Кайо шел к Петропавловской крепости, на песчаную отмель, которая, как он впоследствии выяснил, была пляжем - лежбищем для любителей загара. В первую осень на холодном пляже никого не было. Тихо плескалась невская вода, отражение золотого шпиля Петропавловской крепости казалось следом светлого луча неведомого светила. Городской шум поглощался водным пространством, и можно было без помех предаваться воспоминаниям и мыслям о родной Чукотке.
Удивительное в том, что здесь самым сильным было воскрешение в памяти того дня, когда Кайо вышел из яранги в ледяную пустыню, в холод, звездно-снежную изморозь…
И еще - слышались вот эти бубны, голоса, воспевающие отвагу в море, верность друзьям, тоску по родине, по своим близким и родным.
А когда Кайо уехал и ступил ногой на родную землю - в первую же ночь приснился Ленинград, Петропавловская крепость и сияющая отраженными огнями Нева.
А ведь все это есть и теперь. Только нет девушки Наташи. То есть, конечно, она есть, но не такая юная, как тогда…
Шаронов наклонился к Кайо и спросил:
- О чем задумался, друг?
- О разном, - неопределенно ответил Кайо. - Чувствую, интерес к жизни у меня снова появляется.
Летчик с любопытством поглядел на Кайо.
- Интерес, - задумчиво повторил он. - До сегодня, что, у тебя интереса к жизни не было?
- Может, был, а может, и не был, - уклончиво ответил Кайо.
- Как же так? - растерянно спросил Шаронов. - Я не понимаю. Или я много выпил?
- Это пока трудно объяснить, - ответил Кайо. - Я еще не уверен, так ли это, но что-то стронуло меня с места.
- Загадками говоришь, Павел Григорьевич, - заметил летчик.
Василий Васильевич огляделся: в кругу уже танцевали все, кто более или менее твердо держался на ногах. Пожарный инспектор Эйнук извивался перед поварихой Анной Семеновной, почти становясь перед ней на колени. Молодые ребята и девчата образовали длинный ряд и заскакали вслед друг другу в такт музыке.
- Ну, а мы что, старики? - Шаронов соскочил с места и пригласил на танец Иунэут.
И вправду, какие они старики? Ведь и Иунэут и Кайо чуть больше сорока. Где-то было написано, что для политического деятеля этот возраст вообще считается младенческим. Да, представления о возрастных границах изменились, да и время сдвинулось и уплотнилось. До Великой Отечественной войны гражданская война считалась историей. Во всяком случае, для Кайо и его сверстников. А теперь, хоть прошло уже более четверти века, Великая Отечественная - еще не история.
А подумать - сколько пережито! Прошлая жизнь чукчей - уже история, хотя в первые послевоенные годы люди на побережье жили в ярангах и уклад был такой же, как столетия назад. И грамоту только начинали постигать. В пору юности Кайо поездка на материк считалась подвигом, во всяком случае такой меткой в жизни, которая навсегда запоминалась и тому, кто совершил этот подвиг, и его близким. Рассказы о поездке передавались из уст в уста и становились народным преданием. А теперь в Улаке, кроме глубоких стариков, не сыскать людей, которые бы не побывали в больших городах - в Москве, в Ленинграде, на черноморских курортах. Но Кайо хоть и побывал в Ленинграде и прожил там два года, однако рассказать особенного ничего не может. Устарели его впечатления. И дорога совсем другая. Тогда Кайо долго плыл на пароходе, долго сидел в сахалинском порту Корсакове, и потом только высадился на настоящий материк. Ему тогда казалось, что он мчался в поезде через всю страну, потому что ему никогда не приходилось передвигаться с такой скоростью. Чудом был плацкартный вагон, переполненный пассажирами, старенький пыхтящий паровозик с большими блестящими колесами, которые катились по бесконечным рельсам.
Много прожито, но рано записываться в старики!
Шаронов и Иунэут вернулись к столу.
