Том 3. Воздушный десант - Кожевников Алексей Венедиктович 17 стр.


Солнце катится под горку, на покой. Пока не закатилось совсем, мне надо расспросить кого-то о дорогах, деревнях, лесах, о десантниках, раздобыть хлеба. Обидно по-свински жрать желуди, когда рядом деревня, во дворах поднимаются выше заборов золотистые клади свежей пшеницы, все дома разливают широко вокруг себя запах хлеба из муки нового урожая.

Неотрывно гляжу на деревню. Куда подевался наш народ? Немцы везде: проезжают на машинах, толпятся на улицах, качают журавлями воду, варят еду в домах, на кострах, в походных кухнях. А деревенских жителей почти не видно. В огородах еще полно картошки, много подсолнухов в шляпах, кукурузы с початками, но почему-то ничего не убирают. Мелькнет изредка ребячья головенка - и все.

Удача: около деревни, прямо от садов, начинается овраг, заросший всяким кустарником, который в глубине оврага, в затишье и прохладе, еще мало тронут увяданьем и сохранил почти всю листву. Великолепное место и для сна, и для наблюдения, и для налета, и для обстрела - для всего, что может потребоваться десантнику.

Обеспечив себя квартирой, иду промышлять еду и питье. Меня опять донимают голод и жажда. Голод можно заткнуть желудями, капустной кочерыжкой. С жаждой хуже: ее не заткнешь ничем, ее приходится заливать.

Невдалеке от оврага брезжит сквозь вечерний туман что-то белое. Подползаю ближе - хуторок в одну хату с надворными постройками, огороженный плетнем. Окна закрыты ставнями, ворота заперты; за ними, чуя меня, лает и рвется цепной пес; по тому, как визжит железо по железу, понятно, что цепь скользит по проволоке и пес достает во все уголки двора.

Стучу в ставень и раз, и два, и три… Напрасно.

Потоптавшись впустую под окном, ухожу обратно в овраг. Я ухожу, а пес лает, рвется, - чего доброго, накличет на меня фашистов.

По оврагу я подобрался до крайней хаты, почти вплотную, и вижу, что старик со старухой роют в горе щель для укрытия от воздушных налетов. Они так увлеклись работой, так торопились, что мне пришлось окликнуть их не один раз. Наконец услышав и увидев меня у щели, на желтопесчаном отвале, старуха принялась креститься, а старик отмахиваться обеими руками. И оба сердито, быстро, захлебываясь, шептали:

- Сгинь, сгинь, хлопче! Беги в лес. Кругом гитлеры шукают вас.

Я спросил, что слышно про десантников.

- Ничего, хлопче. Мы глухие, старые, ничего не слухаем. Ничего нам не надо. Пожалей нас, хлопче, беги в лес! Увидят аспиды - придется принимать смерть без покаяния. Здесь была жизнь ад, мука - и там будет ад, мука.

- Налейте воды! - Я отцепил флягу, подал старухе.

Старуха принесла флягу воды.

- Теперь, хлопче, с богом!

- Спасибо! Держать будете - не останусь.

И пошел вниз по скату оврага. А сзади как сыпанут по мне из немецкого автомата. С кустов густо полетел сухой лист. К счастью, взяли выше моей головы. Я - бежать. Автомат бьет вдогонку.

Я пал на землю и покатился по крутому откосу на собственных ягодицах, как на салазках. Автоматчики в овраг за мной не пошли, стрельба утихла. Но когда я катился, моя фляжка открылась и вся вода вытекла.

Хорониться в глубине оврага опасно: вдруг немцы вздумают прочесать его, - и я держусь наверху ската, вблизи поля.

Всходит солнце. Сквозь облака и туман оно выглядит мутно, белесым и мертвым, без сияния, как глаз, закрытый бельмом. Деревушка просыпается. Хорошо вижу колодезные журавли, они будто раскланиваются друг с другом или с кем-то, приветствуют с добрым утром. Хорошо слышу звон ведер и плеск воды. Журавли и ведра сильней разжигают мою жажду, и без того уже нестерпимую.

