Заря над Уссури - Вера Солнцева 20 стр.


Утомленный трудами создатель собрал по карманам все остатки растительного и животного мира, остатки земных богатств и щедро, всей божественной дланью, разбросал их по Дальнему Востоку. И свершилось чудо: рядом с северной елью, сосной, кедром выросло теплолюбивое бархатное дерево, обвился вокруг пробкового дерева дикий виноград, лианы охватили грецкий орех, рядом с волком и лисой крался свирепый тигр, а чуть копнешь землю - наткнешься на уголь и золото, на нефть и серебро, на железную руду и медь. Молодец бог! Не поскупился!

В маленькой комнатушке, отведенной старшим ребятам для работ, братья выделили Вадиму самодельный шкаф с полками и необходимым инвентарем "рабочего" человека - напильниками, сверлами, молотками, пилами. Отец смастерил младшему дотошному сыну станок для несложных работ по дереву. С тех пор дни Димки потекли стремительно; он не знал праздной минуты, не терпел безделья; со свойственной ему кипучей страстностью он отдавался учебе и с тем же жаром и упоением пилил, строгал, точил бруски деревьев разных пород - дуба, ясеня, березы, ореха, - у каждого дерева своя окраска, свои линии и своя служба.

Учителя в школе хвалились работами Вадима по дереву. Он приносил тщательно выточенную модель ветряной мельницы с подвижными изящными крыльями, или деревянного конька-горбунка с сохой, или стройную яхту с алыми, как у богатых китайских шаланд, парусами, или замысловатую, "с секретом", коробку с выжженным по дереву тонким рисунком.

Охотно бывал он в мастерских, где работал отец; там приобщался сложному мастерству токаря по металлу - отец учил его работать на станке.

Вадим как прикованный мог часами следить за работой отца, за его быстрыми, выверенными движениями, с наслаждением слушать остро пронзительный, сверлящий уши визг потревоженного металла.

Со станка, завиваясь, как змея, ползла тонкая голубая стружка и падала, рассыпаясь, у ног токаря. Не было случая, чтобы отец запорол сложную деталь: несмотря на безошибочный глаз и мастерство, он все делал, строго сверяясь с чертежами, которые отлично читал, все делал уверенно и точно.

Уйдя в работу, он забывал о сыне. Брал отточенную блестящую деталь и, держа на шероховатой широкой ладони, долго, придирчиво ее рассматривал. Потом, словно нехотя, клал ее на полочку с готовой продукцией.

Вадиму казалось, что отцу жалко расставаться со своим созданием, еще хранящим благословенный жар беспокойных пальцев токаря.

Безмятежные дни Яницыных оборвались неожиданно: отец стал приходить из мастерских мрачный, чем-то глубоко встревоженный, подавленный.

Семья тоже глухо, подспудно волновалась: чуяла что-то неладное.

Отец на тревожные расспросы Марьи Ивановны отвечал немногословно, уклончиво, и мать пугалась, но брала себя в руки: "Все ударимся в испуг - мало хорошего будет…"

Однажды Николай Васильевич сидел в темноте перед открытым зевом пылающей голландки и, словно его бил озноб, все тянул и тянул руки к раскаленному чреву печки.

Со вздохом, как нечто уже бесповоротно решенное, он сказал сидевшей рядом жене:

- Нам, мать, придется уезжать из Владивостока.

Марья Ивановна так и ахнула:

- Ах, отец! Да ты в здравом ли уме? Куда еще? Сколько лет тихо и мирно тут прожили - и срываться с насиженного места? Ополоумел…

- Не по доброй воле-охоте, мать…

- Да что такое приключилось-то? Как гром среди ясного неба…

Случилось непоправимое. В мастерских разразились события, из-за которых слаженная жизнь Яницыных полетела кувырком…

Федотов - товарищ Николая Васильевича, проработавший с ним рядом на станке много лет, из-за небрежности администрации мастерских попал под свалившуюся чугунную "чушку".

