Бабушка из тех безмужних женщин, каких сейчас в нашей стране многое множество. Это вдовы нескольких войн: русско-японской, первой мировой, гражданской и той, что идет сейчас. Это разведенные судом и кинутые без развода. Это - совсем не выходившие замуж.
Они делают самую тяжелую работу в полях, на фермах, в городах, на заводах. Кроме того, они ведут всю домашность, растят детей, и своих и чужих.
В конце концов бабушка вышла из кабинета. Вместе с ней вышла и директорша. Она была толстая-претолстая, за что ей дали прозвище Поперечная, - значит, что вдоль, что поперек одинакова.
- Ты что же это, а? Хочешь учиться дальше и ничего не скажешь мне, твоей воспитательнице. Что это значит? - зашумела на Федьку директорша. - Вместо того чтобы прийти ко мне, ты бежишь в деревню, к чужим людям, беспокоишь хилую старушку. Грозишься убежать совсем, сделаться бродягой. Как это прикажете понимать, молодой человек?!
Федька молчал. Он, верно, не говорил с директоршей, но другие ребята просили оставить их в детдоме и получили категорический отказ.
- В самом деле хочешь учиться на инженера? - спросила директорша.
- Честное пионерское! - гаркнул Федька.
- Ладно, учись. Но только на "отлично". Великовозрастных лентяев не разрешают держать в детдоме.
- Буду на "отлично", честное пионерское! - снова гаркнул Федька.
Мы с бабушкой побрели домой. Федька провожал нас.
- Чем ты проняла ее? - допытывался я от бабушки про директоршу.
- Не старайся, не скажу. Потом.
- Когда потом?
- Когда поумнеете.
И не говорила больше двух лет. Мы с Федькой ждали этого откровения с необычайным интересом и нетерпением.
Мы перешли в десятый класс, получили паспорта. И вот когда Федька принес свой показать бабушке, она вдруг сказала:
- Вот тепереча могу открыть, чем проняла ее. Поперечную. Убёгом. - Бабушка сняла с гвоздика свою выходную клюку и, пристукивая ею, повела рассказ: - Она мне: "Не могу оставить Федьку, на него уже получена разверстка". Я ей: "Кто верстал?" Она говорит: "Сперва я дала сведения, сколько у меня человек кончает семилетку. Потом их в городе разверстали по местам. И теперь ничего не изменишь, невозможно". Я опять: "Ежели ты не можешь переменить, то Федька может всю вашу разверстку нарушить".
"Как так?" - и остолбенела.
"Очень просто, убёгом".
"А мне только бы сдать его на фабрику, там может что угодно творить, мне больно не будет".
"Он раньше убежит. Как узнает, что будут сдавать в игрушкину фабрику, тою минуту и убежит. Он уже убёг бы, но я пообещала ему уладить все миром. Согласился немного подождать".
"А мы его отправим сейчас". Поднялась, шагнула к двери.
"Как отправишь? В кандалы закуешь, на веревку привяжешь к подводе, как скотину?"
"Что вы, что вы… Это нельзя". И села.
"А по-другому повезешь - Федька обязательно убежит. И станет из него сперва бездомный нищий, бродяга, потом воришка. А потом его задержат, спросят: "Кто? Откуда?" Он и распечатает, как поступили с ним. Четырнадцать лет кормили, учили, лелеяли, холили, а под конец сами же толкнули в бродяги, в воришки". - И проняла.
- Почему ты раньше не говорила, чем проняла? - пристал я к бабушке.
- А чтобы Федька не вздумал торговать своим убёгом.
- Как это торговать?
- Ну, перестанет слушаться, хуже начнет учиться, а нажмут на него - пригрозит: "Убегу".
- А если я теперь так сделаю? - сказал Федька, посмеиваясь.
- В десятом-то классе? Ну и будешь дураком. - Бабушка рассердилась, громче застучала клюкой. - Можешь делать, можешь. Теперь ты большой, паспортный, сам за себя ответчик. Свернешь себе голову - тебе одному и будет больно. Другим ничего, они теперь свидетели твоей жизни, а не ответчики. Нет совести - беги. Плати этак, что выучили, выкормили тебя.