Из печных труб поднимаются султаны черного, серого, голубоватого дыма. Постояв немного над крышами, они разрываются на небольшие клочья, которые начинают отдельную, бездомную жизнь, а потом исчезают бесследно в тумане. Слышу из деревни голоса, стук разной работы: пилят и колют дрова, вбивают гвозди.

Жду, когда выйдет кто-нибудь из деревни. Невдали от меня вьется свежая полевая дорога, наезженная крестьянскими телегами во время уборки полей. А в полях убрано не все.

Ждал не напрасно, по дороге идут три женщины с лопатами на плечах. Чтобы не напугать их неожиданным появлением, начинаю высвистывать на дудочке разные трели. Женщины прислушиваются.

Когда они равняются с моим кусточком, я поднимаюсь над ним и говорю:

- Не боитесь, я свой.

Они удивились, но не испугались, а взяли от меня чуть в сторону и продолжали идти.

- Остановитесь, выслушайте! Дайте мне воды. Я же свой.

- То и плохо, что свой, - сказала одна, должно быть не мне, а своим товаркам.

- А слышали, знаете, - возбужденно сказала другая, - сегодня гестапа сгарапкала дида Якима вместе с бабуней Якимихой. Сама видела, как поутру, на ранней-ранней зорьке, провели их в комендатуру. Они рыли щель, а этот свой и набеги на них и попросил: "Дай воды, не уйду без воды". Пока наливали воду - приметили немцы, открыли пальбу. Свой-то убежал, а старикам куда?!

Говорили будто про себя, меня будто совсем не было, но говорили с нажимом, возможно - для того, чтобы слышал и я. Прошли, не взглянув на меня.

Неужели я подвел старика Якима и Якимиху? В конце концов они оказались добрыми душами - дали мне воды.

Облака свалились с небосклона за горизонт, реденький туманчик незаметно испарился, словно и не было, развернулся яркий день с обжигающим и ослепляющим солнцем. Я потерял надежду перехватить кого-либо и спустился в овраг, где сохранилась еще ночная прохлада, вытянулся на густой, некошеной траве, под голову сунул вещмешок.

Весь день провел без сна, в тревоге: "Вот начнут прочесывать овраг, вот гаркнут ненавистное "хальт".

С вечера двинулся к неясно маячившим вдали деревням и перелескам. Под утро смертельная усталость свалила меня среди полей у старой одинокой осины, разбитой молнией. Одинокая осина среди поля да еще на высоком бугре - плохое укрытие. Но это - единственное, что доступно мне.

Молния ударила осину в самое сердце и распорола на три части, на три ствола, - так они и стоят, и не отдельно, и не слиянно, и не вместе, и не врозь. Им неудобно, они мешают друг другу и скрипят, скрипят, не то жалуясь кому-то, не то ссорясь между собой. Может быть, они хотят соединиться в прежнее цельное, стройное дерево, но это не получается, вот и стонут, охают.

- Ну, старуха, принимай гостя! - говорю осине. - Чего скрипишь? Трудно, больно? И мне трудно. Укроешь, не выдашь? Так уж судьба распорядилась: ты да я - на все поле, надо помогать друг другу. - И прижимаюсь к осине, как, бывало, в детстве прижимался к бабушке.

Надо мной спокойное небо, ни самолетов в нем, ни прожекторов, ни зенитных разрывов. Тихо-тихо плывут редкие облака, эти бездомные спутники вечно странствующего ветра. Ветер никогда ведь не знает отдыха и покоя, как только остановится, так и умирает, ему ведомо только движение, полет. В облаках купается молодой месяц, то нырнет, то вынырнет. Он так похож на горбатый, желтовато-оранжевый, поджаристый сухарик из пшеничного батона, слегка затрушенный серебристым сахарным песком, что будь под силу, я схватил бы его - и прямо в зубы. Вкусный месяц, как бы звонко похрустывал он на моих зубах!

Месяц-сухарик разжигает у меня голод и жажду, и без того нестерпимые. Срезаю финкой кусочек осиновой коры, начинаю жевать. Горько, противно.

