- Меня, наверно, прогонят с работы, - сказал я и объяснил почему. Она долго медлила, потом трудно спросила, где я нахожусь и со мной ли "Позднее признание". Мы условились встретиться на том самом месте, где расстались накануне ее отъезда в Кисловодск, - почти за городом. По дороге туда я заехал в издательство и взял дневник Элкиной. Наше овсяное поле было уже сизым, спелошафранным, легким и шумным, и на щербатых головках полинявших васильков одиночно ютились подсыхавшие к исходу лета шмели. Ирена приехала в автобусе. На ней было то самое черное полудетское домашнее платье, и прошла она к "Росинанту" по кювету, - убедненная и жалкая, как тогда…
У ручья в лесу, где под Вераванной когда-то пел круг, в кустах ольхи и краснотала уже копились предвечерние тени и было тихо и по-августовски свежо. Ирена сидела надломленно-беспомощная, прикрыв зачем-то ладонями тыквенные зерна, которые я еще на дороге близ города насыпал ей в подол платья. На нее было трудно смотреть, и я сказал, что мы уедем отсюда в ту же секунду, как только она скажет об этом. Она, как заводной кукленок, кивнула головой и зябко поежилась, вдавливаясь в сиденье. Я снял с себя свитер и набросил его ей на плечи.
- Надень с рукавами, а я пойду разожгу костер, - сказал я, и она опять кивнула бессмысленно и трогательно… Ручей усох и чурюкал невнятно и вкрадчиво. Он почти зарос дикой мятой, а там, где кромка берега была доступна солнцу, розовыми круглыми наметями стлался чебрец - ладанно-пахучий и шелестяще-ломкий, как иней. Костер я развел прямо на берегу ручья у трех тронно возвышенных островков чебреца, чтобы на среднем из них поставить шампанское, а на крайних сидеть самим. Я стоял у костра и ждал, пока он разгорится, и, когда обернулся, чтобы идти к машине, увидел позади себя Ирену. Она была в моем свитере, доходившем ей до коленей. Она была совсем маленькая и изнуряюще невообразимая со своим трепетно-жертвенным и доверчивым взглядом, вонзенным в меня. Я подхватил ее на руки, и она обняла меня за шею, и мне стало нечем дышать…
Костер чуть тлел, - она не согласилась разжечь его до неба, как хотелось мне, и я знал почему: боялась, что нас заметят с дороги. Он чуть тлел, и прямо над нами стояла высокая синяя звезда с двумя косо-отвесными белыми рогами. У нас не было никакой посудинки под шампанское, а пить из бутылки Ирена не умела. Она сидела против меня на своем чебрецовом троне и то и дело оглядывалась в темноту за собой - на шоссе.
- У этой дуры что, своей семьи нету, чтоб не следить за чужими, черт подери? - спросил я о Вереванне.
Ирена помедлила и сказала, что она одинока.
- Она лахудра, - сказал я. - Кто ей мешал самой выйти за твоего коротышку? Или ты у ней отбила его?
- Ты не мог бы не говорить мне этого? - прибито попросила Ирена.
- Почему? - спросил я.
- Ну, хотя бы из соображений пристойности.
Я пожалел, что сказал это, и поцеловал ее ладони. Она всхлипнула и ткнулась головой мне в грудь.
- Ты не знаешь, как мне будет противно увидеть себя завтра в зеркале! А тут еще она, Вера… У нее и фамилия какая-то родственная с ним - Волнухина. Волобуй - это гриб?
По-моему, существовал гриб валуй, но я не стал это уточнять. Какая разница!
- Но ты все равно будешь думать не то, что было и есть, - сказала Ирена. - Я вышла замуж, когда мне шел шестнадцатый год…
Я встал, отошел за костер и оттуда спросил:
- Такая волобуйная страсть нашла?
- Да! Страсть! - сказала она. - В тридцать восьмом году мой отец комбриг Лозинский и мать военврач первого ранга… Я четыре раза убегала из детприемника, пока…
Я тогда уже держал ее на руках и пытался зачем-то зажать ей рот. Я не давал ей говорить, и у меня в затылке колюче ворочался комок боли и сердце подпирало гортань. Изо рта Ирены под моей ладонью выбивался скулящий зверушечий вой. Я ходил вокруг костра, выкрикивал ей в темя слова утешения пополам с угрозой, и она постепенно затихла. Она была совсем невесома. Мне вспомнилось, как ей трудно было тащить тогда в городе резиновый матрац, полунаполненный воздухом, и я подумал, что в двадцать лет еще можно нажить силу, а в тридцать один - едва ли.
