Том 3. Воздушный десант - Кожевников Алексей Венедиктович 18 стр.


Дохляков. Вот этого не знаю, я все ползал, - и начинает тормошиться около вещевого мешка.

Я. Брось это, успеешь: раньше вечера никуда не пойдем. Ложись спать, ночь-то из-за меня не спал ведь.

Дохляков. Верно, не спал.

Он ложится и засыпает. Я веду наблюдение. Впрочем, здесь можно без наблюдения, кругом широко лежит безлюдное, бездорожное поле. Вот и хорошо, я могу спокойно обдумать сложившуюся обстановку.

Отсыпается Дохляков, потом отсыпаюсь и я, еще остается время уложить по-новому наши вещички. Часть снаряжения перекладываю с Дохлякова на себя и рассказываю, по какому делу хожу, что вместе пробудем недолго, затем я пойду выполнять свою задачу, а он пойдет в Черный лес, на сборный пункт нашей бригады.

Идем рядышком. Дохляков, как слепой, все время держится за лямку моего мешка. Вцепился крепко, тянет все сильней.

- Устанешь, сказывай, - уже не раз говорил я.

- Ладно, скажу, - обещает он, и по тому, как тянет лямку, ясно, что устал, но почему-то не просит отдыха. Хочет, верно, показать, какой он сильный, неустанный.

Дохляков почти совсем обратился в груз, и я говорю:

- Отдай буксир, отдыхаем.

- Я могу идти, могу, - бормочет он.

- Но я не могу. Побудь на моем месте - узнаешь.

- На каком на твоем?

Что он - прикидывается дурачком или в самом деле бревно, которое волочится на канате за лодкой, а воображает, что плывет самостоятельно?

- Потаскай-ка мой мешок да потяни меня на буксире! - говорю зло, грубо. Не я его, он сам довел себя до такого дохляцкого состояния.

Дальше некоторое время он идет без буксира, зато через каждые две-три сотни шагов просит отдыха. Пришлось снова взять на буксир.

Нет, я так не могу. Что скажет комбриг, если приведу одного Дохлякова?

- Шел бы один помаленьку, тебе не к спеху. Здесь не пустыня, и еда и питье как-нибудь нашлись бы, - уговариваю Дохлякова. - Устал - присел, спать захотел - лег. Тебе просить ничего не надо, ты вполне обойдешься сам: пить вон какой мастак, а есть можно картошку, буряки, тыкву… Много всего еще не убрано.

Дохляков на все соблазны знай твердит одно:

- Я без тебя никуда. Хоть жить, хоть помирать, а будем вместе.

- Совсем не собираюсь я помирать. А вот ты можешь и меня и себя подвести под смерть.

Дохляков. Будь что будет.

Я. Не хочу я жить твоим рабским, дурацким "Будь что будет".

В стороне под светом небольшой, неполной, но яркой луны видна груда соломы. Сворачиваю туда.

Я - деревенский парень, крестьянский сын. У меня с детства тяга, доверие, любовь к несжатому и сжатому хлебу, к нескошенной и скошенной траве, к кладям и копнам снопов, ометам соломы, стогам сена. Мои товарищи десантники, верней всего, потянутся к таким укромным местам. И, конечно, искать их в первую очередь надо там.

Сейчас на эту солому у меня много надежд. Сперва сигналю фонариком, дудочкой, несколько раз говорю пароль. Но отзыва нет. Надежда найти десантников, а через них добыть хлеб и воду провалилась. Тогда решаю сделать тут свою базу: оставить Дохлякова, часть десантского снаряжения и налегке, только с оружием, сделать вылазку в деревню. Все дохляковское возвращаю ему, свое белье, шинель, лопатку прячу в солому. Затем говорю Дохлякову:

- Я на промысел. Жди меня здесь. Один никуда ни шагу.

- Ты вернешься? - Дохляков хоть и видит, как я размундировался и даже частично разоружился, все-таки полон недоверия.

- Лежи, жди меня. Скоро вернусь.

Налегке я быстро ухожу.

А вернулся я только поздно вечером, почти через сутки. Дохляков лежал в соломе, высунув на яркий лунный свет голову с чумазым лицом в грязных разводах (определенно плакал и размазывал слезы).

