сосуд она, в котором пустота,
Или огонь, мерцающий в сосуде?
Николай Заболоцкий
I
После семилетки Тоська засобиралась было устраиваться на работу, но мать сказала ей: "Учись дальше. Пока идет учеба - учись". Тоська вроде подчинилась.
Учеба и правда давалась ей легко - все годы она была круглой отличницей. Однако мысль о работе, о взрослой, самостоятельной жизни, как видно, крепко засела в ее голове.
На следующий год, проучившись с полмесяца, она заявила, что школу все-таки бросает. Мать сгоряча отвозила ее бельевой веревкой. Она как раз собиралась развешивать белье, и у нее в руках оказался моток суровой, толщиной в палец, бечевки. Нервы у матери были раздерганы, держалась она на пределе, на последней зарубке, от Тоськиных слов в момент сорвалась, начала хлестать ее по чему попадя, истерично кляня и жизнь эту распроклятую, и войну, и долю свою горькую, и паразитов-детей, которые не повысдохли же вовремя, не догадалась она, дура простодырая, в пеленках еще их передушить.
Мать не была ни извергом, ни истязательницей, но такие срывы с ней время от времени случались. На этот же раз, поскольку Тоська руками не закрывалась, не ревела и прощения не просила, мать вовсе пришла в исступление: хлестала Тоську до тех пор, пока у нее у самой не зашлось сердце. Синея лицом, она упала на кровать - Тоське же и пришлось с ней отхаживаться.
Напуганная не столько поркой, сколько сердечным приступом матери, Тоська несколько дней разговор о школе не затевала. Брала утром портфель п, как обычно, уходила. А после обеда, подперев голову, сидела над тетрадками. Но потом выбрала минуту, когда мать была в хорошем настроении, созналась, что в школе за эти дни ни разу не появлялась, просто блукала по улицам.
- Хоть бей, хоть убей, - сказала твердо, - а я туда больше не пойду. А гнать станешь - буду опять по улицам шляться. Думаешь, это лучше?.. А так бы я работать поступила.
- Работница! - всплеснула руками мать. - Как-нибудь без твоей работы проживем.
- Как? Как проживем-то?! - пошла в наступление Тоська, видя, что мать не хватается сразу ни за веревку, ни за скалку. - Не надоело еще квартирантов обстирывать? (Мать держала квартирантов, двух мужиков-строителей, стирала на них, варила им обеды из тощего тылового пайка.)
- Ты на меня не оглядывайся! - мать обиделась, словно Тоська не пожалела ее, а укорила чем-то. - Моя судьба такая - вас, чертей, за уши тянуть. Я сама одного дня в школу не ходила, думала, хоть вы людьми станете…
- Да чем тебе семь-то классов мало? - сквозь слезы заговорила Тоська. - Не могу я там сидеть, понимаешь! Мне в голову ничего не лезет. Сижу… дылда здоровая… Стыдно!.. Девчонки все давно уже работают. И Верка, и Надя…
- Ах-ха! За Веркой с Надей потянулась. Так сразу и скажи. Эти губы мажут да с парнями углы подпирают-и ты захотела! Да лучше я тебя своими руками…
- Ничего они не подпирают! Думаешь, если губы накрасили, так уж такие…
Они еще долго препирались, но мать чувствовала: Тоську ей не переупрямить. Она, когда гнев ее не ослеплял, была разумной женщиной. У нее даже имелся свой набор житейских мудростей, которыми мать охотно делилась с соседками. Была среди этих мудростей одна, как раз подходящая и для такого вот случая. "Учи свое дитя, - любила говорить мать, - пока оно поперек лавки лежит. А как повдоль вытянется - тогда, моя милая, поздно". И теперь мать, хотя и продолжала строжиться, а понимала: поздно. Поздно учить-то. Дай бог, удержалось бы то, что раньше успела втемяшить. Ладно, хоть не таится: прошаталась неделю и так и говорит - прошаталась. Другая бы гуляла, да помалкивала… Еще и то понимала мать, что Тоська конечно же переросток: из-за болезни поступила в школу на год позже других ребятишек и теперь была старше всех в классе - считай, невеста. В общем, дело кончилось тем, что сама же мать пошла в гараж, где муж работал до фронта, поплакалась в кабинете у начальника, чтобы пристроил Тоську куда-нибудь, хоть рассыльной. Начальник, однако, сказал: жирно, мол, это будет - девку с семью классами держать в рассыльных. Решил он определить ее в диспетчерскую, пока, правда, ученицей. Но тут же предупредил: долго засиживаться в ученицах не дам, пусть не рассчитывает на легкую жизнь.
