Мелькали эскимосские селения дальше, по побережью Ледовитого океана, моря Бофорта: землянки, глубоко врытые в землю, покрытые распрямленными жестяными банками. Мыс Барроу, маленькие становища и, наконец, Тиктоюктак, одно из больших эскимосских поселений. Дальше опять маленькие вкрапления эскимосов в селения и городки белых людей - от Черчилля, что в Баффиновом заливе, до Йеллоунайфа на берегу Большого Невольничьего озера. На Баффиновой земле эскимосы еще занимались исконным своим делом - охотились на морского зверя, а в Йеллоунайфе работали в шахте…
А дальше - студеная, синевато-белая от блестевших на изломе айсбергов Гренландия, где живут самые что ни на есть исконные эскимосы, и язык их распространен от Готхоба до мыса Дежнева, от ледяных берегов до Наукана, Уэлена, Сиреников, Чаплина и Уэлькаля… Уэлькаль, пожалуй, самое южное место обитания эскимосов.
Из-под ноги шмыгнула евражка, возвратив Нанока на землю. Гул прибоя стал громче, и усилился запах соленой воды, смешанный с чем-то новым, незнакомым.
Нутетеин несколько раз оглядывался, словно удостоверяясь, что Нанок идет за ним. Вскоре нагромождения скал окружили путников. Еще шаг - и впереди открылось море, шум прибоя плотно ударил в уши, а в ноздри - уже совершенно определенный запах моржового стада. Плеск воды смешивался с хрюканьем животных, со звуками, которые производили тяжелые, неповоротливые тела на узкой полосе гальки.
Нутетеин сделал знак, чтобы Нанок вел себя потише. Старик уверенно направился к заранее облюбованному месту, уселся на обломок скалы и жестом пригласил устроиться рядом.
Нутетеин протянул бинокль.
Но моржи и так хорошо были видны. Огромные морские звери утробно урчали, словно переговаривались между собой. Одни выползали из студеной воды на сушу, другие, наоборот, устремлялись в волны, словно жарко им становилось на холодной скользкой гальке. Среди моржей были особи разного пола, разных возрастов - старики и старухи, молодые, средних лет и совсем юные моржата, которые шалили, получали шлепки от старших…
В бинокль можно было разглядеть их ближе и подробнее. Тяжелый дух поднимался от многотысячного стада и висел над скалами.
- Красиво? - спросил Нутетеин, кивнув на стадо.
Нанок молча наклонил голову. Наверное, действительно красиво. Ведь для Нутетеина это было зрелище, полное огромного значения: торжество жизни, которое перекликалось с его воспоминаниями, с его юностью и зрелостью, когда созерцание такого богатства означало, спокойную, сытую зимовку, радость, новые песни и танцы…
Наверное, такие же чувства испытывает земледелец, когда видит волнующееся под легким ветром огромное поле созревшей пшеницы или налившиеся гроздья винограда…
Для Нанока это было не более как любопытное зрелище, интересное, может быть, даже и волнующее. Но он уже не думал о моржах как об источнике существования.
Время от времени Нутетеин брал у него бинокль и подолгу всматривался в моржовое стадо, словно отыскивал там что-то важное и значительное для себя.
- Вот она, настоящая жизнь! - тихо произнес Нутетеин и торжествующе поглядел на Нанока. - Ради такого зрелища стоит ссориться с окружным управлением культуры.
- Так что мне сказать в Анадыре? - напрямик спросил Нанок.
Нутетеин положил на колени бинокль и задумался.
