В Михаиле Михайловиче было много от предпринимателя, было много упорства и изобретательности, и Федору Михайловичу это нравилось. Он был буржуазен, мечтательно буржуазен, и мечтал разбогатеть на издательстве, или на карточной игре, или выиграв в рулетке. Деловитость Федора Михайловича фантастична, ложна, по-своему утопична.
Черт в "Братьях Карамазовых" не был доволен своей жизнью и среди прочих проектов изменений ее мечтал о вселении в тело дородной купчихи.
Федор Михайлович временами хотел вселиться в душу обывателя; болея неверием и жаждой веры, имея широчайшие перспективы, будучи осведомленным во всех литературных вопросах времени, он хотел издавать такой журнал, который всем бы понравился, и для этого печатал во "Времени" отрывки мемуаров Казановы, описания знаменитых процессов и бойкие романы А. Скавронского (Данилевского).
Как будто удача пришла: объявляя подписку на 1863 год, редакция журнала "Время" сообщала: "Мы выступили на дорогу слишком удачно, чтоб не возбудить иных враждебных толков".
Журнал составлялся усилиями нескольких лиц. Объявления о подписке превращались в статьи размером почти в пол печатного листа. Несмотря на сотрудничество Федора Михайловича Достоевского и Аполлона Григорьева, журнал не получался. К нему можно было бы приложить те слова, которые сказал редактор "Времени", обращаясь к журналу Каткова: "Вам хочется что-то создать, слепить, несмотря даже на непрочность и негодность материала. Вы хотите настойчиво уверить нас и даже себя, что ваш материал годен, и не видите, что все это грезы, и то, что вы хотите лепить, – не лепится".
То понимание окружающего, которое было у Достоевского как у редактора "Времени", тоже было неправильно, и поэтому его журнал не лепился, хотя в работу шли самые разнообразные материалы.
Журнал строился как журнал "для чтения". В нем печатались легкие романы Данилевского, статьи о ведьмах, судебные процессы. Все это делало журнал не слитным, именно потому, что рядом печатались вещи Федора Михайловича. С одной стороны, это был журнал Достоевского, с другой стороны, это был журнал обывательский.
Та середина, на которой хотел построить свой журнал Достоевский, отмежевываясь и от Чернышевского и от Каткова, существовать не могла. Происходили какие-то беспорядочные полеты составителей журнала; недаром Салтыков-Щедрин назвал сотрудников журнала стрижами.
Щедрин годами полемизировал с Достоевским, что прослежено в книге С. Борщевского "Щедрин и Достоевский".
Но столкновение Федора Достоевского с Салтыковым-Щедриным не было столкновением злого с добрым, и питал Федор Михайлович к Салтыкову не только злобу, потому что он не был стрижом.
Борщевский указывает, что Достоевский в черновиках "Братьев Карамазовых" дает черту, разговаривавшему с Иваном Карамазовым, мечту воплотиться в действительного статского советника. Действительным статским советником был Салтыков, и в черновиках это имя названо.
Но Иван Карамазов связан с самим Достоевским. Черт – двойник Ивана, хотя черт с ним спорит. Значит, действительный статский советник Салтыков-Щедрин не только противник Федора Михайловича Достоевского, но и как бы часть его души, часть его сомнений.
Недаром Салтыков-Щедрин печатал Достоевского в своем журнале ("Подросток" был напечатан в "Отечественных записках").
Не надо отождествлять Федора Достоевского с Михаилом Достоевским. Федор Михайлович часто не хотел видеть мир вокруг себя, но он его не мог не показать в своих романах, и без него человечество, а не только Россия, многое не знало бы само про себя.
Ошибка умной книги С. Борщевского основана на том, что в ней писатель Достоевский характеризован не раскрытием сущности его творчества, а систематизированными высказываниями писателей и их реплик в споре. Между тем высказывания Достоевского о самом себе, так же как и высказывания Салтыкова о Достоевском, – это всегда связано с действительностью, но это никогда не адекватно с действительностью.