Отцепляю лопатку и начинаю окапываться. Работаю лежа, чтобы не торчать над травой, помогаю лопате голыми руками, ногтями. Десантский солдатский опыт подсказывает, что самое верное убежище - земля. Она во всех случаях принимает, хранит, скрывает и спасает безотказно. Ты, Земля, - истинная наша защита, истинная солдатская, десантская мать.

В деревнях, на дорогах, в полях много народу. Фашисты подбрасывают подкрепления к Днепру. Наше мирное население копает картофель, свеклу, роет под конвоем окопы, перегоняет куда-то скот. Совсем недалеко от меня жгут картофельную ботву, я слышу каждое слово, хорошо чую запах печеного картофеля.

При жажде, голоде и безделии день тащится лениво.

Возле осины лежат сучья, сбитые чем-то - ветром, молнией, снарядами. Осторожно притягиваю к себе подходящий сук и выстругиваю затычку для фляги взамен потерянной крышки.

Кажется, переделал все, что можно в моем положении. А времени нет еще и полудня. Обстановка кругом не меняется к лучшему: везде полно фашистов, - значит, везде кругом опасность, смерть. Проникнуть сквозь это кольцо при свете дня может только невидимка.

Начинаю обдумывать свое положение. Напрасно я верчусь около Таганского леса. Ситуация, верней всего, такая: гитлеровцы знают о десанте, знают, где назначен сбор, и усиленно охотятся за нами именно здесь. Кое-кто из десантников уже пойман, погиб, а уцелевшие подались в другие, более спокойные места. И мне надо сделать бросок туда же.

Остановившись на этом решении, ложусь спать: сон - лучший способ скоротать ненужное, тоскливое время, к тому же мне надо наскрести побольше сил, чтобы за ночь отмахать километров двадцать - тридцать. Соснул по-десантски, одним глазом и одним ухом. Плохо у меня со сном, за все время в десанте выспался только один раз - на кладбище колхозных машин.

Остаток дня наблюдаю, куда расходится и разъезжается народ с дорог, с полей. Я пойду туда, где меньше народу, где совсем не видно его. Там вернее найду десантников.

15

Я хочу сделать невозможное - из опасного круга, в котором оказался, выйти невидимкой. Я собираю всю свою осторожность, наблюдательность, бдительность, весь слух, всю зоркость, снова и снова оглядываю поля, дороги, деревни, небо. Кто же сегодня будет мне другом, а кто врагом?

Первыми на выручку приходят облака, - под вечер они начинают густеть, смыкаться одно с другим и к закату солнца плотно укрывают все небо. Не видно ни луны, ни единой звездочки.

После заката тотчас, без зари, наступает темная ночь. Это и хорошо мне, и плохо: не только меня, но и врагов моих ночь сделает тоже невидимками. Нет, я не вполне доволен ночью, надо бы чуть-чуть посветлей.

Переползаю от осины к пепелищу, где жгли днем картофельную ботву и пекли картошку. Перегребаю руками теплую золу: неужели ничего не оставили, съели все? Да, в золе нет ничего. Начинаю шарить вокруг пепелища. Тут, можно сказать, золотое дно: пять штук сырых картофелин, три испеченных, головка лука и спичечный коробок соли. Печеную картошку съедаю, а сырую прячу в карманы. Буду "пить" ее маленькими дольками.

Иду, вглядываюсь, что может укрыть меня. Ночь не такая уж темная, как показалось вначале: сквозь облака светят немножко месяц и звезды, с дорог отсвечивают машины, из деревень - окна. Моментами бывает так светло, что от меня падает вполне отчетливая тень.

Напрасно думал я, что кругом только враги. Есть, оказывается, и друзья, много друзей, хранителей, помощников, соратников… Это - и борозды в неубранном картофельнике, и груды ботвы в убранном, всякие рытвины, ямы, промоины, овраги в полях, канавы вдоль дорог, отдельные кусты, деревья и целые леса. Ночью они выглядят то светлей, то темней окружающей местности. Я все время иду на них, по ним.

Уже скрылась в ночи моя спасительница осина, остался позади овраг, где обстреляли меня из автомата, обошел деревню, перемахнул несколько дорог, несколько полей.