- Да, опоздали бегать. Подвела ты нас, бабушка, перехитрила, - пошутили мы с Федькой.
- За жизнь-то перевидала всяких ухарей, научилась.
Мы кончили десятилетку, и оба почти на "отлично".
Но тогда это уже не имело никакого значения. Началась война. Вместо института, Арктики и Антарктики жизнь повела нас в армию, а туда брали со всякими отметками и совсем без отметок.
9
Поработав на кирпичном заводе лет десять, родители решили переселиться в Чижи. Хорошо помню этот день: он у меня один из самых памятных.
Без дела, без игры я слонялся со своими приятелями по улице, что называется, пинал ветер. Вдруг в деревню вкатилась машина-полуторка и остановилась около бабушкиных ворот. Мы, ребятишки, все туда. Гляжу, рядом с шофером сидит мой отец, а в кузове, среди узлов, - моя мать, брат Данька и сестренки, сильно укутанные, тоже будто узлы.
Отец с матерью вылезли, пошли к бабушке, ребят оставили в машине и велели мне поглядеть за ними. Я сказал: "Ладно", - а сам незаметно, через огород, другим ходом в избу и спрятался за кухонную переборку. Всех вижу и слышу, а меня… Никому не пришло на ум, что я рядом, за щелеватой перегородкой.
Вошли. Перездоровались:
- Здорово, теща!
- Здравствуй, мама!
- Будь здоров, милости просим, зятек! Садись, дочка! Каким это ветром?.. Да никак всем семейством? Садитесь, садитесь! - Бабушка начала подставлять табуретки.
- Примешь? - спросил отец, не садясь. - А не примешь, и садиться незачем.
- Говорю, милости просим, - повторила бабушка.
- Мы не в гости к тебе, а насовсем. Не примешь - пойдем к соседям.
- С чего вдруг насовсем?
- Что за спрос? - отрезал отец. - Не к чужим людям приехали, а домой. - И затем помягче: - Решили поближе к хлебу. На заводе наших заработков едва на хлеб хватает, а здесь он, хлеб-то, будет даровой.
- Дарово-ой?.. - удивленно протянула бабушка. - Здесь не то что дарового, а порой никакого не бывает. В Москву по хлеб ездим.
- Нам будет. И обязательно даровой, - сказал отец самодовольно, гордо. - Мы не с пустыми руками, не с голодным ртом приехали к тебе.
- К чему такой разговор: примешь - не примешь? - Бабушка начала сердиться: прямая, откровенная, она не любила, когда к ней подходили с ломаньем, с загадками. - Разгружайтесь!
- Да, машину надо поскорей вобрат.
И все принялись таскать в дом узлы, ящики, коробки и всякие неупакованные штуки - ведра, баки, тазы, корыта, кастрюли.
Мы с Данькой то и дело пробовали устроить барабанный бой и заработали на этом немало затрещин от матери с отцом. Но эти затрещины были нам не больны, не обидны и сейчас помнятся как веселое приключение. Тогда мы с Данькой очень любили всякую перетаску, переборку, особенно если было во что погреметь.
Перетаскав все, уселись пить чай. Отец занял самое главное место за столом, в углу под иконами, которое долго-долго, все годы после смерти дедушки, всегда оставалось пустым. Даже в праздники, когда гостей бывало полное застолье, этот дедушкин угол не засаживали тесно, оставляли свободным небольшое местечко, будто на нем невидимо, но в самом деле сидел всамделишный дедушка.
Бабушка покосилась на моего родителя, ей не понравилась его выходка, но смолчала. Отец, рассевшись на главном месте, и повел себя как главный. Опять же самодовольно, гордо объявил:
- Теперь можете не горевать о хлебе, не заглядывать друг другу в рот.
Мы на этот отцовский приказ отозвались тем, что остановились жевать, глотать и с открытыми от удивления ртами воззрились на его рот, изрекший такое чудо.
- Да, да, можете есть напропалую! - добавил отец и приказал бабушке: - Тещенька, подрежь-ка хлебца!
Снова, с большим еще недовольством, бабушка покосилась на отца, но хлеба добавила. А мы продолжали сидеть с удивленно открытыми ртами и вопрошающими взглядами. Такое же удивленное, вопрошающее лицо было и у бабушки.