- Говорил, скоро, а пропадал сколько, - упрекнул он меня. - В гостях будто.

- Лучше. На свидание ходил.

- К кому?

- К ней. - Так, безымянно мы называем смерть.

А дело было вот какое, - впрочем, не одно, много дел, и каким чудом спасся я, не могу понять.

Оставив Дохлякова, быстро и неслышно, по-лисьи, добежал я до деревни.

Постучался в тихую, темную хату, казалось - самую безопасную. На стук вышел не кто-то из хозяев, как ожидал я, а немец с автоматом и с криком: "Хальт! Хальт!"

"Если хочешь победить врага, постарайся первый увидеть его", - мало для победы. Надо еще первому открыть огонь. На какую-то часть секунды мой автомат заработал раньше. Немец упал. Я кинулся удирать.

Уже по всей деревне шла пальба, мне надо было залечь где-нибудь или бежать в поле, а я крутился в садах, ломая на бегу сухие плетни и хрупкие яблоневые сучья. Ночная темь сменялась резким светом ракет, а свет - темью. Эти смены действовали как взрывы, каждая будто подбрасывала меня - я делал новый прыжок. Заскочил на какой-то двор, чуть ли не в пасть огромному псу, который неистово рвался с цепи. Я направил автомат в четвероногую тварь, но не успел выстрелить: сзади меня резко дернули. Я обернулся. Передо мной лицо в лицо стояла женщина.

- Кто? - шепнула она.

Я показал пальцем в небо.

Она зажмурилась, будто от нестерпимого света ракеты, хотя свет уже угасал.

- Куда же тебя?.. О-о-о!.. Везде немцы… А! - И спустила собаку с цепи.

Радостно, с повизгиванием пес ускакал на улицу. Хозяйка затолкнула меня в какой-то шалашик.

Утро, весь день и часть вечера пролежал я в нем. Неподалеку от меня постоянно проходили немцы, один даже заинтересовался, куда исчез пес.

- Сорвался, - объяснила хозяйка. - Ночью сильно стреляли, а мой пес не выносит этого.

- О, да. Неученый собак боится огонь, - согласился немец.

Не сочтешь, сколько раз умирал и воскресал я за этот день. Когда стемнело, хозяйка выпустила меня в огород. От нее я узнал, что в окрестностях есть десантники, беспокоят немцев налетами. А где прячутся, она не знает, но где-то недалечко.

Дальше все пошло счастливо: из деревни выбрался целым, попутно набрел на бахчу, где не убраны тыквы и свекла. Прихватил немножко с собой.

Лежим, угощаемся. Дохляков поест-поест и остановится, спросит:

- Можно еще?

- Валяй, пока в брюхе есть место.

- Так можно все оплести.

- И оплетай, по-десантски, по-верблюжьи, когда можно, наедайся на неделю.

- А потом что будем?

- Тебе нечего беспокоиться: под боком целая бахча.

Говорю, что здесь мы расстанемся. Я пойду разыскивать десантников, а Дохляков пусть поживет в омете около бахчи, отдохнет, попасется, откормится, потом - в бригаду.

- Нет, я с тобой. - И Дохляков решительно перестает есть. - Это, - собирает остатки, - в дорогу.

Тогда я изменяю тактику:

- Пошли!

Каждый идет самостоятельно, полностью несет свое снаряжение. Дохляков то поотстанет, то, напрягшись, догонит меня. Так добираемся до бахчи.

- Отдохнем? - спрашивает Дохляков.

- Нет. Я иду. Мне приказ надо выполнять. - Протягиваю руки обнять его.

Потом ухожу не оборачиваясь. Слышу позади негромкое всхлипыванье, но вскоре все затихает, кроме хлопанья моих шагов. Сапоги на мне обратились во что-то похожее на старые корзинки: носы ощерились, как зубастые рыбы, голенища осели мешками, не сапоги, а поистине ходилы. Нависла новая неотложная забота - либо починить как-то эти ходилы, либо раздобыть новые, снять с фашиста.

Иду и радуюсь: есть еще верные люди.

16

Поблизости есть десантники. Но как узнать - где? Только без устали сигналить, заглядывать во все потайные уголки, стучаться во все двери, спрашивать.