- Ты человек другого поколения, - произнес старик после долгого молчания. - Твоя пуповина короткая, и прижигали ее йодом, а не жженой корой, подобранной на берегу Берингова пролива. Но я тебе скажу: иногда такое вот тут начинается, - Нутетеин показал на грудь, - ничего с собой нельзя поделать. Неподвластная разуму, невидимая сила зовет в море, если ты морской охотник, зовет в тундру, если ты оленевод… Для нас, морских охотников, зов льдов - как священное заклинание. Наверное, это от того, что эскимос всегда зависел от моря, от ледяных полей, - на которых лежат моржи, тюлени. Ты знаешь, что наши родичи в других студеных землях строят жилища из снега и льда?.. Я понимаю разумом: надо помогать ансамблю, самому танцевать, наверное, так и должно быть, чтобы артисты каждый день репетировали. Но я начинал жить по-другому и должен совершенствоваться в своем исконном занятии - охотничьем деле. Если я перестану это делать, я, как человек, ничего не буду стоить, будь я самым искусным танцором. Люди любили Атыка и Мылыгрока не за то, что они сочиняли песни и танцы, а за главное - они были хорошими охотниками, искусными стрелками и гарпунерами. Вам легко привыкать к новой жизни, а нам трудно…
Нутетеин снова взял бинокль и направил его на море.
- Слышал ли ты про такого человека - Какота? - спросил он.
Нанок молча кивнул. Какот, эскимос с Наукана, много лет назад работал поваром у Амундсена, когда тот зимовал у мыса Якан, в Чаунской губе. В долгие зимние вечера его научили считать и писать цифры. Подарили толстый блокнот. И Какот потерял покой. Он перестал готовить пищу для команды, забросил все - он только писал и писал цифры, наивно надеясь когда-нибудь добраться до конца… Он перестал заботиться о своей маленькой дочери и даже не обратил внимания, когда корабль увез ее в далекий Копенгаген: Какот писал числа. Считали, что эскимос помешался. Его сторонились, хотя относились сочувственно и снисходительно. В один день Какот догадался, что числа заводят его в тупик. Он нашел в себе силы оторваться от них, сжег во льдах злополучный блокнот, и огонь сожрал его заблуждение. Какот вернулся к жизни, огляделся, увидел, что жизнь течет по прежнему руслу. Тут только он понял, какую оплошность совершил, отдав свою дочку Амундсену. Но Мод уплыла далеко, на другой край земли, и догнать ее не было никакой возможности. Горе свалило Какота, и он умер в тоске по дочери.
- Какот затуманил свой мозг большими числами. Они были непривычны и вредны ему, - назидательно сказал Нутетеин.
- Но ведь эскимосы изучают математику, общаются с числами куда большими, чем Какот, - возразил Нанок.
- Я же тебе говорю - вы люди другого поколения, - повторил Нутетеин. - А в нас еще много от прошлого. Не судите нас строго. Разве ты сам этого не видишь?
Нанок промолчал. Как же ему не видеть этого? Когда он вернулся домой после пятилетней учебы в Ленинграде, и мать, и отец, и сестренка, вышедшая недавно замуж, встретили его с большой радостью. Все, что было самого вкусного, поставили на стол, дали самую мягкую постель, пригласили близких друзей и дальних родственников. Было весело, радостно - школьный друг Нанухтак играл на аккордеоне, девушки пели русские песни, танцевали, вспоминали и эскимосские танцы, плясали под бубен. Но когда гости разошлись и наступила ночь, отец и мать вдруг молча взяли за руки Нанока и повели на берег моря. Они шептали какие-то непонятные слова, обращаясь к темному горизонту, к прибою, к ветру. Отец, такой степенный всегда, уверенный в себе, стал каким-то странным, суетливым, словно бы чужим. Наноку было зябко, жутко, но мать шептала: "Так надо, это старый обычай".
И Нанок повиновался, человек с дипломом Педагогического института имени Герцена, сдавший на "отлично" историю первобытной религии, вдруг сам стал объектом старинного обряда, уходившего корнями в тысячелетня…
Медленно поднялись на высокий берег Нунямского мыса. Вошли в дом. Отец вытащил старый, полуистлевший обрывок лахтачьего ремня и опоясал им сына, продолжая нашептывать заклинания. Он прятал глаза и все же делал это. Нанок терпел, зная, что его протесты могут только огорчить родителей, убить радость свидания.
