Полярный круг - Рытхэу Юрий Сергеевич 45 стр.


Все шли медленно, сдерживая шаг. Словно не было красоты величественной Дворцовой площади, красоты удивительной дуги Главного штаба, вроде бы простой линии, но такой выразительной в своей простоте.

- И я остался один, - вздохнул Петр Тимофеевич. - Один в большом полупустом городе. Меня прикрепили к заводской столовой. Туда я ходил обедать, и это, наверное, меня спасло… А ранней весной меня эвакуировали в Сибирь, в студеное Васюганье, где я провел два года, и при первой же возможности поехал в Ленинград, без которого мне нет жизни даже в самом райском месте на земле.

Кайо внимательно слушал Петра Тимофеевича, с удивлением чувствуя, как с каждым словом этот поначалу вроде бы чужой и далекий человек становится ему ближе. Страдавший страдавшему всегда брат. Слушая Петра Тимофеевича, Кайо вспоминал свое собственное детство, трудные годы, когда не было зверя в море, когда оленьи стада уходили далеко в тундру, чтобы спастись, уцелеть на пастбищах, не тронутых гололедом. Люди ели падаль, выскребали полусгнившую жижу из мясных хранилищ, варили моржовые ремни, державшие каменные грузила на ярангах… Они ушли далеко, в глубь полуострова, оторвавшись от внешнего мира. Никто не знал, как называется эта болезнь, как ее лечить… Она обрушилась на стойбище неожиданно. Кайо остался единственным живым человеком в семье. Вокруг сидели, лежали обледенелые тела родных, близких и знакомых… Он вспоминал блики огня в чоттагине яранги и унылую, гаснущую песню шамана, который утешал уже умерших будущей безмятежной жизнью в мире, который располагался где-то за облаками. Кайо тоже грезил об этом мире и порой даже мечтал о том, чтобы вот так незаметно вдруг перейти туда, чтобы не переживать ужаса одиночества и заброшенности в этом огромном пространстве холода и снега, оледенелых камней, ограниченных далеким горизонтом, за которым пряталось предавшее людей солнце. Длинные холодные лучи стелились по застругам, и шаман протягивал к солнцу исхудалые почерневшие руки, прося толику тепла для оставшихся в живых.

Врачи прибыли в стойбище, преодолев пургу и дальнюю дорогу, но уже было поздно.

Кайо вспоминал, как везли его на нарте в большое селение Улак и он боялся встречи с незнакомым миром, где люди, как он слышал, нюхали речь на белом листе бумаги, горячей водой обмывали тела, из деревянных ящиков слушали песни и выражали согласие поднятием вверх правой руки. Сидя в теплом спальном мешке, Кайо грезил о том, как белоголовый русский спросит его, хочет ли он есть, и Кайо поднимет как можно выше обе руки, чтобы русский понял, как он хочет есть.

В Улаке Кайо поместили в больницу, в крохотную комнату, пугавшую неумолимой белизной и такой чистотой, что боязно было прикоснуться к любой вещи. Уже потом, когда ему становилось почему-либо страшно, он вспоминал для сравнения первое ощущение этой белизны и утешался. Кормил его не белоголовый русский, а молодая русская докторша.

Почти всю весну и лето провел Кайо в больнице. Понемногу он привык и к белой палате, и к белому халату Вали, нарядившейся так, словно она собралась на песцовую охоту. От нее Кайо узнал первые русские слова: "хорошо", "хлеб". Оба слова казались ему круглыми, теплыми, как сама буханка хлеба, мягкая, пышная, долго хранившая тепло раскаленной печи.

Осенью Кайо перевели в интернат и известили о том, что он будет учиться грамоте - вынюхиванию следов человеческой речи на бумаге.

Он расставался с Валентиной Сергеевной, словно уезжал в неведомую страну, и успокоился лишь тогда, когда докторша убедила его, что он может в любое время приходить в больницу и даже ночевать в палате, когда там никого не будет.

Первое время так и было.

Ощупью, осторожно, словно по первому льду, входил Кайо в новую для него жизнь. Даже его сверстники - чукотские ребята Улака - далеко ушли от него и знали много такого, о чем он и представления не имел. Они бойко тараторили по-русски и захохотали, когда на вопрос учителя, умеет ли он говорить по-русски, Кайо уверенно произнес два, на его взгляд, главных слова: "хорошо", "хлеб"…

Будучи в окружении своих соплеменников, Кайо в Улаке чувствовал себя порой одиноким, и ему хотелось все бросить и удрать в тундру, к синеющим вдали горам, где бродили оленьи стада, где спокойствие и тишина нависали над ярангами уютным и теплым пологом.