Впереди орут полуночные петухи, иду прямо на петушиный ор. В темноватой ночи проступают местами еще более темные, а местами светловатые пятна, похожие на небольшие холмы и курганы. Так выглядят издали деревенские постройки и сады.

В середине деревни фырчат моторы, звякает железо, иногда взлаивает отрывистая немецкая команда - расстанавливается на ночлег воинская часть. Я уже знаю, что немцы по ночам не любят стоять рассредоточенно, боятся крайних дворов: там ближе поля, овраги, леса, оттуда налетают партизаны и десантники.

Сильный ветер гнет и качает деревья, рвет с них последний лист, стучится в двери, в окна. Он атакует деревню волнами: то приутихнет, то пойдет ломать, стучать под разбойничий посвист.

У нас дома в таких случаях говорят: ветер бьется. И в самом деле он напоминает тяжко больного, когда тот мечется в бреду, в агонии, или еще ночного путника в зимнюю, метельную пору, который из последних сил, ожесточенно стучится в сонный, безответный дом, где сквозь сон кажется всем, что стучит буря.

Есть примета, что такой ветер нагоняет затяжные дожди, ненастье.

Под шум ветра перебираюсь из садов в улицу, стучусь в крайнюю хату. Не отзываются. Приникаю лицом к стеклу, на миг зажигаю сигнальный фонарик и вижу - на кровати лежит человек. Показываю ему пилотку: я, мол, свой, советский. Он встает и переходит к другой стене, в темноту. Я перехожу к крылечку и жду - вот скрипнут дверью, выйдут ко мне, - жду долго, потом снова стучусь в окно, освещаю его, вглядываюсь, вслушиваюсь. Никого не видно, не слышно. Ну чего ворзакаются! В сердцах перебегаю от окон на крыльцо, дергаю дверь на себя - не поддается, потом толкаю от себя - она тотчас открывается, легко, без звука. Определенно была не заперта, не я сорвал ее, а кто-то приготовил, ждет кого-то.

Зажигаю фонарик. Я попал в сени. Вокруг меня - грудами арбузы, картошка, морковь, около двери в дом - большая кадка с водой.

Глаза разбегаются, что делать, не знаю. Тянут и арбузы, и вода, и дверь. Сперва пробую дверь: там, за ней, - добрые, гостеприимные люди. Скупые и жадные не оставляют сени открытыми, да еще с таким богатством. Все, что можно есть и пить, мне представляется самым драгоценнейшим на свете.

Но эта дверь не поддается ни туда, ни сюда, она так крепко заперта, что и не дрогнет и не скрипнет. Стучусь - не открывают. И за дверью тихо-тихо. Не дом, а гроб.

Не хотите принять меня, тогда я приму себя сам. Сначала припадаю к кадке с водой и пью, набираю еще и фляжку. Затем раскатываю груду арбузов и втискиваю самый большой в вещмешок.

Мне надо расспросить про десантников, про соседние деревни, дороги, а еще лучше - найти проводника.

Выбираю маленькую глинобитную хатку с высокими, еще цветущими мальвами перед единственным окном.

На первый же мой стук в сенцах шлепают бойкие босые ноги, и открывается дверь, выходит молодайка и спрашивает:

- Кто?

Это "кто?" звучит как "ты?". Или мне только кажется так?

- Тише!

Приподнимаю руку и перехожу ближе к хате, в тень, будто для укрытия, и становлюсь так, чтобы закрыть женщине обратный путь в дом. Еще раньше, до прихода в деревню, я решил про себя: любого, всякого, кто выйдет ко мне, не отпущу в дом, а сперва расспрошу про все и, если надо будет, заставлю проводить меня.

Спрашиваю:

- В селе много немцев?

- Ой, много! Каждый день валят и валят, дорога стонет. И все к Днепру.

Спрашиваю о десантниках - о парашютистах.

- В тоем месяце наши деревенские находили парашюты. А людей в них уже не было.

- Куда же они девались?

- Не знаю. В народе шепчут, что ушли в лес, вон за тою деревню, - и неопределенно машет рукой.

- Проводи меня до той деревни!

- Вот же прямая дорога. - Женщина показывает вправо.

- Мне нужна окольная.

- Такой нету.

- Тогда проводи без дороги!