Наутро отец и мать вели себя так, словно ничего не было. Только в узорах татуировки на материнском лице Нанок как бы заново увидел ее прошлое, где причудливо переплелись и добытое нелегким опытом, и померещившееся в тяжелом бреду голодных сновидений, во время опустошительных эпидемий, уносивших и старых и молодых…
- Я так думаю, - продолжал Нутетеин, - человек измеряется не только в ширину и в высоту. Но и в собственную глубину, в свое прошлое. Это прошлое он должен помнить: свой язык, свою землю, откуда он вышел, своих предков, песни, сказки - словом, все!
- Но ведь прошлое не всегда было хорошим, - заметил Нанок.
- Верно, - кивнул Нутетеин. - И в настоящем не, все прекрасно, если говорить честно. Но в будущее человек берет только то, что ему может пригодиться, что может ему помочь. Среди всех других богатств самое главное - достоинство человека. У всякого народа есть своя гордость. Одни создали песни, которые волнуют всех, - это, например, русские. Другие открыли железо и металлы. Итальянцы открыли горы на луне.
- Галилей, - напомнил Нанок.
- Он, - кивнул Нутетеин. - А наш народ доказал человечеству возможность существования в космосе…
Нанок не смог удержать улыбку.
- Чего смеешься? - с обидой спросил Нутетеин. - В космосе холодно и ничего нет. Все равно что во льдах и в арктической тундре. А мы жили еще до того, как сюда пришел белый человек и назвал себя покорителем Севера.
- И нашим нелегко было бы в жарких странах, - заметил Нанок.
- Наверное, - улыбнулся певец. - Но вот что скажу тебе: многое из прошлого очень дорого человеку не потому, что он такой плохой и не видит хорошего в настоящем. А потому, что он человек, и прожитое - это его суть, часть его, то, что делает его человеком выпуклым…
"Человек разумный, человек выпуклый", - подумал про себя Нанок.
- Наше поколение всем разумом восприняло новое, а многое осталось в обычаях. Я думаю, еще пройдет много времени, прежде чем мы родим новые обычаи или воспримем иные так, что они станут истинно нашими.
Нанок слушал Нутетеина и понимал, что старик пока не собирается возвращаться в ансамбль. Это был вежливый, но убедительный отказ.
Насладившись зрелищем моржового лежбища, Нанок и Нутетеин пустились в обратный путь.
- В бытность молодым, - сказал старик, когда байдарка брала курс на Уэлен, - меня часто назначали смотрителем лежбища. Это было почетно и очень ответственно. Давали бинокль и хорошее дальнобойное ружье. Если кто-то пытался нарушить покой моржей, я имел право стрелять без предупреждения…
- И часто приходилось прибегать к этому? - спросил Нанок.
Нутетеин не ответил.
- Куда твой путь дальше? - спросил он Нанока.
- Полечу в тундру, в бригаду Клея.
- Скажешь, что помню его.
- Скажу.
- Скажешься деда его помню, Рентыгыргына.
- Про это скажу.
- Удивительный был человек, - задумчиво произнес Нутетеин. - Никогда не сделал ни одного движения танца, бубен в руки не брал, но все лучшие песни старого Уэлена принадлежат ему. Он был поэт! - Это слово Нутетеин произнес по-русски, вложив в него все свое уважение.
- А про ансамбль больше со мной не говори, - тихо попросил Нутетеин.
3
Вертолет поднялся и сделал круг над Уэленом, показав его таким, каким изобразила на полированном моржовом клыке Таня Печетегина. С высоты хорошо было видно, как он расположен - меж двух водных стихий: с одной стороны океан, о другой - лагуна, простиравшаяся далеко к югу и к западу.
Когда вертолет взял курс в тундру, впереди мелькнул кусок Тихого океана, но он быстро исчез, уступив место зеленой, испещренной осколками озер и блестящими нитями ручейков и речушек тундре. Кое-где виднелись следы от гусениц вездеходов. Они исчертили тундру во всех направлениях; и теперь медленно зарастали, словно плохо заживающие шрамы.
