- Не знаю… - повторил Глеб задумчиво. Чокнулся рюмкой о рюмку Бориса, - Выпили. - Опрокинул содержимое рюмки одним неуловимым движением в широкую, как водопроводная труба, глотку. Ветчину он уже всю съел, принялся тем же манером - всей пятерней - за колбасу. Это было похоже на то, как ест слон с помощью хобота.
Иннокентьев тоже выпил.
- Сапоги бы с нее снять, - неуверенно предложил Ружин, - небось набегалась за день на каблучищах..
Иннокентьев расстегнул "молнию" на Элином сапоге, осторожно потянул за каблук, сапог неожиданно легко соскользнул с ноги. Под ним поверх капронового чулка был надет мужской дешевый нитяной носок, зеленый в белую полоску.
Иннокентьев виновато оглянулся на Ружина, словно бы извиняясь за этот носок.
Но Ружин сосредоточенно расправлялся с колбасой, не до того ему было.
Иннокентьев снял и другой сапог и, не сразу решившись, стянул с Элиных ног и носки, сунул их в голенища.
Эля что-то пробормотала во сне, повернулась на другой бок. Иннокентьев прикрыл ей ноги своим пиджаком, висевшим на спинке стула.
- Умаялась, - умилился Ружин, - ничего даже не почувствовала.
Иннокентьев вдруг ощутил опять адский голод, прямо-таки подвело живот, но тарелка была уже пуста.
- Все сожрал?! - поразился он. - Ну и прорва!
- У меня еще есть, - ничуть не смутился Ружин, - навалом. - И ушел на кухню.
Иннокентьев смотрел на неслышно спящую Элю.
"Ну и имечко…" - подумал он только для того, чтобы о чем-нибудь подумать. Ему пришло в голову, что, не заболей Софья Алексеевна, не пришли ему начальник монтажного цеха вместо нее Элю, он бы никогда, встреться она ему на улице, в толпе, не обратил бы на нее внимания, не заметил даже.
За эти шесть лет, что он расстался с Лерой, он потратил столько душевных сил на то, чтобы запретить себе думать о ней, что, как ему стало казаться, вместе с этими мыслями и воспоминаниями перегорела в нем, рассыпалась холодным серым прахом и самая способность влюбляться, любить. Сердце продолжало исправно перекачивать кровь, бешено колотилось или покалывало, когда он переутомлялся или перекуривал, и этим его функции исчерпывались. Проживем и так, бессильно утешал он себя, так даже проще, никаких тебе забот…
С кухни вернулся Глеб с новыми запасами еды.
- Совсем забыли о кофе, - вспомнил он. - Подогреть или новый сварить?
- И так сойдет, - рассеянно отозвался Иннокентьев, продолжая думать о своем: и вот теперь, пожалуйста, эта девчонка из совершенно чужого ему мира, с длинным, худым и угловатым телом, с остриженными по самые подушечки ногтями, - что ему в ней?! Еще утром она только раздражала его, вызывала едва сдерживаемое желание наорать на нее, выгнать из монтажной, потом бесцеремонно заявила, что все, чем он занимается, - сплошная чепуха, а стоило поманить ее пальцем, не раздумывая согласилась на все, - что ему в ней? На кой она ему, зачем?! А потом он еще неизвестно отчего надумал ее везти к себе, а привез к Ружину - это-то зачем?..
- Знаешь, отчего я бросил раз и навсегда писать о вашем дерьмовом театре? - услыхал он сквозь свои мысли голос Ружина.
Иннокентьев удивленно посмотрел на него.
- Это имеет прямое отношение к ней, - ткнул Глеб пальцем в сторону Эли, - Самое непосредственное! - И вне всякой связи потребовал: - Прикрой форточку, надует!
Это уже было слишком! Чтобы Ружин, который по хладолюбию был несомненно помесью тюленя с белым медведем, решился из заботы о ком бы то ни было закрыть форточку в собственной берлоге?!
Иннокентьев привстал, дотянулся до фрамуги, захлопнул ее.
- Я потому бросил это унизительное для уважающего себя мужчины занятие, - продолжал проникновенно
Ружин, одной рукой разливая из кофейника в плохо вымытые чашки кофе, а другою водку в рюмки, - что все это не-на-сто-ящее! Все липа, туфта, суррогат! - В запале он чокнулся с Иннокентьевым не водкой, а чашкой с кофе. - Тьфу! - заметил он свою оплошность, но исправлять ее не стал, залпом опрокинул в себя остывший кофе.
Иннокентьев стал жадно, голодно есть, слушая Глеба вполуха.
Он знал по опыту, что сейчас последует длинный, разрушительно-саркастический ружинский монолог, беспощадное сведение счетов с немощной, тлетворной фальшью искусства, а заодно и с собственной несостоявшейся судьбой.