В художественном творчестве соответствует действительности само художественное произведение, и именно в той форме, в которой оно осуществлено. Эта форма сама создана действительностью, является средством познания действительности, и в результате художественное познание, мироощущение, закрепленное в художественном произведении, часто находится в противоречии с тем, что высказывает автор, и, конечно, с тем, что высказывают герои.
Герои Достоевского близки к Достоевскому, но герои эти в то же время противоречивы, и они всегда спорят друг с другом.
То, что мы считаем идеологией Достоевского, всегда дается в романах в сопоставлениях и опровержениях.
То, что называется полифоничностью романов Достоевского, их многоголосность при отсутствии авторского решения вызвана тем, что противоречия действительности автором познаются, но решения этих противоречий автором не достигается.
Поэтому автор как бы прячется за своих героев.
В публицистической статье он прячется за цитату, с которой спорит.
Статьи, полные предположений, отступлений, самоопровержений. Тот мир, который стоял вокруг Достоевского каменными своими стенами, Федору Михайловичу не казался прочным. Он считал, что все изменится и изменение придет в революции.
Вот что написал об этом Достоевский через много лет после "Записок из подполья" – в "Подростке".
Говорит Версилов, но за Версиловым стоит сам Федор Михайлович:
"Начнется борьба, и после семидесяти семи поражений нищие уничтожат акционеров, отберут у них акции и сядут на их место, акционерами же, разумеется…"
Последняя часть фразы – это и есть отказ Достоевского от веры, он не отрицает победы будущего, но в сомнениях своих сейчас же превращает за в против.
Необходимость лучшего показана была Достоевским с невероятной силой, потому что он хотя и хотел отказаться от подвига и хотел быть таким пророком, который пройдет через город никем не упрекаемым, но таким не стал.
Он хотел стать стрижом, лебедем в тумане – и не смог.
Он хотел стать буржуа, смирным человеком, братом своего брата – и не стал.
Спор за и против прошел через всю его жизнь.
Всякая работа о Федоре Михайловиче должна исходить из того, что человечество признало этого писателя. Нельзя оскорбить Достоевского, не оскорбив само человечество во многих его великих путях и намерениях, но путь Достоевского включает в себя и поиски компромиссов, давно отвергнутых историей.
Федор Михайлович считал, что он трезвый политик, а между тем в России горела земля, революция была возможна; иногда казалось, что она неизбежна. Федор Михайлович был в числе людей, которые не верили в эту неосуществившуюся явь.
Можем ли мы сказать, что он уже был реакционером и только реакционером?
В эпоху озорства реакции Достоевский оказывается за границей. Правда, мы видим, что он уехал от долгов, но ведь его не оставили, не выкупили и даже не освободили от подозрений и полицейского надзора.
"Записки из Мертвого дома" целиком появились в журнале "Время" в 1861 году. Начато печатание было в "Русском мире" в 1860 году. Подписчики "Времени" получили перепечатку начала.
"Зимние заметки о летних впечатлениях" появились во "Времени" в 1863 году. В названии как бы подчеркивалось, что впечатления уже переосмыслены, обсуждены.
В следующем году в "Эпохе" – журнале, сменившем "Время", – появились "Записки из подполья".
"Записки из подполья" – повесть-монолог, занятый вопросом об отношении героя к идеям его времени, идеям социализма и полный отчаяния.
Перед показом подполья Достоевский посмотрел Европу, поэтому я говорю сначала об обоих произведениях вместе.
В 1863 году Достоевский в первый раз поехал за границу, посмотрел страны, о которых он столько думал: он побывал в Германии, во Франции, в Лондоне, Женеве.
Запад, который посетил Достоевский, был ему хорошо известен. В детстве он воспитывался на "Письмах русского путешественника" Карамзина и на переводных романах.
Он сам говорил, что читающему русскому человеку Европа известна вдвое лучше, чем Россия, а может быть, "и в десять раз".