Нанок впервые летел в тундру. Он вырос на побережье, школьные годы провел в интернате в районном центре, а оленеводов встречал только в кино, хотя не раз ел оленину.
Рядом с Наноком на груде почтовых мешков сидел проводник из стойбища. Его звали Вакат. В вертолете из-за грохота двигателя разговаривать было невозможно, да к тому же Вакат не отрывал глаз от окошка.
Летчики, видимо, хорошо знали дорогу, и помощь проводника понадобилась им лишь в конце маршрута, тогда Ваката и позвали наверх. На невысоком пригорке, рядом с бурным полноводным ручьем, Нанок увидел три яранги.
Оленьего стада поблизости не было.
Вертолет сделал круг над стойбищем. Нанок видел, как из яранг выскочили люди и побежали к ровному месту, служившему вертолетной площадкой.
Винты остановились, летчик открыл дверь, и в вертолет ворвалась тундровая тишина, пахнущая травой, мокрыми кочками и еще чем-то незнакомым. Вслед за тишиной вошли звуки - комариный звон и людские голоса:
- Какомэй. Етти, Петренко!
- Давно не прилетал!
Мужские голоса переплетались с женскими, чукотские слова с русскими. Нанок все понимал и благодарил судьбу за то, что ему довелось жить в интернате среди чукчей, от которых он и научился их языку достаточно, чтобы свободно объясняться.
Он вышел вслед за Вакатом и оказался в окружении жителей стойбища.
- Етти! - сказали ему по очереди мужчины и пожали руку. За мужчинами поздоровались женщины. Некоторые были в летних кэркэрах, другие в обыкновенных камлейках. Одна из них - молоденькая девушка - надела куртку и эластичные брюки. Видимо, это школьница, подумал Нанок, приехавшая к родителям на каникулы. Что-то неуловимо знакомое было в ее широко расставленных глазах, в овале лица, в самом взгляде, неотступно следовавшем за Наноком. Может, он где-то ее видел? Вполне возможно. Но где?
- Это Максим Нанок, - представил его Вакат. - Он работник Анадырского музея.
- Какомэй! - сказали мужчины и одобрительно закивали головами, словно только и ожидали приезда представителя окружного музея;
- Он поживет в стойбище некоторое время, - продолжал Вакат, получивший соответственные указания от директора совхоза.
- Я бригадир, - сказал молодой мужчина небольшого роста и еще раз крепко пожал руку Наноку.
На вид бригадир был типичный оленевод, сильный, с кривоватыми ногами и пружинящей походкой человека, для которого привычна долгая ходьба по качающимся тундровым кочкам.
Быстро разгрузили вертолет. Пока летчики прощались, Вакат заверил Нанока, что ему будет оказана всяческая помощь.
Летчики улетели, и Нанок остался в стойбище, среди оленеводов, немного растерянный и не знающий пока, что ему делать.
Один из пастухов подошел к нему и взял чемоданчик.
- Ничего, я сам, - смутился Нанок.
- Я вас проведу в ярангу, где будете жить, - сказал пастух по-русски.
Нанок последовал за ним.
- Я впервые в тундре, - сказал зачем-то Нанок.
- Ничего, привыкнете, - ответил пастух. - Сейчас в тундре хорошо. Завтра вечером пригоним стадо. Будем забивать оленей на зимние кухлянки.
- Очень интересно…
- Откуда вы родом?
- Родился в Наукане, а родители сейчас живут в Нунямо.
- А-а, айваналин, - протянул пастух. - А я здешний, коренной. Вообще-то живу в Уэлене, а теперь временно стал оленеводом. По-чукотски говоришь?
- И-и, - ответил Нанок.