Женщина начинает отговариваться:

- Я тут чужая, недавно приехала в гости к сестре и дальше улицы еще нигде не бывала. Товарищ командир, посторонитесь! Тут дверь. Я позову сестру.

- Не надо звать, я постучу в окно, - и протягиваю к нему руку.

- Ой, нет! Ой, нельзя! - Она отводит мою руку. - Тихо, тише, товарищ лейтенант!

Вот как шагаю я по чинам, скоро произведут в генералы… Она тянется к двери и шепчет быстро, с жаром, до меня долетает ее горячее дыхание:

- Мы квартируем у чужих людей. Живем в ссоре, и, если они узнают, к кому я вышла, мне завтра же висеть в петле. И сестре моей висеть. Надо вызвать осторожно.

Она придвинулась ко мне, пробует потеснить в сторону. Вся она дышит приятным теплом, будто придвинулся ко мне родной дом из Чижей, придвинулся весь - с печкой, с бабушкой, с горячими пирогами и картошкой.

Отстраняю ее ласково, но решительно. Бледное пятно ее лица неотрывно глядит на меня, плечи сильно вздрагивают. Она, конечно, видит, какая на мне бездна оружия. Что мерещится ей: может, насилие, а может, смерть?

- И долго мы будем так?.. - говорю я.

Она глубоко вздыхает и шепчет сломавшимся голосом:

- Ладно, провожу. Вы уж не сердитесь, если немножко поплутаем. Сведу, только разрешите приодеться. Видите, какая, - босиком, в одном платье. А ночь холодная. Отойдите чуточку, тут дверь. Не бойтесь, я никому, и сестре ничего не скажу, только приоденусь.

Мне жалко уводить ее такую, еле одетую, необутую, но поддаваться жалости нельзя: пожалею, отпущу в хату, - значит, больше не увижу, останусь без проводника.

- Ничего этого не надо, пойдешь такая.

- Но я вся белая, нас увидят.

- Не увидят, пошли. Торговаться некогда. - Распускаю шинельную скатку и набрасываю на нее.

- Надо сказать сестре, что ухожу, - молит она.

- Потом скажешь. Идем!

По деревне, небольшой кончик, идем молча. Она старательно выполняет дело проводника: ступает неслышно, выбирает места потемней. В поле начинаю разговор:

- Много ваши деревенские нашли парашютов?

- Про такое не говорят. Нашли, и… больше ничего не было - бог послал.

- Меня вот тоже бог послал… И чего ты боялась?!

- Нынче надо бояться. Уведут и надругаются. А у меня муж есть, мне надо жить осторожно, строго. И как не бояться, вышла, можно сказать, в чем мать родила, а вы: "Нельзя в хату. Не надо одеваться, иди такая". - Она плотней кутается в шинель. - Тут все передумаешь. Теперь всяк человек бродит: фриц, полицай, партизан. Вот вы - кто? Из тех? - Она сильно откидывает голову назад, как следят за самолетами в небе.

- Да, из тех.

Помаленьку к проводнице возвращаются спокойствие и бойкий голос, она все уверенней шлепает босыми ногами, охотно говорит, что зовут ее Аленой Березкой.

Рассказываю, как приняли меня в крайней хате, и спрашиваю, кто там живет.

- Там умные живут, а я дура. Вот и попалась за свою бабью дурость.

- Какая же дурость?

- И сказать неловко… - В горле у нее тихонько клокочет стыдливый смешок. - Выхожу в прошлый месяц на огород. В одном месте белое пятно лежит, а кругом все зелено. Думаю: "Иней-то как чудно пал. И рано ему". Подошла - не иней, а парашют лежит. Собрала его, принесла домой. Немного погодя и соседи несут. И разговор по деревне, что красные бросили большой десант. И это похоже на правду: ночью немцы сильно стреляли, и все вверх, вверх. Я задумала, как и другие, раскроить парашют на платье. А парашют из чистого шелка, мягкий, ласковый, так и бежит водой меж пальцев. Жалко резать, кажется, легче отмахнуть себе косу. Глажу его, перепускаю из руки в руку. И вдруг такая дума: "Может, на этом парашюте мой Ванюшка спустился". А дальше пошло и пошло: два года не виделась с ним, по себе могу догадаться, как рвется он ко мне. Будь можно, сама бы без всякого парашюта прыгнула к нему. Работа из рук падает, хожу, сижу и все про Ванюшку думаю. Перебираю парашют - и точь-в-точь как Ванюшкины волосы, мягкий, пышный. Ткнусь в него лицом и зареву. Сегодня весь вечер думала: не Ванюшка ли стучит? А это ветер. И когда вы шумнули в окно, во мне все встрепенулось: он, Ванюшка! И вот такая, босиком, без платка, вылетела к вам.