- Чего воззрились на меня? Не верите? Где, мол, нашему неудаке кормить других, он сам себя прокормить не может. Да, этак думаете? - Говоря, отец глядел на одну бабушку и говорил, конечно, для нее.
- Ничего я не думаю, - молвила миролюбиво бабушка. - Ешьте, угощайтесь! А съедим… Мы тут привыкли жить без запаса. Едим да на бога глядим: не оставь, милостивец, голодом.
- Теперь не надо глядеть на него, на бога. Теперь без него будет завал.
- Да скажи ты напрямик, с чего так разбахвалился хлебом! - вдруг вскипела мама. - Важничаешь, ломаешься, кочевряжишься, а дела-то всего-навсего - нанялся в трактористы.
- Не малое дело, - сказал отец, продолжая важничать.
- И не велико. В каждой деревне тракторист, и не один.
- Зато хлебное.
- Это верно, - подтвердила бабушка. - У трактористов завсегда урожай. Натурой получают первосортное зерно. Да так тянут и сырым и вареным. Председатели, бригадиры, шофера и трактористы - самые богатые люди в деревне.
Весь день разговор между бабушкой и отцом был колючий, занозистый. А вечером, когда начали распределяться, кому где жить и спать, препирательство обернулось в ссору.
- Все тещи одинаково злыдни, - сказал отец.
А бабушка ему:
- Если уж я - злая, то ты… Для таких и слова-то не придумано еще. Оттого и сухой, черный, тощий, как кочерга.
Отец. Ошибаешься, Авдотья Терентьевна. Оттого я тощенький, что уж больно расшеперилась ты, моя тещенька. Сама да Витька - всего полтора человека, а занимаете целый дом.
Бабушка. Дом-то мой. Как хочу, так и занимаю.
Отец. Можно и потесниться для зятя. Не совсем чужой ведь, а отец твоих внуков.
Бабушка. А тебе надо потише да поуже быть. Твоего в этом доме и ржавого гвоздя нету, а развалился хозяином. За столом дрёп на дедушкино место, спать давай ему горницу. Вот тебе мой сказ: все будет как при дедушке. А не глянется кому, тесно - вон улица, может идти туда. Там не будет тесно.
Наши семейные сражения разыгрывались всегда одинаково: отец вел наступление, бабушка отбивалась от него. Иногда, разгорячившись во время боя, она переходила в наступление.
Мама старалась держаться в стороне от схваток: либо уходила из дома, придумав какое-нибудь срочное дело, либо, когда нельзя было уйти, становилась как бы глухой и немой. Если же встревала в схватку, то всегда миротворицей, всеми силами пыталась сдружить развраждовавшихся.
Я чаще был на стороне бабушки, но про себя, молча. Я знал, что вякни хоть одно словечко - и отец так стукнет по "котелку", что не соберешь зубы. Молчал и злобился на отца, на мать. Меня удивляло и возмущало, почему мать не заслоняет бабушку, не перечит отцу. Если ему не нравится жить у бабушки - уйди! Уж столько раз показывала она ему и дверь и порог. Не уходит, а хочет сжить бабушку со свету и расположиться хозяином в ее доме. Об этом не надо было догадываться мне самому: об этом открыто говорила вся деревня. Неужели мама заодно с ним?
Жизнь складывалась так, что не помогала моему сближению с матерью, наоборот, отталкивала нас друг от друга. Первый год жизни, когда мама кормила меня грудью, я, конечно, не запомнил. Потом меня отправили к бабушке. Мама бывала у нас редко и ненадолго - служба на кирпичном заводе не позволяла загащиваться. В эти наезды мне усиленно втолковывали: "Вот она, твоя мама", - втолковывала и бабушка, и отец, и сама мама. Но во мне эти наезды не пробуждали никаких нежных чувств к матери, больше даже - раздражали. Ну, приедет, схватит, посадит на колени и начнет целовать, обнимать и нет чтобы осторожно, а то так сжимает и тискает, что и вздохнуть нечем. Потом начнет выспрашивать с кем вожусь, как моих дружков зовут. А дружки бегают под нашими окошками и настойчиво вызывают меня криками, свистами. Получив от матери гостинцы, я немедленно вырывался из ее рук и скакал к дружкам.