Из больницы он вышел инвалидом - по локоть отрезали руку. Управляющий распорядился уволить его. В мастерских вспыхнули стихийные волнения: рабочие требовали вернуть Федотова, дать ему посильную работу. Управляющий вышел уговаривать рабочих: Федотов виноват, по его вине свалилась "чушка" - был пьян как стелька, разило за версту водкой…

Рабочие знали, что Федотов в рот не брал спиртного, и в ответ на слова управляющего громко зароптали. Разгневанный явной ложью, Яницын потерял контроль над собой, рванулся к управляющему, схватил "за грудки":

- А ну-ка, дыхните, господин управляющий! Это от вас разит… коньяком, а вы… Ложь! Верните Федотова, он капли в рот не берет… Семья голодает…

Управляющий побелел. Яницын опомнился, выпустил его из железных рук.

Федотова вернули в мастерские, устроили сторожем, и как будто все вошло в колею. Но недавно Николая Васильевича вызвали в контору. Там поджидал его, развалившись на стуле, пристав. Он "по-отечески" посоветовал Яницыну убираться из Владивостока "ко всем чертям".

- Опрошенные нами рабочие в один голос называют вас смутьяном и заводилой. К бунтам подстрекаете? Забыли, чем это пахнет? Галстуки еще в моде. Большевик, наверно?

- Не большевик, - ответил Николай Васильевич, - не удостоен… пока… И никуда уезжать не собираюсь…

- Уедешь, уедешь как миленький! - наливаясь чугунной кровью, взревел, как кабан-подранок, тучный пристав. - Здесь тебе, господин подстрекатель, не жить!.. В ножки кланяйся господину управляющему: просил убрать без насилия и огласки вон с его глаз, а то бы… ты у нас засвистел как миленький. Не сгинешь в тартарары вскорости - такое дело состряпаем, что и парней своих за собой в тюрьму потянешь!..

А сегодня последовал вызов в жандармское управление. Отеческих советов уже не было: "Убирайтесь подобру-поздорову! Две недели сроку! Еще благодарите господина управляющего - просил без экстренных мер: дети, мол…"

Марья Ивановна уже не ахала. Не плакала. Произвол? Произвол! Но беззащитен, бесправен трудящийся человек перед страшной казенной законностью; у жандармов и полицейских закон что дышло, куда повернул, туда и вышло. Так подстроят, такую "возмутительную" литературу подкинут, что и сыны будут захвачены в их злопыхательские сети. И так поступок по нынешним временам крамольный, - подумать только, самого господина управляющего - за грудки! Тюрьмы переполнены. Жива память о беспощадных столыпинских расправах над заключенными "политиками", о виселицах во дворах тюрем.

Марья Ивановна торопилась, собирала вещи, распродавала лишнее. Еще, слава богу, случилось это ранней, холодной весной, и детям оставалось немного доучиться в классах.

- Уезжай, уезжай, отец! Приглядишь тем временем квартиру. Кончат ребята - сразу к тебе. Судьбу не надо испытывать. И не говори никому в городе, куда мы едем: надо заметать следы. А то и там нащупают!

Хабаровск - город богатый, чиновный, работа найдется, и ребята будут учиться. В Хабаровск! В Хабаровск!

Весенним, звенящим от солнца и зелени днем приехала семья к отцу. Он уже "обживал" домик на Корфовской улице.

И сразу все пленило молодых Яницыных. Солнечный Хабаровск. Амур, Амур! И рядом подруга Амура - Уссури! Первым долгом, побросав на пол вещи, молодые Яницыны сбегали полюбоваться Амуром и Уссури.

После обеда, приготовленного матерью на скорую руку, братья избрали противоположный маршрут: единым махом взлетели вверх по горе к высокому, стройному Алексеевскому собору на Барановской улице и зашагали к окраине.

Впереди, как всегда, летел на всех парусах неутомимый первооткрыватель неведомых земель - Вадим; через несколько улочек уже подступала к городу нетронутая земля - заросли орешника, багульника, колючего боярышника, дикой сирени; "большую тайгу" уже вырубили горожане.

- Хорошо, Вадька? И здесь, кажется, жить можно со смыслом! - говорили братья, ломая цветущие ветви розово-сиреневого багульника. Разливанное розовое море, доброе розовое раздолье! Держись, Марья Ивановна, родимая матушка! Принимай от сынов дары - огромные охапки милого раннего цветка. Кажется, жить можно?