Эти извержения неизрасходованной мыслительной энергии находили на Глеба всякий раз, как только представлялся малейший, пусть даже и самый далекий и не идущий к делу повод, - Ружин занимался, как таежный сухостой, от первой же искры.
- А она, - ткнул он подбородком в веере редкой бороды в сторону спящей Эли, - она - настоящая!
- Ты ее впервые видишь, - неведомо на что озлился Иннокентьев, - и какое, скажи на милость, она имеет отношение к театру?!
- Вот меня всегда занимало, - Ружин выпятил презрительно трубочкой губы, - как это тебе удается не видеть того, что и слепому ясно? Ребенку - и то как на ладони!.. Как ты, человек относительно образованный, почти интеллигентный, можешь заниматься тем, чем занимаешься в своем паскудном "Антракте"? И вообще жить жизнью, которой ты живешь?..
- Пошло-поехало… - поморщился Иннокентьев, - нашел время.
- Пожалуйста! - радостно согласился Ружин, - Поговорим о времени!
- О времени и о себе… - попытался Иннокентьев уйти от этого набившего оскомину разговора.
- И о тебе, именно! И не говори мне, что час ночи, что ты не для того пришел сюда с новой юбкой…
Иннокентьев покосился через плечо на Элю и невольно попытался представить ее себе не в джинсах, а в юбке.
- Спит, спит, - махнул рукой Ружин, - и не беспокойся, ничего порочащего тебя лично я обнародовать не собираюсь.
- Глеб, - Иннокентьев посмотрел на него с трезвой, печальной усмешкой, - через неделю Софья Алексеевна выздоровеет - и все вернется на круги своя. Тем более что ничего, собственно, и не случилось.
- Вот! - со сладострастным торжеством воскликнул Ружин. - Ты в этом весь! Ты и время! Не ты хозяин над временем, а оно над тобой. Вернется твоя Софья Алексеевна - и все опять пойдет, как шло, и ты будешь по-прежнему делать свои безнадежно пустые передачи, похожие одна на другую, как дома-близняшки в новых районах, будешь играть как ни в чем не бывало в свой пошлейший теннис, но именно тогда ты будешь спокоен и доволен собой и будешь считать, что все идет как надо. А тут… - он поднял блестящий от жира палец с обкусанным ногтем, - тут вдруг нечто непохожее, не такое, как всегда, и ты спешишь мигом же слинять, уйти в кусты, потому что в этом случае тебе не миновать что-то менять, а перемен-то ты как раз больше всего и боишься. - Он широко расчесал бороду на обе стороны, и казалось, что он это делает единственно для того, чтобы вытереть о нее жирные пятерни. И добавил с безграничным презрением: - Один сплошной антракт!
- При чем тут "Антракт"?! - не обиделся, а еще больше заскучал Иннокентьев. - При чем тут это?
- А при том! При том, что то, о чем ты вещаешь с экрана, и кого приглашаешь, о чем их спрашиваешь и заставляешь говорить, этих сытых и гладеньких баловней моды, - все это из одного корня: не выйти бы за рамки того, что уже имело успех вчера, что уже намертво убито успехом, уже идет у нормальных людей обратно горлом… - Голос его зазвучал беспощадной инвективой: - Ты! Раб успеха и жрец его же! И бог ваш - тот же сальненький, трусливенький успех! - Он вдруг остановился, как человек, бежавший по гладкой, знакомой дороге и неожиданно наткнувшийся на глухую стену. - Да нет, все не то я тебе говорю, совсем не то, что хотел…
- Слава богу, - облегченно вздохнул Иннокентьев, - и на том спасибо, а то меня уже в сон стало клонить.
- Я вот о чем хотел! - нащупал снова свою мысль Ружин. - Вот она, - ткнул пальцем в сторону Эли, - она так же отличается от всех вас и ваших заквашенных на тщеславии баб, как настоящее искусство - от того, чем ты умиляешься в своем "Антракте".
- Я ничем не умиляюсь, - вяло огрызнулся Иннокентьев, - и о вкусах не спорят, начнем с этого.
- Вот именно! А ты как раз и делаешь вид, что твоя передача - тот самый спор о вкусах, в котором рождается истина, на самом же деле если тебе на что и наплевать, так именно на истину. Но и не об этом речь…
- А ты соберись с мыслями, - и на этот раз не обиделся Иннокентьев, - а то все мимо и мимо…
- …а о том, что ты выдаешь за истину нечто настолько от нее далекое, как… - Он перевел дух и опять перескочил на другое: - А вот она… - поглядел с каким-то детским умилением на Элю, - она-то как раз истинная, самая что ни есть настоящая! Но ты принадлежишь к тому типу нынешних бойких молодчиков, которым не под силу это понять!