- Вот пришел великан, - сказал я. - Такой большой, большой великан. Вот пришел он и упал. Понимаешь? Взял и упал!
Ирене, наверно, было уютно у меня на руках, и она не пыталась сойти на землю. Уже в середине ночи мы обновили костер, и я сделал из шоколадной фольговой обертки бокал для Ирены, Мы опять сидели на своих прежних местах, и Ирена была до слез дорога мне, утонувшая в моем свитере, бережно державшая обеими руками этот мой звездно мерцавший бокал.
- Послушай, Антон, - вдруг просительно сказала она, - а тебя ничего не стыдит и не давит обидой из твоего прошлого?
Я не понял.
- Ну из поступков…
Она отодвинулась от костра, чтобы быть в тени, а я боялся услышать от нее самой что-нибудь темное и ненужное для нас обоих, - мало ли каким мог быть ее собственный поступок!
- Ты не хочешь говорить?
Я видел, что ей самой становится страшно.
- Почему ты молчишь?
- Я воровал, - сказал я.
- Воровал? Когда?
- Когда убегал из детприемников. Это всегда случалось летом, и я жил на рынках…
- Ну говори же!
- В последний раз я обокрал пьяного сонного старика, когда мне было шестнадцать лет.
- Антон, милый… Обокрал?
- Да. Это был сторож нашего ФЗУ, - сказал я. - У него оказалось всего три рубля. А что ты?
- У меня страшней… Мне было пятнадцать лет, - сказала она и заплакала. Я поправил костер и не тронулся с места. - Это было осенью в Энгельсе. Я зашла домой к своей учительнице. Так просто зашла… У них тогда какие-то заключенные под охраной пилили в сарае дрова…
- Черт с ними со всеми! - сказал я ей через костер. - Я ничего не хочу знать. Чище тебя нет ни снаружи, ни изнутри!
Она поперхнулась каким-то словом и, с радостным сумасшествием взглянув на меня, сказала, что я помешанный.
- Я только блин украла, дура-ак, - в слезный распев заголосила она и смяла бокал. Я кинулся к ней и посадил к себе на колени.
- Какой блин, дурочка?
- Горячий! Я ждала, пока они ели, а потом…
- Вот пришел великан, - перебил я. - Такой большой, большой великан, слышишь?
- Я спрятала его под берет… но все думала, что он виден, и закрывала голову руками…
- Пришел и упал, понимаешь? - сказал я.
- Лидия Павловна догнала меня во дворе и сняла берет… При тех, что пилили… Она думала, что я украла зеркальце…
- Зацепился ногой за ступеньку и упал! Почему ты не слушаешь? - крикнул я. - Сейчас же замолчи! Сейчас же!
В город мы вернулись на заре.
Отзыв на повесть Элкиной Ирена уместила на двух страничках, но за счет величины букв и ширины полей я довел их до трех с половиной. Самотечную рукопись "Позднее признание", по моему мнению, нельзя было, к сожалению, рекомендовать издательству, ибо все, что заложено в нее автором, могло явиться пока лишь подсобным материалом для будущей книги. Я считал, что сюжет рыхл, а поведение и взаимоотношения действующих лиц лишены психологической основы и убедительности. У меня создалось впечатление, что А. Элкина написала свою повесть, так сказать, не переводя дыхания, мало заботясь об отделке страниц, не придерживаясь элементарных законов, по которым создаются книги, - четкая идея, строгая фраза, сознание нужности сказанного советскому читателю. Самый главный недостаток повести я видел в том, что автор не справился с задачей показать богатый внутренний мир наших современников, их духовный облик, красоту и страстность общественно значительных поступков.
Вениамин Григорьевич принял меня пасмурно. Наверное, оттого, что день был сумрачный, в его кабинете устойно залегала тускло-цветная полумгла, побуждавшая к молчанию и тревоге. Пока он читал мой отзыв, я стоял у стола между стульями и держал руки по швам, - больше их некуда было деть.