В Улаке нашлись дальние родичи. Они приглашали мальчика к себе, угощали моржовым мясом, поили чаем и сочувствовали ему вслух.

Но больше всего Кайо любил ходить к Вале. Здесь был его настоящий родной дом, и порой старый микроскоп, в который Кайо любил смотреть, казался ему более близким предметом, нежели каменные жирники, горевшие в просторном пологе дальнего родственника Кайо - охотника Каляча.

Тогда Кайо и не осознавал того, что он живет как бы в трех мирах одновременно. Один мир для него уже был прошлым - тот, что остался в тундре, второй - это тот, где жили Каляч и его земляки, входившие в новый мир хотя и уверенно, но своеобразно, пытаясь взять с собой многие привычные вещи. А третий мир был тот, который открывался через первые русские слова: "хлеб" и "хорошо", - сверкающий, волшебный мир будущего, который широко распахивался перед такими, как Кайо.

Вот почему, слушая Петра Тимофеевича, Кайо проникался к нему особым доверием. Ему как-то сразу стало легче, словно бы он нашел давнего друга.

- Я очень сочувствую вам, - сказал Кайо, и Петр Тимофеевич ощутил в этих очень просто и искренне сказанных словах истинное понимание пережитых им страданий.

Петр Тимофеевич почувствовал, что своим рассказом он задел Кайо за живое, за сокровенное. Значит, есть у них настоящая близость… Но что он за человек? Трудно общаться, все время думая о том, как бы не задеть, как бы не обидеть его.

Петр Тимофеевич догадывался, что ему мешали прочитанные книги, где чукча рисовался каким-то необычным человеком, несколько отличным от других жителей земли.

А всмотреться в глаза Кайо - там живая мысль. Но человек вырос в тундре. Он унаследовал представления о мире, переданные ему шаманами. Его глаза видели бескрайную ледяную пустыню. Он - человек Севера, человек ежедневного подвига, и сам того не сознающий!

Но, с другой стороны, Кайо окончил нормальную советскую школу, учился по тем же учебникам, что и Петр Тимофеевич. Мало того, был в университете в этом самом городе, куда Петр вернулся из эвакуации, вернулся один, оставшись без близких и родных. Единственной родней для него был изнемогший в трудной битве Ленинград! Подумать, так у Петра и у Павла большая часть жизненного пути прошла по одной дороге…

Кайо, Виталий Феофанович и все остальные давно обошли Дворцовую площадь, а Петр Тимофеевич все размышлял, иногда даже вполголоса споря с самим собой.

Елена Федоровна косилась на мужа, и с беспокойством думала о том, как бы не развезло его: давно столько не пил.

С Дворцовой площади вышли на Набережную Невы, и тут Виталий Феофанович решил проявить себя, предложив:

- А не зайти ли нам в Эрмитаж?

- Да ты что! - ужаснулся Петр Тимофеевич. - Сейчас поедем домой чай пить.

Кайо немного отстал. Шпиль Петропавловской крепости вонзался в ясное небо. За каменными красными стенами угадывалась жизнь. На душе у Кайо было смятение от нахлынувших воспоминаний, от сожаления об ушедшей юности, оставшейся в том, послевоенном Ленинграде.

10

Кайо проснулся на рассвете: продолжала сказываться разница во времени. В этот час в родной тундре середина дня - самый разгар работы. Вчера вечером после чаепития так потянуло ко сну, что приходилось прилагать усилия, чтобы не зазевать во весь рот.

Хотелось пить. Кайо, припомнил расположение комнат и, мысленно наметив себе путь, соскользнул с кровати.

На кухне в одних трусах сидел Петр Тимофеевич и с видимым удовольствием пил чай.

- Доброе утро! Садись чаевничать, - позвал он Кайо.

Кайо вызвался проводить Петра Тимофеевича на работу. Утро было чистое, ясное. Улицы сверкали еще невысохшей водой.

- Я работаю слесарем-сборщиком, - рассказывал Петр Тимофеевич, - собираю генераторы для крупных электростанций. Наши машины стоят в Братске, на Вилюе, в Асуане. Как-то в цех к нам приходил один писатель. Он ездил во Вьетнам. Рассказывал про электростанцию в городе Вине. Весь город начисто разрушен, а электростанция работает. Наши генераторы там крутятся… Договорюсь с начальством, покажу тебе наш цех… Как, пойдешь?