Умолкла радиола, и снова загремели бубны. Мужчины выходили в круг в перчатках, как это было заведено исстари. В военные годы в Улак приезжали американские эскимосы. Они пели старинные песни, а на руках у танцоров были вязаные перчатки из ярко раскрашенной шерсти. В поединке победили улакцы, потому что они спели песни о борьбе с фашизмом, о Гитлере, страшном звере в человеческом облике.
Военные годы… Пора мужественного детства, когда крепло сознание того, что и Чукотка - часть страны, когда всеобщая беда так сплотила всех советских людей, что потом уже ничем их нельзя было разъединить. То было время, когда образ далекого города в беде стал таким близким и родным, что каждый житель Улака думал о нем. А Кайо пытался представить себе нескончаемые каменные дома, запорошенные огненным военным снегом, голодных, но мужественных и несгибаемых ленинградцев, которых теперь называли древним именем чукчей - лыгъоравэтльат - настоящие люди.
Расходились уже утром.
Летнее утро в Улаке начинается ранним солнцем, поднимающимся из-за мыса.
Кайо искоса поглядел на жену, и знакомая теплая волна нежности захлестнула его. Он остановился и сказал удивленной Иунэут:
- Ты очень хорошая…
Два десятилетия, назад, когда Кайо ехал обратно из Ленинграда в Улак, он и не думал, что встретит ее. Дорога была долгая, трудная. Во Владивостоке Кайо узнал, что уже две недели, как на Чукотку ушел последний пароход. Ему посоветовали возвратиться в Хабаровск и попытаться оттуда самолетом добраться до Анадыря.
Кайо сел в поезд и вернулся в Хабаровск. Он явился в крайоно и был принят заведующим, который стал упрашивать Кайо поехать в санаторий. Кайо наотрез отказался и заявил, что поедет только домой, и только в родной Улак.
В то время рейсовых самолетов на Чукотку не было. Приходилось полагаться на случай. Чуть ли не каждый день Кайо ездил в аэропорт, даже был принят начальником аэропорта, который устроил его в общежитие летчиков и поставил на довольствие.
Здесь его и разыскали летчики. Оказалось, что из Анадыря на сессию Верховного Совета срочно должен был вылететь председатель Чукотского окрисполкома Отке. За ним посылали самолет.
Это был первый полет Кайо. Самолет был пассажирский, с мягкими креслами. Произвели посадку в Николаевске, потом в Охотске. Из Охотска сделали прыжок в Гижигу, Сеймчан, потом Марково - уже Чукотка. На всем этом пути Кайо дивился одинаковым аэродромным теремкам, срубленным из лиственницы, украшенным деревянной резьбой. В этих теремках-гостиницах отдыхали летчики, перегонявшие во время войны самолеты из Америки на фронт.
Из Анадыря Кайо попутной шхуной отплыл в Гуврэль. Из Гуврэля янракыннотским вельботом в Люрэн, а оттуда науканские эскимосы доставили его в Улак.
В Улаке Кайо устроился заведовать сельским клубом. Он принял круглый щитовой домик, сооруженный наподобие яранги, расписался в получении набора струнных инструментов и бильярдного стола с аккуратно заштопанным сукном. Работа в сельском клубе была хорошо налажена: по вечерам собирались кружки - драматический, репетировавший одноактную пьесу о поверженном шамане, танцевальный, которым, руководил местный бухгалтер торговой базы, большой знаток бальных танцев, - и, кроме того, время от времени в круглом зале улакцы пели песни и танцевали под древние напевы. Главная забота Кайо была о том, чтобы в клубе было, тепло и чисто. С утра, проснувшись в своей каморке, он отправлялся на берег моря долбить уголь, привозил два мешка и затапливал большую печку.
К середине зимы, когда солнце почти перестало подниматься над горизонтом, Кайо затосковал. Затихшая было болезнь снова дала о себе знать. Но никто не слышал, как изнурительно кашлял по ночам Кайо. Пурга заносила по крышу сельский клуб, едва можно было разглядеть торчавшую из сугроба железную трубу на вершине конуса.