- Та-ак, - сказал он неопределенно. - Вот то же самое получилось и с вашей повестью, товарищ Кержун. Мелкий факт быта еще не значит факт жизни, понимаете?
- Конечно, - сказал я.
Мне до сих пор непонятно самому, что толкнуло тогда меня на безоглядно вздорную похвальбу, хотя сказал я это твердо и даже с вызовом, - я сказал, что мои "Альбатросы" приняты молодежным журналом. Вениамин Григорьевич поднял на меня глаза и посмотрел испытующе-собранно и затаенно, как смотрит рыбак на поплавок, когда тот качнулся и замер.
- Журнал что же, письменно уведомил вас?
- Письменно, - сказал я. Руки я держал по швам.
- Ну что ж. Это хорошо. И когда они намерены печатать?
- В декабрьском номере, - сказал я, как во сне. Я стоял и вспоминал о необъяснимо удивительном случае, когда однажды ночью на моего "Росинанта" надвинулся слепой МАЗ. Он выскочил из-за пригорка шоссе по левой стороне и ударил меня светом метрах в пяти или шести. Я помню, что мои глаза, руки и все тело отключилось тогда от моей воли, подчиняясь какой-то неподвластной мне безымянной силе самопроизвольного расчета и действий. Я думаю, что только благодаря этому мы разминулись в ту секунду с МАЗом, и теперь, стоя перед Владыкиным, я надеялся, что тут это тоже как-нибудь пройдет и я останусь цел. Он по-прежнему смотрел на меня ожидающе, со смутным оттенком недоверия, и моя правая рука самостоятельно торкнулась в задний карман брюк и извлекла записную книжку. Я перелистал ее, но ничего не нашел. Это, наверно, должно было означать, что извещение журнала я оставил дома или же утерял. Вениамин Григорьевич сказал "ну-ну" и спрятал в стол дневник Элкиной вместе с моим отзывом. Рукопись, которую он выдал мне для работы, называлась "Степь широкая". В ней было шестьсот страниц, и она значилась в плане издательства на будущий год.
О своем вранье Владыкину я рассказал вечером Ирене. Она нашла, что тут нет ничего ни позорного, ни опасного. Ну, скажу, если он поинтересуется в декабре, что, мол, перенесли на февраль. Или вообще раздумали. Мало ли? Действовал же я так, по ее мнению, только потому, что хотел психологически воздействовать на него из чувства самосохранения. Только и всего…
Несмотря на то что с Вераванной я был, по совету Ирены, не человеком, а облаком, она встречала мою тайно торжествующую вежливость с непонятным ожесточением и подозрительностью. Я чувствовал, что ее раздражали мои свитера, шляпа, ботинки, запах "Шипра", моя походка и мой рост. Ее появление по утрам я каждый раз приветствовал теперь стоя, с серьезным и вполне учтивым поклоном, но она почему-то воспринимала это как насмешку, и лицо ее покрывалось бурыми пятнами. Мне полагалось ждать, пока она первой усядется за свой стол, и я так и делал, и это опять-таки встречалось глухим отпором. Когда я спрашивал у нее разрешения курить, она, уже сося леденец, говорила "отштаньте от меня", и грудь ее колыхалась как кочка на трясине. Я извинялся и курил в коридоре, а возвращаясь, предупреждал ее об этом стуком в дверь. Ей тогда приходилось говорить "пожалуйста", но, поскольку это был всего-навсего я, она откровенно фыркала и злилась.
- Что вы кочевряжитесь? Больше вам заняться нечем?
Я с большим удовольствием послал бы ее к чертовой матери, но Ирена говорила, что этого нельзя делать.
К тому времени, когда нам приходила пора возвращаться в город, костер обычно дотлевал полностью, и я прикрывал горячую золу чебрецом или листьями ольхи. Мне всегда было грустно покидать эту жалкую сырую кучку пепла: тогда невольно думалось о неизбежном конце любых земных горений и хотелось, чтобы зола не остыла до ночи, когда нам тут опять можно будет воскресить новое живое чудо. В ту зарю, когда Ирена уже в самом городе приказала мне вернуться к ручью, был наш четвертый сгоревший там костер. Я не стал ни о чем ее спрашивать, развернул на обратный курс "Росинанта" и выжал из него все, на что он был способен. Наша поляна была обновлена робкой световой зыбью зарождавшегося дня, и от горки пепла, из-под чебреца, которым я прикрыл перед отъездом прах костра, выбивался розовый и витой, как буровец, столбик пара.