Судя по огням, впереди у меня новый куст деревень. Они здесь стоят кустами - в середине большая, а вокруг маленькие выселки, хуторки. Большая сильно освещена, а мне подозрителен всякий огонь, всякий свет, и я обхожу ее задами. Деревня начинена танками, самоходками, грузовиками, немецкими солдатами, как арбуз семечками.

Мне надо где-то напиться, потушить жажду картошкой не могу, она хоть и сырая, а все-таки больше еда, чем питье.

Слышу - в стороне поют петухи. Иду туда. Маленькая деревенька, почему-то совсем темная и тихая, будто за тысячи верст от войны, от больших дорог. То самое, что надо мне. В одной из хат теплится еле видный свет, скорей всего - свет лампадки перед иконами. Стучусь в эту хату. Крестясь и дошептывая молитву, выходит из ворот старуха. Я прошу пить. Она выносит ковшик холодной воды и шепчет торопливо:

- Беги! У меня в хате полно немцев. Услышат нас - выйдут. Беги, миленький, беги! Беги скорей!

Крестясь, она подается назад, во двор, и запирает калитку на засов. Я прячусь за угол хаты, в темноту сада.

Я иду из деревни в поля.

Остановил меня большой омет старой, потемнелой соломы. Что может быть лучше?! Я не променяю его на все крепости мира. Если уж в пору свежести не увезли его, то теперь, через три-четыре года лежанья, никто и близко не подъедет. Видно за километр, что он не гож ни в печку, ни скоту.

Ветер разогнал облака. Опять ярко, золотисто, соблазнительно светит горбинка, сухарик луны. По всему небу искрится звездная россыпь. Как хорошо, радостно, празднично там, вверху, будто на весь мир зажгли рождественскую елку. Но это по-прежнему, по-мирному. А теперь для меня такая ночь самая скверная. Луна, звезды, ясность - мои соглядатаи, мои враги. Они могут нагадить мне в любой миг, не предвещают ничего приятного и впереди. Завтра будет солнечный, жаркий день. Мне это - смертельная опасность, смертельная жажда, смертельная усталость. Мне бы теперь долгий осенний дождь, непроглядный туман, грязь по колено, по пузо, чтобы ни один немец не мог ни выйти, ни выехать. А мы, десантники, проползем.

Делаю в омете неглубокое гнездышко и ложусь в него. Некоторое время только отдыхаю, ни во что не вглядываясь, не вслушиваясь, ничего не думая.

У меня каждый день и каждую ночь - переселенье, новоселье. Где только не дневал, не ночевал. В мирное время за всю жизнь не переменишь столько квартир и ночлегов. Это и грустно и приятно, - рядом с тоской по нормальному человеческому дому живет чувство горделивости: вот я какой, вот через что прошел.

Уже не первый раз слышу какие-то вздохи. Они близко, почти рядом со мной, определенно в омете. Кто тут - человек, зверь или вздыхает сам омет? Он ведь, подобно живому существу, способен меняться: стареет, чернеет, оседает, болеет (внутри у него сильно повышенная, почти горячая температура), возможно, способен горевать, охать.

А если человек, то враг или друг? Я не осмеливаюсь ни посигналить, ни встать и уйти, хотя сильно тянет на это. Стараюсь не шевелиться и дышать как ни можно тише.

Как же разведать, кто затаился в омете? Разведать раньше, чем он обнаружит меня: ведь если хочешь победить врага, постарайся увидеть его первым.

Надо действовать, а я рассуждаю. Легко сказать: действовать. Но как? Вскочить и гаркнуть: "Руки вверх!" Он только и ждет этого. Когда я покажусь или подам толос, тогда уж он без промаха разрядит в меня свой автомат.

А если в омете затаился не враг, а мой друг десантник, и все мои подозрения, страхи, терзания напрасны?

К черту колебания, надо действовать - быстро, смело, по-десантски, либо грудь в крестах, либо голова в кустах!

Начинаю шевелиться, будто укладываюсь спать, пробую похрапывать, посвистывать носом, будто засыпаю. Эта тактика мне кажется самой надежной. Когда мой сосед по омету, мой друг или недруг, уверится, что я заснул, он, конечно, выползет из своей норы поглядеть на меня. Вот тогда я… И беру свой автомат наизготовку. Усиленно играю в засыпающего, потом в спящего и засыпаю всерьез.