Еще не умея читать, Федор Михайлович слушал, как родители его читали на сон грядущий черные романы Радклиф, исполненные ужасов и неожиданностей. Достоевский знал Англию Диккенса, Германию Гёте, Шиллера, Францию Бальзака, Виктора Гюго, Жорж Санд.
Для него Европа осталась "страной святых чудес". И вот он увидал ее, как евреи увидали с гор землю обетованную, но увидал кладбище.
"Зимние заметки о летних впечатлениях" – записи о разочаровании. Берлин оказался похожим на Петербург даже по запахам. Про берлинцев написал враждебно и общо: "сами берлинцы, все до единого, смотрели такими немцами".
Очерк Достоевского полон записей о потерях и пропусках. В Лондоне он не видал собора св. Павла, в Кельне он не сразу понял красоту кельнского собора; чтобы понять, он вспомнил Карамзина и его ощущения при проверке чудес Европы. Достоевский ехал, чтобы увидеть и поверить. Несмотря на подготовку по журнальным статьям, размер разочарования был неожиданным. Немцы, немецкое самодовольство, русские путешественники, самодовольные англичане занимают в описаниях целые страницы.
Достоевский вспоминает фразу скептического Фонвизина, который посмотрел в XVIII веке Францию и записал: "Рассудка француз не имеет, да иметь его почел бы за величайшее для себя несчастье".
Федор Михайлович увидал другое: оказалось на Западе слишком много рассудка, но в паразитарной форме благоразумия. С изумлением пишет Достоевский о французских шпионах эпохи Наполеона III – то нахальных, то милых и любезных и даже похожих семейными добродетелями на гоголевских старосветских помещиков,
В Париже Достоевский увидал буржуа в тот момент, когда собственник, забыв высокий слог и старину, полез прятаться под императором Наполеоном. Он увидел буржуазию торжествующую и испуганную. Буржуа изменился и стал торжествующим лакеем. Но не смел сразу пропозировать перед всем светом в роли полной красоты и совершенства. Буржуа испугался. Он выдумал себе Наполеона, выдумал маленькую, испуганную литературу, семейную жизнь с газончиками, фонтанчиками, фальшивой верностью, более чем поль-де-коковскими благородными любовниками.
Он увидал, что буржуа себе не верит, хотя и совершенно благополучен; что, чем более буржуа благополучен, тем более он боится.
Чего же боится французский буржуа? – спрашивает Достоевский. Неужели коммунистов? Да, именно коммунистов.
Достоевского трудно было испугать: он знал каторгу и стоял на эшафоте. Скрибовской ловкой драматургии он, однако, испугался.
А коммунистам он не верил.
Глава о Лондоне в "Записках" называется "Ваал". В Лондоне все громадно, резко, все противоречиво.
Лондон подавляет своей всемирной торговлей, всемирной выставкой и хрустальным дворцом.
Достоевский и раньше все это знал, он не верил до конца: он был мечтателен, как каторжник.
Казалось бы, что здесь есть своеобразное славянофильство, но западничеству Достоевский противопоставляет Базарова; он писал в "Зимних заметках",: "С каким спокойным самодовольством мы отхлестали, например, Тургенева за то, что он осмелился не успокоиться с нами и не удовлетвориться нашими величавыми личностями и отказался принять их за свой идеал, а искал чего-то получше, чем мы. Лучше, чем мы, господи помилуй! Да что же нас краше и безошибочнее в подсолнечной? Ну, и досталось же ему за Базарова, беспокойного и тоскующего Базарова (признак великого сердца), несмотря на весь его нигилизм".
Но Достоевский был против нигилистов, им овладела растерянность.
Да, хрустальный дворец уже существовал, и не только в мечтах утопистов. Он блистал на выставке, стоя на холме над Лондоном.
Чернышевский в романе "Что делать?" сравнивал будущие хрустальные здания с этим дворцом.