И Тоська стала работать. Месяца через два мать отказала одному квартиранту. Оставила пожилого дядю Никифора, который, скучая по собственной семье, по домашней работе, любил помогать ей в хозяйстве, а другому мужику, помоложе, отказала. Но не Тоськины заработки сыграли здесь роль - они все на Тоську же и уходили. Так что заработками мать только прикрылась, чтобы не обижать человека. Просто неудобно стало, нехорошо держать в их тесном домике, где не то что отдельной комнаты, отдельного угла для квартирантов не из чего было выгородить, постороннего молодого мужчину. И в этом смысле виновницей оказалась Тоська. С ней за короткое время такие произошли изменения, что даже мать, знавшая своих детей до последнего родимого пятнышка, и та изумилась. Тоська сбросила подшитые материнские валенки, хлябавшие на ее тонгих ногах, сшила себе два платьица с острыми плечиками, по моде, открыла высокую шею, подняла со лба челку, а прочие волосы, расплетя короткую косу, бросила по плечам - и обернулась лягушкой-царевной. Мать смотрела и диву давалась - откуда что взялось! Круглые Тоськины глаза смотрели строго, даже чуточку надменно, особенно когда она, негодуя на кого-нибудь, крутой дугой выгибала одну бровь; прямой, самую малость вздернутый носик усиливал впечатление независимости; резко очерченные, полные губы, лишенные, однако, детской припухлости, улыбались редко, но если улыбались, то за ними открывался ряд иссиня-белых, словно бы прозрачных зубов; наконец, ровные, с едва заметной впадиной щеки дополняли эту не детскую, вообще непривычную ни для времени, ни для городской окраины красоту.
Мать, впрочем, никогда не видевшая портретов барышеиь и в жизни с ними не встречавшаяся, уловила одно - нравность. И тихо ахнула: "Оторва! Такая пойдет хлестать - ни на каких вожжах не удержишь".
Вожжи она все же натянула: с танцев, из кино чтоб не позже десяти вечера, никаких вечеринок-складчинок, в праздники только дома: "Созови подружек - гуляйте, сколько влезет. Не думай, что если работать стала, то теперь хвост трубой - и пошла. Сопливая еще, подождешь".
Так оно все поначалу и шло. Тоська внезапной своей взрослостью не злоупотребляла, не дразнила мать. Домой являлась вовремя, по праздникам от компаний отказывалась, приглашала к себе подружек - Надю и Верку. Мать наливала им в алюминиевый бидончик бражки и уходила к соседям. Понимала: ни к чему девчонкам глаза мозолить, пусть подурят, побесятся одни.
Девчонки, выпив по стакану-другому хмельной, ударяющей в голову бражки, начинали спектакль. Бойкая, круглолицая Надя надевала шинель дяди Никифора, доходившую ей до пяток, ушанку, рисовала сажей "буденовские" усы и, подбоченившись, вступала в комнату.
- Здравствуйте, девочки! Разрешите познакомиться. Гвардии сержант Вася Иванов! Трижды контуженный, четырежды раненный. Сюда пуля влетела, отсюда вылетела…
Место, из которого "вылетела пуля", Надя указывала такое, что девчонки повизгивали от смеха.
- Ищу себе боевую подругу! - рубила дальше Надя, не моргнув глазом. - Чтобы любила меня, как я ее!
Если бы не нарочитые усы, она запросто могла сойти за бравого сержанта-гвардейца - плотненькая, подобранная, лихая.
- Ах вы, лапушки-красавицы! Давайте я вас обниму-поцелую.