- Очень интересно! - ответил Кайо. - Я ведь завода-то настоящего никогда не видел, кроме как в кино.

- Киношный завод - это не то, - усмехнулся Петр Тимофеевич. - Надо настоящий посмотреть.

Чем ближе к заводу, тем больше народу здоровалось с Петром Тимофеевичем. Да и сам он окликал некоторых, знакомил Кайо с ними.

- Отец жены моего сына, - задумчиво сказал он. - А ведь есть особое русское слово. Надо будет порасспросить знающих людей. У нас есть такой - дядя Вася. Дотошный человек. Узнаю у него.

У заводских ворот текла быстрая людская река.

Здесь Петр Тимофеевич остановился, достал пропуск.

- Ну, Павел, до вечера… Время у тебя свободное, что хочешь делай - хочешь, броди по городу, спи, сиди дома, смотри телевизор. Словом, чувствуй себя как дома.

Петр Тимофеевич скрылся за проходной, а Кайо, постояв в нерешительности несколько секунд, направился к станции метро.

"Чувствуй себя как дома"… Дома нет городских улиц, нет телевизора и вообще нет ощущения потерянности. Там всегда совершенно точно знаешь, что тебе нужно делать.

Кайо впервые ехал в ленинградском метро и невольно сравнивал его с московским. Большой разницы не было. Тот же эскалатор. Точно такие же вагоны. Кайо вышел на "Горьковской".

На площади стоял памятник. Максим Горький здесь был изображен великаном, и далеким от того представления, которое составил о нем Кайо еще в детстве.

Впервые имя Горького Кайо услышал в улакском интернате от Натальи Кузьминичны. Она жила в том же здании, занимая маленькую комнатку рядом со столовой. Окно выходило на самую ветреную западную сторону и всегда было занесено снегом. В середине зимы длинный туннель, наклонно идущий к окну учительницы, служил прибежищем для собак. Тихими зимними ночами, когда в небе полыхало нагонявшее тревожную тоску полярное сияние, собаки поднимали вой, и учительница убегала из своей комнаты. Она приходила к ребятам и до поздней ночи рассказывала о далеком городе Ленинграде, откуда была родом.

Странное представление тогда было у Кайо о городе. Он вставал узкими высокими домами, льдисто поблескивающими множеством окон. Дома высились по берегам каналов и рек, а прямые улицы рассекали многоэтажные жилища.

В один из таких вечеров Наталья Кузьминична принесла книгу к сказала Кайо, что ее написал великий писатель Горький.

Казалось бы, что может быть общего между жизнью нижегородского мальчика Алексея и чукотского паренька Кайо родившегося в пустынной тундре? Детство, описанное Горьким, проходило в другой обстановке, в русском городе, в деревянном доме, в чужих заботах… Но Кайо порой казалось, что он читает о себе самом, о своем собственном детстве. За напечатанными словами таилось что-то общее - и в жизни Кайо, и в жизни Алеши… Эта суровая зима сорок второго года осталась в памяти Кайо как зима, согретая добрыми книгами Горького. Кайо прочитал все его книги, которые были в школьной библиотеке и на полярной станции. Он плакал над страницами удивительного рассказа "Страсти-мордасти", радовался успехам уже возмужавшего Алексея из "Моих университетов". Может быть, тогда и почувствовал Кайо пока еще неосознанное влечение к этому слову - университет.

И вот Горький на площади. Суровый, непреклонный, величественный. Почему-то в бронзовом изображении писателя не было той доброты, которой он согрел очень далекого читателя в занесенном снегами чукотском селении Улак.

Эта площадь была мало знакома Кайо в теперешнем ее облике. Потребовалось некоторое время, чтобы начать правильно ориентироваться.

За станцией метро зеленел парк. Если идти этим парком…

Теперь Кайо понял, как ему идти.

Он медленно двинулся по аллее.

Вот так он шел той поздней осенью и думал с горечью, что жизнь для него кончилась: доктор только что сказал, что он болен туберкулезом. Рушилась жизнь, ясно было, что не видать ему университетского образования, да об университете он уже и не думал, а лишь горько сожалел, что заболел на далекой чужбине.

В тот день думалось о себе как о самом несчастном человеке на земле, которому судьба приготовила самые жестокие испытания и беды. Почему именно на нем сошлось все - и сиротство, и болезнь, от которой, как он слышал, нет настоящего хорошего лекарства? Потрясенный диагнозом, он спросил у сухонького старичка профессора, сколько можно протянуть с этой болезнью?

- Все зависит от вас, молодой человек: с туберкулезом можно дожить и до глубокой старости.