Все чаще ночами вспоминался оставшийся вдали Ленинград, университетские аудитории, Петропавловская крепость, удивительная вода в Неве, которая поздней осенью, перед ледоставом густеет на глазах. И от горького сознания того, что все это осталось далеко позади и по расстоянию и по времени, темнело на душе. Удивительно: душевная боль по городу у Кайо была такая, словно он покинул родину, близких людей. А не так ли? Разве они чужие ему: учительница из Ленинграда Наталья Кузьминична, ее племянник, рабочий парнишка Гриша, бывший фронтовик Миша Мальков, Зина Четвергова или Наташа, мелькнувшая в его жизни, подобно, огненному илькэю, прорезавшему небо в зимнюю полночь?
В один из таких тоскливых вечеров кто-то постучался в дверь - только обостренный слух Кайо различил этот звук сквозь вой пурги.
Это была Вера Иунэут, ученица косторезной мастерской.
- На сегодня у нас назначена спевка, - сказала она, отряхиваясь.
Иунэут была очень старательная и аккуратная: она всегда приходила раньше всех, и Кайо нравилась в ней самостоятельность, словно была не молоденькой, круглолицей девушкой, а опытной, зрелой женщиной. Она была родом из соседнего Инчоуна, жители которого славились веселым нравом, острым языком и великим оптимизмом. Иунэут, однако, характером, была ровная и спокойная. Казалось, ничто не может вывести ее из равновесия. Кроме песен. Когда она пела, словно другой становилась.
Кайо зажег большую тридцатилинейную керосиновую лампу, снял чехол с пианино. Все приготовил. Но никто, кроме Веры Иунэут, не пришел в этот вечер.
Иунэут терпеливо ждала, разговаривала с Кайо, расспрашивала его о Ленинграде, потом умолкла и начала перебирать пальцем клавиши пианино. Чистые звуки, как тяжелые капли воды, звучали в пустом круглом зале. Она запела.
Какой чистый, полный голос! В хоре он терялся, сливался с другими голосами, а здесь, в одиночестве, он звучал с удивительной силой. В ее пении не было усилия, физической работы, которая видна была у профессиональных певцов - их Кайо слушал в Ленинграде. Девушка пела как бы вся с ног до головы…
Иунэут, выросшая на берегу Ледовитого океана и никогда не видевшая яблока, разве только в консервной банке или на картинке, пела выразительно и просто; верилось в то, что действительно для нее "лучше нету того цвету, когда яблоня цветет"… Да ведь и Кайо не удалось увидеть яблоневый сад в цвету.
А может быть, видел, да только не знал, что это и есть яблоня. Ему только раз довелось побывать в настоящем лесу, на Карельском перешейке. На песчаном морском берегу росли высокие зеленые деревья с иголками вместо листвы. Кайо дивился тому, как из мертвого песка может вырасти такое живое. Он прикладывал ухо к шершавому, липкому от смолы стволу и слушал. Дальше от берега попадались и лиственные деревья, и, быть может, среди них были и яблони. Но почему он не спросил? Постеснялся? Вот подошел бы сейчас к девушке и сказал: "А я вправду видел, как яблоня цветет. Да, верно, лучше нету того цвету…"
В тот пуржистый вечер так никто больше и не пришел в клуб. Кайо ушел было в свою каморку, но песни притягивали его, и он вернулся в зал. Отложив книгу и полузакрыв глаза, он слушал ее. А она, радуясь тому, что звук ее голоса свободно разносится по пустому гулкому залу, распевалась все больше.
Иунэут пела русские песни так, словно это были ее собственные напевы. Кайо поражался волшебству, широте и доступности этих мелодий, этих слов, будто сочиненных для каждого человека. А может быть, такое ощущение только у одного Кайо? Да нет, видимо, так чувствует и сама Иунэут.
Как хорошо! Словно сидишь у окна поезда, а там мчатся за телеграфными столбами бескрайние поля и леса, зеленые просторы ласковой теплой земли. Или вспоминаешь Ленинград, весенние белые ночи, светлое небо над дворцами, вонзенный в небо шпиль Петропавловской крепости… Прогулки по бесконечным набережным каналов, рек… Огромная величественная Дворцовая площадь, холодноватая, надменная, но прекрасная.