Долго, годов почти до десяти, мать представлялась мне одной из теток, которые, приезжая к нам, тоже целовали, тискали и оделяли меня гостинцами. Бабушка в моей жизни вполне отвечала и за себя и за мать.
Узнав, что мать - совсем иное, чем бабушка и тетки, я не испытал прилива нежности и привязанности к своей матери, а отнесся примерно так: она - моя мама… и пусть будет: у всех есть мамы.
С появлением новых детей мать стала еще меньше заниматься мной, я замечал это, но не вдумывался, почему так, и не огорчался. По-детски, с кондачка решил, что других она любит больше, чем меня. И пусть, мне не надо больше, зато меня вон как любит бабушка.
Так, в прохладных отношениях, дожили мы до войны.
На втором месяце войны меня вызвали в военкомат по всеобщей мобилизации. Оказалось, что вызвали и Федьку. Я столкнулся с ним на улице, в толпе вызванных.
Когда после врачебного осмотра я вышел на улицу, Федька снова подскочил ко мне:
- Годен? Не годен?
- Годен.
- С чем и поздравляю! Я тоже годен.
По этому случаю мы зашли в пивнушку.
Мобилизованных было так много, что поезда не успевали развозить их, и нас, самый младший возраст, отпустили временно домой. Я в эти дни попрощался с соседями, с речкой Ворей, с Абрамцевским парком, с избушкой на курьих ножках. Еще раз припомнил, как играл с Танюшкой. Наш вывертень давно распилили на дрова, на память о нем осталась сильно завалившаяся и заросшая, теперь уже небольшая яма.
Эти последние дни я действительно был ненаглядным: постоянно ловил на себе озабоченные, опечаленные взгляды мамы и бабушки.
Когда отправляли в армию нашу партию новобранцев, никто, пожалуй, из провожающих нашего района не плакал так горько, как мама. Кругом даже заговорили: "И чего так убивается она? Кого провожает?" - "Сына". - "Один, что ли, у нее?" - "Не один, но, знать, такой уж любимый".
Мне тоже и тогда было и сейчас удивительно, почему так горько плакала мама. Каждый раз, вспоминая ее, думаю об этом, и туман постепенно редеет, рассеивается. Меня и всех других своих ребятишек мама любит больше жизни, но нас четверо, и, кроме того, у нее столько других дел и забот - муж, дом, служба, общественная работа, - что она вечно живет бегом, наразрыв. И ей некогда любить нас.
Дорого обходились маме и нелады отца с бабушкой. Как бы ни кипело у нее сердце, а приходилось сжимать его. Не могла она сильно нападать на отца: он ведь родной и ей и детям, и куда же она с нами, если оттолкнет его? Не могла сердить и бабушку: она тоже родная ей, и невозможно, негде жить, если бабушка откажет в квартире. Вот и металась мама, как среди множества огней: дети, муж, бабушка, дом, служба, - металась, как в огненном кольце. Надо везде успеть, всех обслужить, улестить, утихомирить.
И горячая любовь ко мне, проявить которую постоянно мешала житейская колгота, и тревога, что видит меня последние минуты, провожает навсегда, и боль за себя, за свою ушедшую незаметно молодость, - все это слилось у мамы в один вопль. Как был я несправедлив к ней! Только теперь увидел, как многотрудна ее жизнь. Ах, мама, мама, чем же мне порадовать тебя?!
Надо поскорей найти Федьку. Главная наша мечта - стать открывателями неизведанных белых пятен - сбылась: пусть не в Гималаях, не у полюсов, а рукой подать от дома, всего лишь у Днепра, но мы все-таки попали в переплет, какой полагается открывателям неведомых стран: опасные приключения, коварные враги, голод, жажда, засады, ловушки. Здесь каждая пядь - белое пятно, всякий шаг - шаг в неизвестность, в опасную тайну. Вот какая десантия выпала на нашу долю!