Осенью старшие братья поступили учиться "на телеграфистов". Отец определил Вадима в коммерческое училище; тут и родилась самая прочная в жизни Вадима Дружба с его одноклассником Сережкой Лебедевым, тоже однолюбом в дружбе.

Сережка жил недалеко, на Хабаровской улице, и они встречались ежедневно. Из года в год крепло их юное содружество, не омраченное ни спорами, ни разногласиями. Они сходились во вкусах, взглядах, оценках людей и скоро стали понимать друг друга с полуслова; они одинаково любили труд, походы, рыбалку, не боялись опасностей.

Юность друзья встретили на берегах Амура и Уссури - летом там проводили все дни. Купаться бегали на Уссури - ближе к дому, мимо небольшой деревянной церковки, к пожарной каланче на углу Барановской, и оврагами, где свежо и сыро пахла трава и кустарник, выбирались на песчаный пологий берег Уссури.

В жаркие, солнечные дни, которыми так богат Хабаровск, купались, ныряли до чаканья зубов, прыгали мокрые на раскаленный песок и, закрыв глаза, подняв кверху красные, облупленные носы, блаженствовали под палящим солнцем.

Иногда, выпросив у матерей ковригу хлеба, с железными банками, наполненными землей и дождевыми червями, отправлялись на лодке-плоскодонке на ночевку - рыбачить вверх по Уссури, на знаменитой Кругосветке, где хлестко, безостановочно хватали приманку касатки, сомы, караси, а в удачный лов и жирные сазаны.

На песчаном берегу, поросшем хилым тальником, разводили костер, варили пахучую юшку с лаврушкой, луком, картошкой.

В самодельном шалаше, из которого была видна черная река и серый туман над ней, долго не могли заснуть - так обильны были впечатления богатого событиями дня.

А поездки за виноградом? В тайгу, в заветные места, ехали на телеге; возвращались через день-два, еле передвигая ноги от усталости: сидеть на телеге мог только один возница, все остальное место занимали гроздья сизо-синего, спелого винограда, высившиеся горой.

Лес, обвитый виноградной лозой, вставал как стена. Не ленись, карабкайся по корявым прочным лозам - обирай обильный урожай тайги. Были у друзей и заповедные места, где осенью сбивали они зрелые, смолистые кедровые шишки со сладкими орехами. И похожено-потоптано немало верст окрест Хабаровска, по ближайшим деревням - Гаровке, Красной речке, Лермонтовке - и поездом - к Бикину, Никольск-Уссурийску, Владивостоку.

Одну зиму копили ребята, как Плюшкины, каждую полушку. С открытием навигации, первым пароходом, в третьем классе, вповалку с другими пассажирами, ехали они к Николаевску-на-Амуре, а потом обратно до Благовещенска и оттуда домой.

Скалистые и равнинные берега Амура. Их суровая, своевольно-грозная красота покорила юношей. Открытие мира следовало за открытием! И, наблюдая неистовую, восторженную радость ребятишек и взрослых при виде долгожданного (целую зиму!) парохода, юные путешественники радовались и были горды, будто сами являлись вестниками и посланцами с Большой земли.

Мирно и радостно шло житье Яницыных в Хабаровске. Но однажды ночью толпа полицейских, возглавляемая жандармским офицером, чуть не сорвав с петель дверь, ввалилась в дом. Перерыли, перебросали все; особенно тщательно обыскивали комнату старших братьев Вадима, молодых служащих, - копались в их книгах, перетряхнули скромный гардероб. Рьяные ищейки ничего не нашли и растерянно топтались толпой.

Не сдавался только жандармский офицер: "У меня точные сведения!" - и продолжал остукивать стены, пол, как породистая собака, обнюхивал каждую вещь. Сначала он не обратил внимания на тощий матрац, который сбросили с кровати, но потом вернулся к нему и долго прощупывал; вспоров его перочинным ножом, он издал радостное восклицание - из матраца посыпались какие-то бумаги и брошюры.

Братьев окружили и повели из дому. Разъяренный, отец Яницын ополоумел: преградил путь полицейским.