"Можно сгореть и в несколько месяцев", - про себя продолжал его мысль Кайо.

А какая была прекрасная осень! Было тепло, листья, правда, уже пожелтели, но еще держались на деревьях. Город, который становился близким и понятным Кайо, словно сочувствовал ему, шепча листвой ласковые слова.

Вот в этом парке, протянувшемся от Кировского проспекта к Зоопарку, к разрушенному угловому дому на Мытнинской набережной, где предполагали устроить студенческое общежитие, Кайо тогда нашел скамейку.

Скамейка была точно на том же месте. А может быть, это другая скамейка - ведь прошло двадцать с лишним лет, сколько народу пересидело здесь, сколько краски было намазано, а потом стерто!

Кайо подавил искушение сесть на скамейку. Нет, надо идти дальше, посмотреть, что стало с домом, который разбирал студент Кайо, кашляя от кирпичной пыля и еще не подозревая, что этот кашель от болезни, угнездившейся в его легких.

Когда Кайо впервые шагнул за забор, отдалявший от улицы полуразрушенный дом, он словно шагнул назад, навстречу прошедшей войне. Он снова слышал хруст щебня под подошвами, тяжелые солдатские шаги в тишине настороженных девятисот ночей, когда каждая минута, каждая секунда могли принести смерть в любой дом.

Рядом с Кайо работали вчерашние фронтовики, ставшие студентами. Почти все они носили военную одежду, солдатские гимнастерки, офицерские кителя. Работали они на разборке дома сосредоточенно, добросовестно, без лишних слов. И вот один из них, у которого на кителе было два ордена Отечественной войны, тихо позвал Кайо и велел сходить к коменданту, отставному военному.

Комендант, сидевший в крохотной каморке, понимающе кивнул и тяжко вздохнул. Он взял большой серый мешок и пошел за Кайо.

Студент-офицер сидел на груде кирпичей и курил. Большой лист газеты лежал в его ногах, придавленный кирпичом. Когда ветер пошевелил край газеты, Кайо увидел обрывок женского платка и осколок гладкой белой кости. Сначала он ничего не мог понять, а потом, когда догадался, волосы от ужаса взмокли и на лбу выступила испарина. Студент-офицер покосился на Кайо и сочувственно сказал: "Ладно, иди. Как-нибудь справимся".

Кайо отошел.

И в дальнейшем он каждый раз содрогался, когда находил что-нибудь подобное среди груды разбитых кирпичей и щебня.

Сейчас здесь была широкая набережная, а на углу стоял красивый большой дом с табличкой "Общежитие Ленинградского ордена Ленина университета имени А. А. Жданова".

Дом показался совершенно другим, а может быть, его и в самом деле перестроили.

Постояв на набережной, Кайо вошел с западной стороны в Петропавловскую крепость. На Соборной площади замедлил шаги, глянул направо. Здесь ничего не перестраивали. Та же дверь, но, по всему видать, в этом доме, в его подвальном этаже уже никто не жил. В темное предзимье, длившееся в Ленинграде до самого Нового года, ходил сюда Кайо. От двери вниз вели четыре выщербленные ступеньки, должно быть, помнившие еще гренадеров, охранявших декабристов. По ним Кайо спускался вниз, окунаясь в тепловатый запах каменной сырости, нащупывал дверь и толкал ее внутрь, входя в просторную кухню.

Можно, конечно, еще раз пройти той дорогой, но повторить жизнь уже нельзя. Прекрасно вспоминать, но это только воспоминания - и больше ничего, потому что жить надо, глядя вперед, а не назад.

Кайо вышел через восточные ворота Петропавловской крепости, обошел стену и спустился к пляжу. Здесь он грезил о чукотских берегах, не задавленных каменными набережными, ощущая под ногами живой, мягкий песок. Да, тогда любимым местом для Кайо стала Петропавловская крепость. Конечно, у этого места дурная слава. Кайо видел камеру, в которой сидел его любимый писатель Алексей Максимович Горький. И все же есть в этом удивительном строении гордость, слава, крепость и горечь исторических ночей великой России. И острый высокий шпиль, вонзившийся в серое небо, - как пронзительный зов отчаянной старинной русской песни…

Кайо спустился вниз по эскалатору и принялся изучать схему линий Ленинградского метрополитена. Далеко протянулась подземная дорога - за парк Победы, за Невскую заставу, на Петроградскую, на Васильевский остров. Много знакомых названий… "Нарвская"… Это же то место, где жила Наталья Кузьминична!

Назад Дальше