Парки города… Петровский парк, скорее похожий на бульвар, строгий Летний сад, как театральная декорация, и Михайловский, уютный, нарядный, без мертвых мраморных скульптур, очерченный по одной стороне оторочкой из светлых колонн Русского музея…
Почему тогда брала тоска во пуржистому вою, а сейчас сердце ноет по простой каменной набережной канала Грибоедова?
Поздно вечером Иунэут засобиралась к себе в общежитие косторезной мастерской.
- Провожу тебя, а то заблудишься, - сказал Кайо, одеваясь.
А прощаясь, попросил:
- Ты приходи так, одна, и пой сколько хочешь.
В хорошую погоду по вечерам в клубе народу всегда было полно. Чтобы петь одной, Иунэут приходилось выбирать ненастные дни. Как только задувала пурга, Кайо с нетерпением ждал девушку, старался потеплее натопить круглый зал.
На душе у Кайо становилось светло, тихая радость охватывала его, и думалось о том, что жить на земле все-таки удивительно и прекрасно.
Скрытое волшебство русских песен, их целебная сила разогнули Кайо, и он даже стал выходить в море, раздобыв у приятелей все необходимое снаряжение.
Когда он убил первую нерпу и притащил ее на ремне в клуб, одна забота беспокоила его: как внести добычу в свое жилище. По древнему обычаю, добытчика встречала у порога женщина. Она выносила ему ковшик со студеной водой, "поила" добычу, а остаток воды подавала охотнику.
Кайо попросил Иунэут помочь. Девушка охотно согласилась и отлично исполнила роль хозяйки. Она искусно разделала нерпичью тушу и сварила в котелке мясо.
Все чаще Кайо ходил на охоту. Все чаще вечером жители Улака, придя в клуб, видели на дверях записку: "Ушел в море" - и принимались сами топить печь в круглом зале.
К весне Кайо совсем оправился, повеселел. В одну из ураганных ночей, когда пурга навалила толстый сугроб у дверей круглого домика, Иунэут осталась ночевать в клубе…
На свадебное торжество приехал из тундры дядя Калячайвыгыргын.
Старый оленевод опасливо косился на бас-балалайку, пил чай и медленно, слово за словом, рассказывал:
- В тундре нынче трудно… Некому пасти оленей. Все норовят в прибрежное село. А ведь ты оленевод по рождению. Твои олени и теперь ходят в моем стаде. Семь десятков - хорошее стадо, когда присмотреть за ними, года через два удвоить можно… И яранга ваша цела. Только новый полог придется шить да шкуры на рэтэме поменять. Можно, конечно, и тут тебе прожить, однако в тундре тебе будет лучше - и для твоего здоровья, и для твоей молодой жены…
Калячайвыгыргын уехал, а в сердце Кайо росло беспокойство от дядиных слов. Может быть, он чувствовал себя неуверенным не оттого, что уехал из Ленинграда, не оттого, что занялся не своим делом, приняв клуб, а оттого, что отошел от дела своих предков? Но почему-то в душе росла и крепла мысль: надо круто менять свою жизнь, начинать новую, деятельную, заполненную настоящим мужским делом. Это было смутное ощущение, и он поддался ему, может быть, повинуясь больше чувству, нежели здравому смыслу.
И опять: когда пела Иунэут, так хотелось в тундру, на простор, оставшийся в детских снах.
Не сразу пришло окончательное решение, не сразу убедил Кайо жену уехать в тундру и распроститься с косторезной мастерской. Но еще более удивительным был его отъезд для сверстников, для друзей и близких. Да и понимал ли он сам значение своего неожиданного шага? Многим он показался слабовольным, чудаком, испугавшимся деятельной жизни на побережье.
Сам Кайо тоже был полон сомнений, но в глубине души он верил в то, что делает правильно. На настоятельные расспросы он отвечал, что уезжает в тундру для поправки здоровья.