Мне видится страшный сон. Справа от меня из-под соломы выползла смерть, худая-худущая, кожа да кости, глаза провалились, губы ссохлись, сморщились, сильно выпирают оскаленные зубы.

Она пристально глядит на меня, оскалясь не то в радости, не то в злости, и хрипло шепчет:

- Свой… Наш… Похоже, Корзинкин. Да, он. Эй ты, Корзинкин, разметался, как дома! Подберись.

Наконец я просыпаюсь.

Я хватаю автомат, который во сне выпустил из рук, но возле меня такой несомненный десантник, что вместо выстрела протягиваю к нему руки:

- Ну, здравствуй! Ты кто?

- Дохляков.

Переговариваясь, обнимаемся, целуемся, тискаем друг друга. Мы рады встрече, как закадычные друзья, хотя на самом деле только едва знакомые сослуживцы.

- А ты похож на выходца из могилы, - говорю я. - Худ… везде торчат кости. Обнимать тебя все равно что вязанку дров.

- Будешь худ, - отзывается Дохляков таинственно. - Нет ли у тебя водички?

- Нет.

- А пить хочешь?

- Зверски.

- Тогда пойдем, пока не рассвело, - зовет Дохляков.

Осторожно, ползком, спускаемся с омета, затем ползем вокруг него. Когда попадается на пути широкий, лопушистый листочек, Дохляков склоняется над ним и слизывает капельки росы. Я не считаю нужным заниматься такими пустяками.

Я жду, что будет дальше, а Дохляков облизывает новый лист.

- И это все? - От неожиданности и изумления мой язык становится неповоротливым. - И ты этто… - Я не сразу нахожу слово, - это дело называешь питьем?

- Не хочешь этого - тогда давай настоящее! Жмот, жадюга! - ворчит Дохляков. - Я ведь слышу, как булькает у тебя.

- Вон что, он не верит, что у меня нет воды. Открываю флягу, поворачиваю вниз горлышком. Пуста.

Ползем дальше и пьем по-дохляковски. Мне не нравится: надо низко склонять голову, сильно высовывать язык, вместе с росой попадает в рот всякий мусор. Срываю листок и потом уж облизываю его - так удобней. Но Дохляков сердито шепчет:

- Не смей рвать! Хочешь рвать - ползи вон туда, - и кивает головой в сторону перепаханного поля. - А здесь не смей, не твое.

Обползли кругом весь омет, ложимся рядом в одно, дохляковское гнездо. Оно просторней моего и обмято лучше, и видно из него на все четыре стороны. Я спрашиваю:

- Давно здесь?

- Все время, с того самого, как выбросили.

- И никуда больше?

- Никуда.

Дохляков рассказывает свою десантию. Она у него коротенькая, простая. Приземлился он невдалеке от омета и на первый случай закопался в него. Ночь была страшная. Правда, не очень близко, но сильно полыхали большие пожары, били зенитки, взлетали ракеты, шарили прожектора. Когда рассвело, по полю рыскали немецкие мотоциклисты и верховые. Потом везде затихло, опустело. Та часть поля, где омет, почему-то не заинтересовала немцев, - может быть, потому, что поле тут недавно вспахано под зябь, все пустое, одинаково черное, никаких укрытий нет, а старый, сильно осевший, темный омет незаметен среди пахоты.

Ночная пальба, черное широкое поле, за которым не видно ни одной деревни, ни дороги, и полная пустота кругом так напугали Дохлякова, что он решил не уходить от омета. Будь что будет. Авось набегут свои.

Есть он решил в день по одной десятой положенного, пить по одной крышке от фляги утром и вечером, потом догадался слизывать росу на листьях.

Я спросил, как у него в желудке, шибко ли голодно.

Дохляков. Ничего, терпимо. Привык.

Я. А на душе?

Дохляков. Сначала сильно испугался, что перезабуду все слова, разучусь говорить. И начал разговаривать сам с собой.

Я. Дальше как думаешь жить?

Дохляков. Пойду с тобой.

Я. Ходить-то не разучился?

Назад Дальше