- Обожрались кровью, подлецы? - задыхаясь, спрашивал он. - Мало вам взрослых, за детей беретесь? Кровососы, душители! Трижды, четырежды будьте вы прокляты, анафемы, убийцы!..

Жандармский офицер направил на Николая Васильевича револьвер.

- Прочь с дороги, старый огарок! За такие слова… да еще при исполнении служебных обязанностей…

Яницын намертво вцепился в дверные наличники, и его стали "выбивать" из двери; внезапно, с перекошенным лицом, он рухнул на пол.

Скоро пришло известие из тюрьмы: молодые Яницыны тяжело больны, - очевидно, им отбили легкие.

Старик Яницын исхудал, страдал бурно - рыдал или, заложив руки за спину, метался по комнатам.

Потерянный, убитый, он побывал везде, куда только ему удавалось пробраться, дошел до канцелярии генерал-губернатора, - везде глухая стена, ледяной прием холодноглазых людей.

"Бунтовщики! На царя руку подняли, молокососы…"

Отец писал всюду, вплоть до царского двора, но на жалобы и просьбы о смягчении участи больных сыновей не поступало ни одного ответа, словно все проваливалось в тартарары, в черную, бездонную пропасть.

Он приходил в отчаяние; на работу шел как на каторгу: "На тюремщиков тружусь…"

Марья Ивановна, внешне спокойно перенесшая арест старших детей, ночами страдала от жестокой бессонницы; "сонные" порошки ей не помогали; сыны, сыны, дети милые не покидали ее, звали облегчить страдания, а она, слабая мать, бесправная раба, только простирала в ночи беспомощные руки с полными пригоршнями неистовой любви и сострадания и - ничем, ничем! - не могла помочь, утолить терзающую их боль!

Вадим слышал за перегородкой приглушенные стоны матери. Любовь и жалость раздирали душу подростка. Он ненавидел злую, тупую силу, беспощадно и слепо обрушившуюся на их семью.

Однажды отец понес передачу в тюрьму и скоро вернулся. Почерневший, словно обугленный, глядя безумными, расширенными глазами на Марью Ивановну, он сказал ей прямо с порога:

- Мать! Ребята наши приказали долго жить…

И, выполнив все, зачем шел он через весь город из тюрьмы, Николай Васильевич разделся, сменил белье на чистое и лег на кровать. Больше он не поднялся. Врач сказал коротко:

- Разрыв сердца…

До окончания училища Вадиму оставалось два года, когда произошло несчастье.

Юноша выхаживал обезумевшую от горя мать. Он следил за ней, как за ребенком, насильно кормил и поил ее, когда, безучастная, потухшая, в каком-то странном оцепенении, она сидела на стуле, не откликаясь ни на какие призывы.

Маленькую, сухонькую, жалкую мать закутывал он в одеяла, выносил во двор, "на солнышко", и уносил назад, такую же тихую, покорную, бессловесную. У матери не было ни сил, ни желания жить, но Вадим терпеливо, настойчиво возвращал ее к жизни.

Вот тут-то и проверил на деле Вадим своего друга Сережку. В училище после ареста его братьев некоторые ребята стали держаться подальше от Вадима. Сережка Лебедев удвоил-утроил внимание к опальному другу; он следовал за ним по пятам; он помогал ему посильно, когда учителя, усердствуя перед начальством, требовали от Вадима каких-то особых успехов в учебе. Ровный, спокойный Сережа Лебедев взял на себя роль добровольной сиделки около равнодушной ко всему на свете Марьи Ивановны. Он умел молчать часами, но, оказывается, он мог и говорить часами, лишь бы хоть на момент вызвать тень заинтересованности чем-либо у Марьи Ивановны. Он вытащил в дом Яницыных и свою всегда крайне занятую мать. Наталья Владимировна подсказывала сыну, что делать, чтобы сбить, сломать пассивность больной.

Однажды Вадим сидел в своей комнате и безудержно плакал, положив на стол голову: мать угасала.

- Сынок! - услышал он слабый голос матери. - Вадимка!

Он вскочил. Мать стояла на пороге и шаталась, как былинка.