- Ну вот, я уже и тип…
Происходило то, что случалось всякий раз, когда Ружин оседлывал своего любимого конька, и, как всегда, Иннокентьев не умел уклониться от этих тысячу раз говоренных между ними разговоров, не находил в себе сил поставить этого краснобая пустопорожнего на место. Этот нескончаемый, бессмысленный спор с Ружиным засасывал его, как в воронку без дна, и в то же время дарил какое-то мучительное удовлетворение, словно бы, не признаваясь в этом даже самому себе, в глубине души он соглашается с Ружиным и с той самой истиной, о которой тот талдычит.
Но, уходя всякий раз от Ружина и садясь в свои "Жигули" с мохнатыми козьими шкурами на сиденьях, он тут же забывал и об его попреках, и об его умозрительной, не могущей иметь никакого практического применения правоте. Вольно Глебу растекаться по древу и толковать о несбыточном, забравшись в свои заоблачные эмпиреи, вся его проповедь и максималистская крайность суждений яйца выеденного не стоят. А главное, ничегошеньки Ружин - ни труда, ни риска, ни усилия хоть какого-нибудь - на алтарь своих идей не кладет, да и сам на костер не торопится. А филиппики эти - для домашнего пользования, буря в стакане воды.
Но сегодня разговор был какой-то иной, чем обычно. Сегодня и сам Иннокентьев был не такой, как всегда. И он злился на себя больше, чем на Ружина, именно потому, что не понимал, что с ним происходит. Не из-за Эли же, право, не из-за этой же девчонки, о существовании которой он утром еще и не подозревал и о которой завтра же забудет! И уж не оттого, что она так сразу, с первого взгляда, пришлась Глебу по душе, черт побери?!
- Это что, она, - кивнул он на спящую Элю, - вдохновила тебя на красноречие? Я ведь вижу!
- Она?! - возмутился было Глеб, но тут же охотно согласился: - Она, да.
- С чего бы это?
- С чего?.. - Ружин задумался, потом сказал с чувством, почти торжественно: - Эта тебе врать не дала бы. Не такая.
- Какая же? - настаивал Иннокентьев.
- А такая, что вот - ей тридцать почти…
- Тридцать?! - поразился Иннокентьев, он был уверен, что Эле не больше двадцати, ну двадцать три от силы.
- Я спросил, когда показывал, где ванная, не постеснялся, просто не хотелось, чтоб в моем доме растлевали малолетних. На вид, когда вы вошли, я ведь не дал ей и восемнадцати. Тридцать почти, а - ребенок, в этом все дело…
- Ну, этот-то ребенок, - усмехнулся Иннокентьев и тут же устыдился своей усмешки, - судя по всему, прошел такие огни, воды и медные трубы…
- Не старайся казаться пошлее, чем ты есть, - оборвал его Ружин, - и так за глаза хватит! Ну прошла, что из того?! Все равно ребенок, и чистая, и прямая, и я прошу тебя… Я прошу тебя! - вдруг крикнул он в гневе. - Я тебя предупреждаю!
- О чем? - не отвел глаза Иннокентьев. - И по какому праву?
Ружин не ответил, долго молчал, теребя пальцами бороду и глядя в стол.
- И прошу тебя, - сказал он наконец печально, - я прошу тебя не стать для нее новой водой, огнем и трубами… Не надо. - И, подняв на Иннокентьева глаза, теперь не острые и колючие, а просительные, жалкие, негромко повторил: - Я прошу тебя. Ведь она тебя… да, представь себе, она тебя…
- Она меня сегодня утром впервые в жизни увидела! - упрямо вскинулся Иннокентьев, - Не строй прекраснодушных иллюзий!
- Ну и что?.. Она тебя сто раз видела по телевизору, ты для нее та самая несбыточная сказка о прекрасном принце… О том, чего у нее никогда не было, чего она никогда в жизни и не надеялась увидеть и встретить…
- Она не Золушка, можешь мне поверить, а не более и не менее, как вполне современная Эльвира из подмосковного пригорода, и она-то сама не корчит из себя недотрогу, наивную девочку в голубых лентах! И уж наверняка лучше нас с тобой знает, чего ей от меня надо…
Эля вздохнула и пошевелилась во сне.
- Тише! - перебил его Ружин, - Она же все слышит!..
- И пусть! Разве я сказал что-нибудь обидное для нее? Я только сказал, что ей без малого тридцать лет, и она стреляный московский воробышек, и знает что почем. Наоборот, она бы очень обиделась, если б узнала, что кто-то принимает ее за наивную дурочку.
Ружин горестно покачал головой, не сводя с него глаз.