- Жив! - счастливо и хищно сказала мне Ирена. - Ты хоть что-нибудь понимаешь из этого?
- Понимаешь из этого!.. Ты же редактор областного издательства художественной литературы, - сказал я, восхищенный тем, за чем она сюда вернулась. Тогда с нею произошло какое-то странное преображение: в ее подбирающихся к моему лицу руках, в сузившихся и скосившихся к переносью глазах, в покривившихся полураскрытых губах и вообще во
всей фигуре появилось что-то мстительное и старинно-степное - ни дать ни взять настигнутая врагом черемиска!
- Ты хочешь меня оцарапать? Давай, - засмеялся я.
- Откуда ты это знаешь? - отшатнулась она. - Господи, что я говорю! Антон, скажи мне… Это всегда-всегда бывает у замужних женщин? У всех?
- Что? - не понял я.
- То, что у меня теперь с тобой… Я тогда лечу и лечу! Я никогда этого не знала, слышишь? И рождение Аленки тут совсем ни при чем, понимаешь, о чем я говорю?
- Да, - сказал я. - Когда он возвращается?
- В понедельник, двадцать первого.
- Он же хотел заехать в Ставрополь, - вспомнил я.
- Нет… Я получила вчера телеграмму.
- Дерьмо он! - сказал я.
- Нет. Он хуже… Ему нельзя было так меня обкрадывать, нельзя!..
Я поцеловал ее и сказал о великане, как он зацепился за порог. Мы выехали на шоссе - пустынное и чистое. Из-за города вставало солнце и ослепляюще било мне в глаза.
- Мы сейчас поедем прямо ко мне, - сказал я, - а в понедельник заберем Аленку.
Мысль эта пришла мне в голову мгновенно, и я ощутил, как под шляпой у меня упруго выпрямились волосы, вздыбленные ознобным восторгом, похожим на ужас.
- Куда к тебе? Что ты говоришь?!
Ирена отодвинулась от меня к дверке.
- На Гагаринскую, - сказал я. - В воскресенье мы обвенчаемся в Духовом монастыре. Ты будешь в белом платье!
- Что ты говоришь? В каком монастыре? Ты сошел с ума!.. Он убьет сперва меня, потом тебя и… всех!
- Убьет? Этот кожаный мешок с опилками? Я распорю его по всему шву, вот так! - показал я рукой, как распорю его.
- Я тебя боюсь! - воскликнула Ирена. - Высади меня, пожалуйста, тут. Останови!
Мы уже въехали в город. Он был еще малолюден. Я погладил Ирену по плечу и сказал, что довезу ее до моста, а там она дойдет сама.
- Конечно, там дойду, - сказала она, как заблудившийся было ребенок, которому показали дорогу к его дому. - Не надо так больше пугать меня, ладно?
И все-таки день этот получился для меня хорошим. Я тогда проспал, прилег на раскладушку, не раздеваясь, а когда проснулся, шел уже двенадцатый час. Я спустился в подъезд, чтобы позвонить Ирене и спросить, как быть. Она подумала и голосом Владыкина сказала, что все порядочные советские люди имеют обыкновение спать ночью.
- Днем они, товарищ Кержун, созидают!
- В том-то и дело, - сказал я.
- Это не оправдание. У вас есть какие-нибудь уважительные причины опоздания на работу?
Я признался, что в самом деле боюсь попасться Владыкину на глаза.
- Я вам не Владыкин, а Вениамин Григорьевич!
Ей почему-то было весело.
- Ты что там дуришь? - сказал я.
- Пришла вторая телеграмма. Там решили заехать в Ставрополь, - сказала она. - А Владыкин с нынешнего дня в отпуске. Что же касается председателя месткома товарища Волнухиной, то ее тоже нет сейчас в издательстве. Она завтра утром отбывает в Сочи. Тебя это устраивает?
- Вполне, - сказал я.
- Очень рада! А почему ты все же спишь днем, а не ночью?