Тут происходила сцена всегда одинаковая: Надя делала вид, что хочет обнять Тоську, а та, поджав ноги, забивалась в угол кровати и угрожающе кричала:
- Не подходи!
Третья подружка, Вера, хваталась за щеки: - Ой, девки-и! Тоська-то у нас еще не щупанная! Востроносенькая, чернявая Верка была годами помоложе Нади, но жизненным опытом постарше. Она уже повидала кое-что, не стеснялась в словах, свободно могла даже сматериться.
- Заткнись! - грубо обрывала ее Тоська. Верка не обижалась.
- Ох, меня бы кто-нибудь прижал! Уж я бы не выламывалась! Эх, мне бы только Тоськины глазки-коляски!
Она вскакивала и, приплясывая, пела:
Где мои семнадцать лет,
Где моя тужурочка,
Где мои три ухажера -
Коля, Витя, Шурочка?
А с ухажерами, действительно, было плохо. Во всей округе не осталось ни одного стоящего парня - только старики, инвалиды да пацаны, которым еще долго предстояло тянуться вверх и мужать. Они, конечно, изо всех сил старались казаться взрослыми - курили, косо подрезали челки, ходили, по-блатному сутулясь и подняв воротники, сапоги, у кого имелись, морщили гармошкой и напускали сверху широкие грузчицкие штаны (это считалось высшим шиком), - но были, в большинстве своем, настолько мелки и худосочны, что Тоська звала их не иначе, как "недомерками" и "шпаной".
И все-таки мать не зря тревожилась. Дерзкая Тоськина красота не могла долго остаться незамеченной. Война войной, но жили-то они не в глухой тайге и не в пустыне какой безлюдной.
Короче, объявился жених.
Только не с той стороны, откуда мать его опасалась - не с танцев и посиделок.
К Тоське посватался бывший отцов знакомец Халин Иван. Не дружок, не собутыльник, а так - "здорово-здорово". Раза два всего, до фронта, отец заводил его домой: Халин работал десятником на стройке, и от него, видать, кое-что зависело. Мать понимала, что у мужиков свои дела, производственные, ставила им закуску, но очень-то гостя не привечала. Не понравился он ей сразу: шальной какой-то, дерганый весь. И шибко наглый. Впервые через порог ступил, а заговорил так, будто его здесь век знали и ждали - дождаться не могли. Правда, наглость его не от ума шла - от дури, врожденной, видать, была, как горб, - он ее сам не замечал.
Был Халин молодой еще мужик, крепкий, высокий и с лица не безобразный. Единственно - его рот портил: непомерно большой, вечно распахнутый, с редкими зубами. Почему Халин остался в тылу, мать не знала, да и знать не хотела. Не касалось ее это. Остался и остался. Может, болезнь какую нашли, а может, хорошо знал, куда со стройки материалы фуговать.
Сватовство его оказалось таким же, как он сам, - чумовым, несерьезным. Так, по крайней мере, матери показалось сначала.
Халин приходил, вынимал из кармана бутылку, сам брал с полки стакан. Наливал, выпивал, крякал - все проворно. Потом скручивал папироску и, дрыгая обтянутой диагоналевым галифе коленкой, спрашивал:
- Ну, что, тетка Полина, не надумала?
- Чего я опять не надумала? - недовольно отзывалась мать, не поворачиваясь от плиты.
- Здорово! - Халин на момент прекращал дрыгать коленкой. Материно недовольство было ему, что называется, до пима дверцы. Он на такие тонкости внимания не обращал. - А кому я позавчера целый вечер долбил? Чурке с глазами? Ты, тетка Полина, кончай прикидываться. Говори давай прямо: отдашь за меня Тоську?
- Сам ты чурка с глазами! - плевалась мать. - Делать тебе, полоротому, нечего!.. Иди, ровню себе ищи. Вон их теперь сколько, бабенок молодых, одиноких - хоть каждый день женись-кобелись.
Халин хохотал:
- О, точно! Прямо в яблочко! Хоть каждый день - точно! - Он с размаху громко булькал в стакан, выпивал, крутил головой и, ни к селу ни к городу, перескакивал на другое. - Слушай, тетка Полина, тебе листового железа не надо? На крышу? Могу подбросить.