- Кто же все-таки живет в крайней хате?

- Учительница. Днем ее совсем не видно. Дверь всегда на запоре. Ночью можно увидеть врасплох. Но сама увидит кого, услышит человеческий стук - сразу исчезает. Говорят, у нее есть тайное место, подвал, а где - никто не знает. Два года скрывается вот так.

- От кого?

- От немцев.

- Почему?

Сильно робкая и красивая. Раз ночью я укараулила ее. Она вышла в садок погулять. Верно, красивая.

- Скрывается, а сени открыты. И добра там всякого понавалено. Я этим добром попользовался.

- А может, оно ваше, для вас, для таких, припасено.

- Кто же припас, если учительница скрывается?

- У нее тетка есть. Эта явно живет и все делает.

- А учительница только спасается?

- Я про нее мало знаю и говорить не буду.

- Передайте от меня этой тетушке спасибо!

- За что же, если спросит?

- За открытую дверь, за воду, за добрую душу и вот за это! - останавливаюсь и достаю арбуз. - Присядем, поужинаем!

- Кушайте, я не хочу. Я подожду вас так, - и садится на межу.

За время оккупации здесь снова появились на полях единоличные полоски и промеж них - межи, заросшие высокой, жесткой травой. Сажусь, разрезаю арбуз, вгрызаюсь в него и тут же ворочу рот в сторону, готов выплюнуть откушенный кусок, - так не похож он на то, к чему я приготовился.

- Что, не сладкий? - спрашивает проводница.

- Чудной. Попробуйте!

Она пробует, потом весело смеется:

- Замечательный, всем кавунам кавун! Это ж тыква, И не спелая, ей лежать, зреть надо.

Я не могу ждать, когда созреет, ем такую, деревянно-грубую и совсем не сладкую. Проводница качает головой и говорит с ласковым упреком:

- Что же вы не сказали там? У меня и кавуны и яблоки…

Я напоминаю, как трудно было разговаривать с ней там. Вообще трудно добиться чего-нибудь. Рассказываю, как встречали-провожали меня. Когда я умолкаю, она пересаживается ближе ко мне и начинает шептать:

- Я ж сказывала, теперь всяк человек бродит. А тошней всех немец. Партизан, десантник только пить-есть попросит, вор утянет какую-нибудь движимую малость, а немец всю нашу жизнь берет. Увидит кого с кем - и прицепился: с партизанами связь держишь, десантникам помогаешь. У немца всяк новый человек - десантник да партизан. За связь с ними никакой пощады - людей вешают, хаты жгут. Вот и думай: принимать, не принимать стороннего человека? Как сбросили вас, таких, стало заметно строже. Вы у немца то машину гранатой трахнете, то часового снимете, то штаб обстреляете. И немец рассвирепел, как медведь, которого жалит целый рой пчел. Везде посты, заставы, шпики. У всех спрашивают документы, обыскивают дома, дворы. Ходить, ездить можно только с пропусками и только по дорогам.

Алена шепчет старательно, раздельно, для того, знать, чтобы не пролетело мимо какое словечко:

- Мы с вами прямехонько под расстрел бредем. У немца за всякое ослушанье пуля не то виселица. И все ж таки есть верные, честные, храбрые люди, они и ждут вас, и принимают, и помогают. Но скрытно. И подходить к ним надо тоже скрытно, умело, не во всякую минуту: не все ведь такие ждучие, как я.

Десантник приходит, когда ему надо, когда ему удобно, во всякое время, а для мирного жителя это часто бывает невпопад. Когда стукнется незнакомый человек, хозяину такая загадка, такая забота. И без того ад в оккупации, а тут еще: кто стучит, кто он?

Назад Дальше