- Циник же ты, однако…
- Неправда! Просто я тоже вполне современный мужчина сорока четырех лет от роду и тоже успел нахвататься всяческого опыта… Ах, - махнул он устало рукой, - давай уж лучше выпьем.
Он не только не боялся, что Эля его услышит, но и хотел, чтобы она все услышала. Он был уверен, что в этих его прямых и жестоких словах есть какая-то наверняка понятная ей честность, которая более, чем что-либо другое, говорит в его пользу.
- За что только я тебя люблю… - удивленно и покорно произнес Ружин, протянув руку к бутылке и наполняя свою и Иннокентьева рюмки, - Не пойму. Давай! - И залпом выпил.
За окном лил запоздалый, не по времени года бесшумный и скучный дождь, они и не заметили за разговором, как он начался.
Иннокентьев нерешительно подумал вслух:
- Третий час… надо ехать.
- Куда? Дождь ведь.
- Я на машине. - Тем более - мы же с тобой почти целую бутылку опорожнили. И она спит, жалко будить.
- Можно, конечно, и у тебя заночевать… - безвольно согласился Иннокентьев, - мы с ней здесь, а ты в той комнате… (После смерти матери Глеба во второй комнате-крохотульке осталась неподъемная, старинная, карельской облупленной березы, высокая кровать с продавленным матрасом.) Действительно, я порядком выпил. Ты иди туда, спи, а я посижу пока здесь. Иди.
Ружин ничего не ответил, с тяжким вздохом поднялся, ушел в соседнюю комнату, плотно прикрыв за собой дверь.
Слышно было, как он там чертыхается, раздеваясь и укладываясь, страдальчески застонала под его восьмипудовым телом карельская береза, и уже через две минуты из-за двери донесся надсадный, с всхлипываниями и стенаниями храп.
Иннокентьев долго сидел на краешке топчана рядом с Элей. Ему совершенно не хотелось спать, и думал он тоже ни о чем. Потом он представил себе, как нелепо, должно быть, выглядит это со стороны: чужая квартира, он сидит у ног спящей и совершенно чужой женщины, которую неведомо зачем привез сюда, и совершенно не знает, что с ней делать, и про себя он тоже ничего не знает. И тогда он стал думать - это с ним случалось всегда, когда почему-нибудь не спалось, - о Лере.
Мысли о ней приносили с собой все еще ноющую бессильную боль, но и, вместе с болью и вопреки ей, утешение и убаюкивающую эту боль жалость к самому себе.
На столе остались тарелки с недоеденной колбасой и сыром. Он машинально встал и отнес остатки еды в холодильник. На кухне он долго стоял, прижавшись лбом к холодному стеклу окна, и опять думал о Лере, но сейчас почему-то эти мысли не приносили ни боли, ни жалости, ни утешения.
Вернувшись в комнату, он еще с порога увидел, что Эля не спит, лежит на спине с открытыми глазами.
Он подошел к топчану, опять присел рядом с ней:
- Не спишь?
Она по-детски мелко и часто замотала головой: нет.
- Ты… все слышала?.. - осторожно спросил он.
Она опять так же часто помотала головой.
Он сидел в ее ногах и не знал, что ей говорить и вообще как быть.
- Ложитесь, - без выражения сказала она, - ведь и вам, наверное, не терпится покемарить, места хватит.
Он нагнулся, расшнуровал ботинки, скинул с ног, все еще не решаясь лечь с ней рядом, потом все-таки лег, вытянулся на краю топчана.
Нет, он не хотел ее, подумал про себя почему-то в третьем лице Иннокентьев, он ее не хотел и больше всего боялся показаться ей и самому себе смешным.
- Вам удобно? - спросила она шепотом.
- Да… А тебе?
- Нормально. Спите.
И он вдруг после суматошного и утомительного этого дня и половины ночи, лежа рядом с молодой и еще несколько минут назад казавшейся такой доступной женщиной, вдруг мгновенно и легко, как бывает только в благословенном детстве, провалился в счастливый, безмятежный сон.
"Рассказать кому - не поверят, - успел он, прежде чем уснуть, подумать и усмехнуться, - смешнее не бывает…"
А когда он уснул и ровно задышал во сне, Эля тихо встала, неслышно прошлепала в одних чулках по холодному линолеуму пола, нашла выключатель, погасила свет, вернулась к топчану, опять легла, но тут же раздумала, села, подтянув колени к подбородку и обхватив их тесно руками, смотрела не отрываясь на лицо Иннокентьева в колеблющемся, неверном свете электрических фонарей с улицы. Лицо это казалось ей пугающе-незнакомым и чужим, но именно таким оно и должно было быть у него.
Под ним она имела в виду не именно Иннокентьева, а вообще того долгожданного мужчину, который мог лежать с ней рядом и не требовать от нее того, чего надо лишь терпеливо и молча ждать.