Может быть, вот сию минуту Федька переживает смертельную опасность, переживает один. А я предаюсь сладким воспоминаниям, шарахаюсь в бурьяне. Надо обязательно найти, живого или мертвого, а найти. Я не могу без него. Десять лет мы жили душа в душу. Бабушка давно, с первых дней, как встретились мы, поручила его мне. Мы-то с ним ничего и не подозревали, жили, будто на всем свете мы одни, вытворяли все, что стрельнет в голову, а бабушка, оказывается, зорко наблюдала за нами. Она подметила, что Федька парень горячий, отчаянный, лихой, бедовый, дерзкий, рисковый, проказливый, задира, непоседа, весь на винтиках, на колесиках, не толчет, так мелет. Не только волосы, а весь он шпын. Повадки у Федьки слишком смелые, даже опасные. Надо искупаться - прыгает в воду не глядя, с самого высокого бугра. А речонка мелкая, и на дне полно всяких коряжин. Заметит на дереве белку, дятла - и ну полез ловить. Ноги и руки у него постоянно в царапинах, штаны и рубаха драные. Увидит на шоссе машину и задрожит весь, а когда машина подкатит совсем близко - р-раз… и перебежит дорогу перед самым носом, а затем уцепится на задке - и поехал. Запылит его или грязью зашлепает хуже подметки, а ему весело.
Однажды за этот номер пассажиры автобуса повели нас в милицию. Федьку ведут, а я сам иду, помогаю дружку плакаться, клясться, что больше не будет дразнить автомобили.
В милиции прочитали нам грозную мораль. Но Федька не испугался и, как назло, возможно, в самом деле назло, проделал такой же номер на железной дороге - проскочил перед самым носом у паровоза. Бабушка узнала как-то об этом и пригрозила Федьке, что не будет пускать его в дом. После, когда мы уходили из дому, она, кроме общего наказа остерегаться, не проказить, мне наказывала, особо, тишком, сдерживать, осекать Федьку. Сирота, всем чужой, никто за ним не доглядывает. Гляди за ним!
А ему наказывала, тоже особо, тишком, доглядывать за мной. И я, завидев машину, немедля хватал Федьку за штаны, у реки всячески отманивал его от высоких берегов на пологие. Федька в свою очередь выступал моим заботником и хранителем. Шальной Федька остерегал меня - смешно! А впрочем, смешно ли? Бабушка и тут заботилась больше о шалом Федьке, чем обо мне: ведь, чтобы сдерживать другого, надо прежде сдерживать себя.
Долго бабушкин наказ хранили мы в тайне друг от друга, а когда обнаружилось, что бабушка ведет двойную игру, мы уже крепко-накрепко привыкли хранить Друг друга, игра перешла в серьезную взаимную заботу. И пишем мы бабушке друг о друге так же подробно, как и о себе.
Федька - такой бесшабашный отчаюга, такой рискун, что его совсем нельзя оставлять одного. Пожалуй, столько уже натворил, наломал, что разбирать придется всей бригадой. Размотал сухари, теперь, наверно, ляскает голодными зубами, как волк зимой.
Нет, Федька не умрет с голоду, не тот парень. Как-то прихожу в детдом. А детдомовцы все мои знакомые, приятели. Обступили, рассказывают, что в детдоме развелись мыши. Ну, расставили везде мышеловки, зарядили селедкой в подсолнечном масле. Мыши страсть любят это. Утром глядь-поглядь - ни одна мышеловка не сработала, а селедки нет, снята. Зарядили снова - и та же история. Вот какие ловкущие появились мыши. Ну, стали следить, как они исхитряются снимать приманку, что мышеловка не чувствует этого. И кого же накрыли? Федьку. Его допросили, с чего он занялся таким ремеслом. Немножко с голоду: в детдоме не закармливали, немножко полакомиться, селедку в подсолнечном масле давали редко, - а главным образом, из спортивного, артистического чувства: если захочу сильно, что угодно сделаю.
И делал так чисто, так ловко, что его даже не наказывали и потом долго удивлялись, рассказывали всем, завидовали. Федька широко прославился. У него нашлись подражатели, но мышеловки быстро отбили им руки и охоту полакомиться за счет мышей.
Федька не умрет с голоду, не-ет!