- Да вот связался с одной полуночной шалавой, - сказал я.
- Ах, вот что! А она в самом деле шалава? Или только шалавка?
- Шалавка! - сказал я.
- А она хорошая?
- Так себе…
- А ты ее любишь?
- Очень!
- А она тебя?
- Это пока не совсем ясно ей самой.
- Ах ты, пижон несчастный! Мало тебя били тогда женским чулком! Врун детприемовский! "Мои "Альбатросы" печатаются, видите ли, в двенадцатом номере".
- Ты чего там разболталась? - сказал я. Мне очень хотелось видеть ее в эту минуту. - Когда мы нынче встретимся?
- В три часа дня в издательстве. Я приду с Верой, чтобы взять у ней рукопись для доработки. Пожалуйста, веди себя тогда прилично, ладно?
- Шалавка ты, - сказал я.
Когда они появились, я встретил их стоя молчаливым поклоном из-за своего стола. Полноте добротности поклона мешала, конечно, шляпа на моей голове, но тут ничего нельзя было поделать, и Вераванна, уже разомлело приуготовленная к отбытию в Сочи, решительно игнорировала его, а Ирена сделала мне за ее спиной легкий грациозный кникс. Она, наверно, сознавала, как искристо блестят и торчат ее глаза, и, чтобы скрыть это от Верыванны, сразу же прошла к окну. Я тогда тайно поблагодарил судьбу за все мне уже посланное в жизни - от детприемников и до чулка с оловяшкой, так как подумал, что без всего этого нам бы не жечь с Иреной своих костров. Еще я подумал - но уже совсем сумасбродное, специальное для Верыванны, - что вот возьму и вскочу со стула и подниму на руки Ирену и поцелую ее в глаза, и не по одному разу, а по четырежды четыре, и что ты нам сделаешь, попа ты этакая? Завизжишь, как подколотая свинья? Ну и визжи!
- Вот, Ириш. От закладки на триста седьмой странице, - томно сказала Вераванна. Вид у нее был скорбно-страдальческий, и рукопись она протянула Ирене через стол, не вставая со стула.
- А сколько там всего? - спросила Ирена в окно, не оборачиваясь.
- Четыреста шесть… Остались какие-то пустяки. Ну сколько тут, господи! Тебе это на три вечера…
- Конечно… Мы ведь условились, - вибрирующим голосом сказала Ирена. Она припала к подоконнику, заваленному книгами, и я заметил, как содрогаются ее плечи в беззвучном смехе. Было непонятно, какой бес ее разбирал, но мне оказалось достаточно одной догадки, что она боится взглянуть на меня, чтоб нам не расхохотаться одновременно, как в свое время в лесу, и меня начал душить смех. Я заклинал себя удержаться от желания взглянуть на Веруванну, она что-то подозрительно притихла, но взглянуть очень хотелось. Она по-прежнему держала на весу рукопись, где для Ирены "остались какие-то пустяки", и, привлеченная моими горловыми звуками, похожими на подавляемую икоту, глядела на меня брезгливо и удивленно.
- Если б вы только знали, что тут написано! - сказал я ей и так же, как и она, приподнял над столом свою рабочую рукопись. Тогда все еще могло обойтись благополучно, не скажи она капризно "отстаньте от меня, пожалуйста, очень мне нужно". Но она сказала это, и я рассмеялся.
- Вера!.. Иди скорей! Ты только посмотри, что тут творится, - задушенно сказала Ирена в окно. Вераванна подошла к ней, и неизвестно, чем бы все это кончилось, не войди тогда к нам тот "бывший" художник, от имени которого я разговаривал с Иреной по телефону, когда у нее торчала Вераванна. Он заглянул в дверь, оставаясь в коридоре, - сердитый, о чем-то думающий и с трубкой, как в первое свое появление.
- Аришенька? Рад тебя видеть, деточка, - сказал он Ирене, заметив ее, и было видно, что он на самом деле обрадовался. Ни с Вераванной, ни со мной он не поздоровался, а Ирене поцеловал руку.
- Как отдохнула?
- Хорошо, а как вы поживаете? Анна Трофимовна здорова? - чересчур поспешно спросила Ирена.
- Толстеет неизвестно с чего, - небрежно сказал старик. - Вы нашли мою записку?