Пригнувшись, Нанок вошел в ярангу. В нос ударил запах дыма и вяленого мяса. Щемяще-радостное чувство возвращения в детство охватило его; знакомая обстановка: меховой полог, подоткнутый для проветривания палкой, низкий столик у горящего костра…
Значит, то, о чем говорил Нутетеин, осталось не только у стариков, но даже у Нанока, которого певец считал человеком другого поколения. Но почему так трогает этот земляной, хорошо утоптанный ногами пол, оленья замша, закопченная до черноты, эти деревянные стойки, похожие на красное дерево: древесина впитала в себя за многие годы пар от котлов, испарения и дым… И, наконец, меховой полог в глубине… Полог, который помнил Нанок, тоже был из оленьих шкур, но они сшивались мехом наружу, а не вовнутрь, как здесь. В этом и заключалось отличие кочевого полога от того, которым пользовались жители прибрежных постоянных селений. Кочевой полог время от времени снимали, расстилали сушить на сухом снегу зимой, а летом на ярком долгом северном солнце.
- Хорошо здесь, - тихо сказал Нанок, садясь на пустой ящик из-под галет.
Пастух с удивлением посмотрел на него.
- Я ведь родился в таком же жилище, - словно оправдываясь, произнес Нанок.
- Так я тоже из яранги, - ответил пастух, - но, по мне, куда лучше настоящий дом в Уэлене, чем эта древность с костром и жирником.
- Детство я вспомнил, - виновато произнес Нанок.
- Только для воспоминаний и годится теперь яранга, - с нескрываемой неприязнью заключил пастух.
Вошла девушка, которая стояла у вертолета.
- Знакомься, моя сестра, - представил ее пастух. - Зина.
- Максим, - назвал себя Нанок.
- Надолго к нам?
- До следующего вертолета.
- Значит, надолго, - засмеялась девушка.
- Если упадет туман или испортится погода, придется долго ждать вертолета, - пояснил пастух. - Вот в этом пологе будем жить втроем.
- А хозяева? - поинтересовался Нанок.
- Мы с Виктором хозяева, - улыбнулась девушка. - Родители наши уехали в отпуск на материк, мы вот сторожим ярангу, а Виктор пасет оленей, хотя ему это не очень нравится.
Виктор что-то хмыкнул, подбросил дров в костер и поправил висящий над огнем чайник.
- Чем ехидничать, лучше бы накормила гостя, - сказал он.
Зина скинула куртку, надела яркий клеенчатый передник и принялась хлопотать у костра.
Виктор сел рядом с Наноком. Он был толстоват для тундровика, должно быть, отъелся на берегу, где не так много приходится двигаться.
- Что вы будете делать в тундре? - спросил он Нанока.
- Буду собирать фольклор, кое-что запишу на магнитофон, может быть, удастся что-нибудь приобрести для музея.
Виктор обвел взглядом чоттагин и усмехнулся.
- Ничего у нас такого нет, чтобы подошло для музея.
- Что вы, - возразил Нанок, - вот, например, то ведро.
Оно сразу привлекло внимание Нанока, но он не знал, как подступиться. Ведро было сшито из хорошо выделанной лахтачьей кожи, дважды простегано ровным швом из тонкого нерпичьего ремня и, по всему видать, совершенно не пропускало воду.
Виктор громко засмеялся.
- Берите его хоть сейчас!
- Я могу заплатить деньги, - живо отозвался Нанок, не веря своим ушам. Приобрести такое ведро - редкая удача, такие давно уже перестали делать на всем побережье: еще в начале восемнадцатого века появилась металлическая посуда.
- Что же это ты распоряжаешься родительским добром? - заметила Зина.
- Отец уже давно грозился выбросить эту рухлядь! - сказал Виктор. - Пусть уж лучше музею послужит, чем будет гнить здесь.
Зина приготовила угощение и виновато сказала:
- Свежее мясо будет завтра.
Нанок порылся в чемодане и вытащил узкогорлую бутылку болгарского сухого вина, которую он вез с самого Анадыря.
- Какомэй! - обрадованно произнес Виктор. - Надо позвать бригадира.
Пока Виктор бегал за бригадиром, Зина рассказала о своей семье. Канталины были потомственными оленеводами, исконными жителями полуостровной тундры. В Уэлене у них множество родичей, крепко связанных родственными узами с науканскими эскимосами.