Достоевский увидал "что тут-то уже достигнуто, что тут победа, торжество. Вы даже как будто начинаете бояться чего-то. Как бы вы ни были независимы, но вам отчего-то становится страшно. Уж не это ли в самом деле достигнутый идеал? – думаете вы; не конец ли тут?"
Он увидал одичалый народ, голодных детей: "Ваал царит и даже не требует покорности, потому что в ней убежден".
В Лондоне жил Герцен между отчаянием и надеждой, которую старый поэт когда-то назвал "памятью о будущем".
В Париже еще можно верить, потому что там был страх. Лондон подымался, как стена.
Правда, Чернышевский говорит, что все изменится, но когда это изменится… Как это все неверно для Достоевского, как предположительно.
Мир выглядел безнадежно.
Правда, есть люди, которые утверждают: "…настанут новые экономические отношения, совсем уж готовые и тоже вычисленные с математической точностию, так что в один миг исчезнут всевозможные вопросы, собственно потому, что на них получатся всевозможные ответы. Тогда выстроится хрустальный дворец. Тогда… Ну, одним словом, тогда прилетит птица Каган" ("Записки из подполья").
Неверие доламывало Достоевского. Мир Запада уже достиг своего дворца – страшного и чугунного торжества. Этому верить не хотелось. Нельзя было верить, но тут экономические отношения все ясны, и только испуганное лицемерие французского мелкого собственника давало какие-то надежды на то, что мир еще не остановился.
Надо представить себе, как на каторге человек мечтал о поездке в страну, где жили Фурье и Жорж Санд, в страну, где живет сейчас Герцен. Как он мечтал о Западе в Семипалатинске, в пустых стенах, где ночью горизонт окружен звездами, где днем на верстовых столбах дороги, ведущей в пустыню, сидели беркуты, потому что сесть им было больше не на что.
А тут все полно, населено, окрашено, сверкает, играет фонтанами и фонтанчиками, зеленеет садами, краснеет черепицей. Говорили, что если нет у буржуа садика, в котором он мог бы лежать на травке, то делает этот человек или человечек маленький шерстяной коврик "под газон", лежит на нем и наслаждается.
Пойди, стащи его с зеленого коврика. Это безнадежней петербургского тумана.
Достоевский не любил Петербурга.
Ему становилось ясным, что "Петербург продолжается в Европе", и еще безысходнее. Человек, который мечтал о Западе, который рассказывал об этих мечтах в "Белый ночах", написал "Записки из подполья".
Прежде чем войти в это подполье, еще раз дохнем воздухом "Белых ночей" молодого Достоевского.
В бедной квартире думал молодой фурьерист. Чуть ли не все мысли его, все мечты связаны с Западом: "Вы спросите, может быть, о чем он мечтает? К чему это спрашивать! да обо всем… об роли поэта, сначала непризнанного, а потом увенчанного; о дружбе с Гофманом; Варфоломеевская ночь, Диана Вернон, геройская роль при взятии Казани Иваном Васильевичем, Клара Мовбрай, Евфия Денс, собор прелатов и Гусс перед ними, восстание мертвецов в Роберте (помните музыку? Кладбищем пахнет!), Минна и Бренда, сражение при Березине, чтение поэмы у графини В-й Д-й, Дантон, Клеопатра е isuoi amanti, домик в Коломне, свой уголок, а подле милое создание, которое слушает вас в зимний вечер, раскрыв ротик и глазки, как слушаете вы теперь меня, мой маленький ангельчик…"
Для того чтобы верить в счастье, русскому юноше середины XIX века нужна была и русская история, и вся Европа. Но Европа как будто кончилась.
Достоевский отказывается верить в хрустальный дворец на лондонской выставке и в капитальное здание в Берлине и отказывается верить в то, что социалисты могут победить Ваал и с ним пошлость, злобу и все акции мира.