- Украл, поди? - спрашивала мать.
- Взаймы взял. У государства. Они у меня заем, а я - у них… Дак везти - нет? Тебе, как будущей теще, со скидкой отдам. А то потом с тебя и на пол-литра не выжмешь.
- Нашел тещу. Скорый какой.
- А что? Чем плохой зять? У меня знаешь сколько денег?
- Ну? И сколько же? - поддразнивала мать. - Мешок небось?
- Мешок.
- Под завязку?
- Под зашив! - скалился Халин. - Ногами утоптал и зашил.
Тоська, если оказывалась дома, отсиживалась в комнате, на кухню не выглядывала, а когда Халин уходил, прямо чуть ногами на мать не топала:
- Ты почему не вытурила его?!
- Да как же это - вытурить? Человек ведь, - оправдывалась мать. Она действительно не понимала: как можно выгнать человека? Хотя бы он и незваным явился. Это у нее еще от деревенских обычаев шло. Она могла позубатиться, - словом уколоть, прямо сказать дураку-дурак, мол, ты, и больше ничего. Но гнать из дома считала не по-людски.
- Человек! - психовала Тоська. - Где ты человека-то увидела?! Сидел тут еще… скотина! Жених выискался!
- А ты слушай больше! У него язык без костей - вот он и мелет им что зря.
Но Халин не молол. Скоро мать сама в этом убедилась.
- Так, тетка Полина, - сказал он ей однажды без смеха. - Брезгуете, значит, Халиным? Ваня Халин вам не подходит. Не ровня. Ждете кого пограмотнее, поумнее.
- Вот что, милый человек, - начала было мать, выстрожив голос, - не надо нам ни умного, ни глупого…
Но Халин ее притормозил:
- Стоп, тетка Полина!.. Не пузырись, а то лопнешь… Я ведь с вами по-хорошему хотел. Но вы, гляжу, по-хорошему не понимаете… Ну, а если я ее так где подкараулю, а? Дело молодое…
Мать испугалась. Впервые по имени Халина назвала.
- Иван, - сказала, - ты что городишь-то, подумай? Она ведь ребенок еще.
- Ну, ладно, ладно! - совсем уж враждебно оборвал ее Халин. - Ребенок… Для тебя ребенок, а мне в самый раз. - И ушел, саданув дверью.
Вот когда мать переполошилась. "И подкараулит, чертов бугай, - думала она, - что с такого возьмешь… Ох, осрамит девку, ославит! А нет, дак перепугает - сделает на всю жизнь дурочкой заикастой, припадочной… И никому не скажешь, не пожалуешься…" Жаловаться, мать знала, было бесполезно. Здесь, на улице, мерили все на один привычный аршин: если какая девчонка попадала в переплет, ее же и осуждали - сама, значит, виновата: доигралась, докрутила подолом.
Дома никого не было, и мать досыта наревелась. "Господи, господи! - что же это за жизнь такая, каторжная! Хоть в петлю от нее лезь! Мало того, что нужду тянешь, колотишься как рыба об лед - тебе еще и новая беда!.. И что же это за люди такие, что за собаки бешеные - нет на них погибели! Куда пойти, где голову приклонить?.. Мужик там с фашистами воюет, а здесь вот он, свой фашист, в твоем же доме готов тебе душу вытрясти!.."
Спаслись они от Халина нежданно-негаданно. Тому вдруг пришла повестка, на этот раз окончательная. Довелось им только пережить напоследок прощание с ним.
Халин ввалился поздно вечером, часу, наверное, в одиннадцатом. Квартирант дядя Никифор работал в ночную смену, и мать перетрусила сначала, но потом, видя, как почти упал Халин на табурет, как гулеванисто стукнул о столешницу початой бутылкой, поняла: предстоит всего-навсего последнее "кино", и надо вытерпеть.
Тоська метнулась в комнату, однако Халин, пьяный-пьяный, а усмотрел ее. И потребовал:
- Тоська, выйдь! Не бойся - проститься пришел. Отгулял Ваня Халин… Тетка Полина! Скажи ей, пусть выйдет.