Как ему было трудно в первые дни! Кайо начисто забыл, как жить в тундровой яранге. Дважды ураган чуть не унес жилище, не раз угорал и от коптящего жирника, и, если бы не помощь друзей, он давно остался бы без оленей: несколько раз случалось так, что все стадо разбегалось и одному ему не было никакой возможности собрать его.
Нелегко пришлось и Иунэут. Готовить пищу, шить одежду, выбивать пологи - это она умела и справлялась не хуже других женщин в стойбище… Но ставить ярангу при жестоком ветре - это было ей не под силу. Кайо не обращал внимания на насмешки соседей и замечания вслух о том, что он берется за женское дело. Стиснув зубы, помогал ей, подносил жерди, связывал их в единый главный пучок на самой вершине жилища, откуда дым от очага уходил на волю. А когда Иунэут забеременела, Кайо взял на себя всю трудную часть забот по дому.
А Вера пела русские песни, чувствуя, как любит их муж:
Отцвела кудрявая рябина,
Налилися гроздья соком вешним.
А вчера у старого овина
Распрощалась с парнем я нездешним…
- А рябину я видел, - радостно сказал Кайо. - У нее ярко-красные ягоды.
Это было осенью, перед отъездом из Ленинграда. Где-то за городом, а может быть, даже в одном из городских парков. Эти ягоды невозможно было не заметить, и Кайо спросил о них у Наташи. Она удивилась и стала подробно объяснять, чем отличается сосна от ели, береза от клена, но у Кайо сразу же все перепуталось, и через полчаса после подробного урока он мог безошибочно отличить только рябину по ее ярким, как стеклянные бусы, ягодам.
Иунэут сердцем чуяла, что этот, самый близкий человек открыт ей не до конца, что-то хранит сокровенное в глубинах своей души. Иногда она ревновала его к далекому городу, когда Кайо начинал вспоминать вслух непонятную ей красоту отраженного в воде большого железного моста или каких-то сфинксов на каменном берегу реки. Она старалась слушать внимательно и заинтересованно, но Кайо, почуяв, что она ничего не понимает, замолкал, замыкался в себе.
Иунэут украдкой от мужа начала читать все, что можно было достать о далеком городе. Знакомый летчик Шаронов знал об этом и о том, что Кайо бывал в Ленинграде, привозил все, что было в книжном магазине районного центра и в Анадыре. Иунэут читала романы Достоевского и пыталась представить себе старый Петербург… Наверное, он так же отличался от нынешнего Ленинграда, как новый Улак, застроенный деревянными домиками, от прежнего - двух рядов яранг на берегу моря. Хотя дворцы - не яранги, их, наверное, незачем сносить, пусть они возведены и при царизме. Значит, в этом городе старое перемешалось с новым, как у многих земляков Иунэут старшего поколения.
- А овин - что это? - спрашивала Иунэут.
- Не знаю, - пожимал плечами Кайо. - Старый овин… Значит, может быть и новый. И где-то стоит на окраине селения, раз у него встречаются и прощаются…
- Может быть, вроде ворот? - высказывала догадку Иунэут.
- Ворота есть ворота, - говорил Кайо. - Зачем бы их другим словом называть стали?
- Но в русском языке так много слов! - напоминала Иунэут. - Одно и то же по-разному может быть названо!
Через год после переселения в тундру Кайо, по настоянию районного врача, поехал в больницу на обследование. Ему очень не хотелось возвращаться в больничную обстановку, которая напоминала ему о самых тяжелых днях его жизни, но надо было… Ему стало не по себе, и он даже почувствовал, как под теплой рубашкой у него выступает давно позабытый, противный, липкий пот.
Его выслушивали сразу три врача, брали разные анализы, вертели перед экраном рентгена, делали снимки, а потом вызвали к главному и торжественно объявили, что он практически здоров и от туберкулеза у него остались одни лишь рубцы.
Кайо радовался от души и представлял собственные легкие как изборожденное шрамами лицо воина, выдержавшего нелегкую битву.