Сын подхватил ее, слабую, еле живую, и потом, обнявшись, они долго сидели на кушетке, радуясь, что возвращаются к жизни.

В училище Вадим был молчалив, сосредоточен, накален, и, поглядывая на него, Сережка Лебедев догадывался, что живет он одной мечтой - отомстить убийцам братьев.

Кипучее сердце Вадима не хотело терять ни секунды. Действовать! Действовать! Но как? И Вадима осенило: он пошел к матери Сергея и сказал ей прямо:

- Наталья Владимировна! Я могу наделать глупостей: готов броситься на первого попавшегося мне жандарма, бить и кусать его. Помогите советом, научите: что мне делать? Я не хочу погибнуть зря, не истратив всех сил, а их во мне много!

Наталья Владимировна строго смотрела на Вадима.

- А почему ты пришел ко мне?

- Я был слепцом, я жил только ребяческой бездумной жизнью… но я часто прислушивался к разговорам братьев, и… у вас в доме… и я знал, вернее, догадывался… а сейчас будто пелена с меня слетела, и я бросился к вам. Мне больше некуда идти, не бойтесь меня, я уже не мальчик!

Лебедева улыбнулась и сказала как равному:

- Посоветуюсь с товарищами, и решим, чем ты нам можешь быть полезен. Сказать по правде, я тебя уже поджидала - знаю ведь тебя столько лет и изучила твой нрав, мальчик мой. Ты должен дать мне слово, что самостоятельно, без совета со мной, не сделаешь ни одного шага. Верь мне - мы живем в преддверии больших событий, наступают дни решительных и беспощадных схваток, ты будешь нам очень нужен, но от тебя потребуется хладнокровие и выдержка бойца. А эти качества надо в себе вырабатывать не день и не два. Нужна святая ненависть к поработителям, а не слепой гнев. Будни революции, Вадим, порой внешне бесцветны и однообразны. Хлеб революционера солон и горек. Напряжены до предела дни его: труд, труд и борьба! Революция не требует отречения от жизни и ее благ, но в нужный час она может потребовать полного самоотречения и даже высшей жертвы - твоей жизни. Высок и благороден подвиг твоих братьев, отдавших молодые жизни во имя грядущей революции, Я знаю, Вадим, как ты рвешься отомстить. Тяжкое испытание выпало на твою долю, и ты должен мужественно и стойко выдержать его. Выдержка и дисциплина, - отныне ты не принадлежишь себе. Если ты оправдаешь доверие и пойдешь к цели убежденно, я буду рекомендовать тебя, Вадим…

С того памятного разговора Вадим окончательно стал своим человеком в доме Лебедевых. И привязался и полюбил мать Сергея, как свою маму Машу, и часто корил себя за мальчишеское верхоглядство: ранее не мог понять женщину со скупой улыбкой и неугасимо страстной душой борца и искателя социальной правды.

- Ты, конечно, знаешь, Вадим, что Сережа родился и вырос в тюрьме? - как-то спросила Наталья Владимировна, и улыбка на миг мелькнула на ее усталом лице: она заметила его изумление. - Значит, Сережа тебе не говорил? Узнаю сына - лишнего не скажет! Однажды я его предупредила, что о нашем прошлом не следует ничего говорить - ни другу, ни недругу, - и парнишка мой замкнулся на семь замков! Кремешок! - Она добавила тихо, доверчиво: - Про меня и Сережку сказал один человек: "Мама - кремень, а сын - кремешок!" Забавно?..

Наталья Владимировна умолчала о главном - эти слова были сказаны недавно; она доложила товарищам по партии, что порученное ей задание выполнила вместе с Сережей. Они разбросали противоправительственные листовки в офицерских казармах и кадетском корпусе.

На вопрос, как ей удалось туда проникнуть, Лебедева отмолчалась: суеверно не любила возвращаться к пережитым опасностям. Быстрая, смелая, находчивая в минуты риска, Ласточка (так звали ее партийные товарищи) обладала незаурядным даром перевоплощения: она легко преображалась в крестьянку, горожанку-простолюдинку, учительницу, машинистку, а в случае необходимости и светскую даму. Она была образованным и начитанным человеком. Это всегда служило ей верную службу.

Назад Дальше