Мать зашла к Тоське, громко, чтобы слышал Халин, проговорила: "Выйди, попрощайся! Человека на фронт забирают!" - а тихо шепнула: "Да покажись ты ему, лешему! Может, скорее уберется!"
Тоська вышла. С независимым видом прислонилась к косяку: вот, мол, я - что надо?
Но Халин забыл уже, зачем звал ее. Ему сейчас не Тоська нужна была, а слушатели, компания.
- Тетка Полина! - кричал он, расплескивая из стакана водку. - Ты знаешь, как меня одноногий ломал?! Ух, он меня ломал, змей!.. Только Халин не такой! С Халина - где сядешь, там и слезешь!..
Одноногим он звал райвоенкома капитана Пырина. Ногу Пырин потерял еще на финской войне и с тех пор ходил на деревянном протезе. Халина, по его словам, военком вызывал будто бы аж три раза. Все уговаривал его пойти ротным командиром. Недобор, говорил Халин, был у Пырина по комсоставу. Халин же стоял на своем: не пойду, и точка. Рядовым берите, а командиром не пойду. Довольный собой, Халин все толокся на этом месте - и слова, которыми он будто бы отбривал райвоенкома, становились с каждым разом все смелее, куражливее: "А я грю - хрен тебе, не рукавицы!.. Скачи, грю, сам… на деревяшке… Командуй - левой-правой!.."
Временами он терял нить рассказа, мгновенно совея, неверной рукой вытаскивал из кармана полушубка горсть красных тридцаток и бормотал:
- Тетк Плин… дуй! Дуй за вином… Одна нога здесь, другая - там.
- Да куда ж тебе еще-то? Вон, гляди, эту не допил, - напоминала мать.
- А-а-а! - вскидывался Халин. - Верна!.. Верна, тетка Полина! - и лил из бутылки - что в стакан, а чтомимо.
Да… про военкома. Он, наконец остервенился ("Довел я его, падлу!" - ржал Халин), швырком сбросил на пол халинские документы, сказал: "Пошел к такой матери!" А когда Халин нагнулся собрать бумаги, военком выскочил из-за стола и так долбанул его деревянной ногой в гузно, что он вылетел из кабинета, головой открыв дверь.
Стыдную историю эту Халин рассказывал теперь, ничуть не стесняясь, даже не понимая, видать, срамоты ее и унизительности для себя.
Колыхалось пламя короткой свечи, шевелилась на стене огромная уродливая тень Халина, лицо его, неровно освещенное, с провалами и буграми, с черным, распахнутым в смехе ртом, было страшным. У Тоськи мутилось в голове. Ей казалось, что это не человек сидит вовсе, а упырь какой-то, жуть лесная.
Кое-как мать выпроводила Халина, запихнув ему в карман рассыпанные деньги и придавив их сверху недоконченной бутылкой.
Потом они, до прихода дяди Никифора, просидели на кровати, прижавшись друг к другу. Мать не стала рассказывать Тоське про угрозу Халина. Решила, ни к чему теперь.
Да и слов таких, какими не стыдно было бы объяснить это дочери, у нее не имелось.
А Халина утром подобрали возле железнодорожного переезда. Видать, водка догнала его дорогой - он запнулся о рельсы, упал и так заснул. Говорили, что на Халина удивлялись врачи - как он не замерз до смерти: хотя была еще осень, середина ноября, мороз стоял градусов под тридцать. Ему только отняли кисти обеих рук. Халин потерял где-то рукавицы, и голые пальцы его застыли до того, что ломались, как спички.
II
Так исчез из Тоськиной жизни первый ее жених. Исчез бесследно: после жуткого прощального вечера и несчастья, случившегося потом с Халиным, о нем даже смехом вспоминать сделалось неловко. Просто был - и не стало.
Хотя нет, след все же остался. В матери что-то повернулось после этого. Она признала Тоськины права на самостоятельность, отступилась от нее. "Если голова есть на плечах, - сказала, - сама поймет - что к чему. А если уж нет - другой не привинтишь".