Предсказывая поражение, предсказывая ложно, Достоевский одновременно видел, что тот, кто согласен на такое поражение, сразу же становится вне жизни, становится небывало плохим для самого себя, мучительным и ничтожным.
Элементы прошлых верований ясны в "Записках", и это заставило Салтыкова-Щедрина назвать героя "Записок" "ублюдком".
"Подобно дрянным ублюдкам, на первый взгляд обманывающим неопытного ценителя то красотою хвоста, то породистостью ушей, эти люди тоже обманывают его то взятою на прокат и на веру мыслью, то заимствованным выраженьицем; но, само собою разумеется, как только этот человек повернется к вам всею своею физиономией… то обаяние хвоста исчезнет немедленно, и слово "дрянь" само собой слетит с языка".
Щедрин отождествлял Достоевского с героем подполья и в то же время узнавал в герое Макара Девушкина.
"Представьте себе Девушкина, сидящего в сатанах! Вместо пламени, из глаз его лезет гной; вместо змеиной короны, на голове у него колтун; вместо яда, уста источают помои. "Матинька вы моя! Простите вы меня, что я так кровожаден. Матинька вы моя! Я ведь не кровожаден, я должен только показывать, что жажда убийства не чужда душе моей, матинька вы моя! Я бедный сатана, я жалкий сатана, я дрянной сатана, матинька вы моя!"
Попробуем в анализе формы этой пародии представить себе, какой для Салтыкова была сущность творчества Достоевского.
Здесь мы встречаемся со странной двойственностью: с одной стороны, писатели времен "Эпохи" – стрижи; в то же время четвертый стриж, Ф. М. Достоевский, оказывается Макаром Девушкиным и сатаной.
Стрижи пронзают пространство, летая то высоко, то низко в разные стороны. Стрижи почти не могут ходить: они только реют, как бы качаются под небом.
Из птиц, перечисленных в неудачном произведении Ф. Берга, в пародию прозвища попали не упомянутые в стихах стрижи.
Робкие, беззаботные, испуганно-слабые, готовые на измену – такими представил либералов Салтыков-Щедрин.
Макар Девушкин противоречив: в его речах-бормотаниях все время идут изломы решений; его растерянные слова могут дать представление о качании человека между озлоблением и сентиментальностью.
Спор за и против был осмыслен Салтыковым как смесь разноречивых высказываний.
Всякий образ – спор о предмете, всякий образ приблизителен; всякий образ сдвигает предмет, пододвигает его к другому.
Так сблизились стрижи и обитатели ада, упрекаемые в сентиментальности.
В споре с Достоевским Салтыков вскрыл противоречие, но, как нам кажется, вскрыл его неточно.
В колебаниях Достоевского, обозначенных даже в сломах интонаций, в спорах героя и в скандалах, которые все время вспыхивают на страницах романов, в изломанном действии, которое напоминает полет птицы с обожженным крылом, сказывается мир, в котором живет Достоевский, с его точно увиденными противоречиями.
Разум гениального человека взлетает и не может преодолеть тяжесть ранения.
Н. Страхов, спокойный, осторожно ходящий по лестницам, философски образованный, берегущий свое спокойствие, – стриж настоящий.
Михаил Михайлович Достоевский, верный брат, не отказавшийся в день отправки брата на каторгу от елки, брат, бросающий в суп издательства труд гения, – стриж.
Федор Михайлович Достоевский, конечно, не стриж.
Добролюбов точнее определил Достоевского, чем сделал это великий сатирик.
"В произведениях г. Достоевского мы находим одну общую черту, более или менее заметную во всем, что он писал: это боль о человеке, который признает себя не в силах или, наконец, даже не вправе быть человеком настоящим, полным, самостоятельным человеком, самим по себе. "Каждый человек должен быть человеком и относиться к другим, как человек к человеку", – вот идеал, сложившийся в душе автора помимо всяких условных и парциальных воззрений, по-видимому, даже помимо его собственной воли и сознания, как-то a priori, как что-то составляющее часть его собственной натуры".