Заря над Уссури - Вера Солнцева 9 стр.


- Верно. Сорок грехов снимется. Золотые ваши речи. Гольды - чурка, как есть чурка осиновая. У них и души нет. Так, трава в поле. Их, поди, каторжники беглоссыльные бьют, больше некому!

Урядник отдыхал после тяжких должностных обязанностей в светлом, пятикомнатном доме с мягкой мебелью в белых просторных чехлах. "Богато живет мужичок с ноготок, богато!"

Дядя Петя, как он говорил, "млел" перед изделиями китайских и японских народных умельцев - всевозможными безделушками из фарфора, литыми из бронзы, серебра, резными из разных пород дерева. С каждым годом увеличивал он коллекцию антикварных изделий, редких по красоте и мастерству отделки.

- Уникумы! - неохотно тянул дядя Петя и вкладывал в уже протянутую пухлую, как у архиерея, руку урядника серебряного орла с золотой короной на голове, изукрашенной драгоценными камнями, и крохотного дракона всех цветов радуги. - Каждое перышко выделано, а глаза - как живые: сейчас рванет, ударит клювом! И не верится, что такое могли свершить человеческие руки. Преподношу вашей дочери-красавице. И не вздумайте отказываться, - знаю, знаю вкус вашей дочурки, они ей понравятся. Как горделив, как величав, - вольная поднебесная птица!

Уникумы затаились в левом кармане мундира, угрелись около великодушного сердца отца, безотказно готового угодить любимому детищу.

- Спасибо, друг Петруша! Ай опять в поездке был?

- По делам пришлось смахать на ту сторону, - скромно подтвердил дядя Петя. - Мельничку думаю поставить: окрестным мужикам некуда с зерном податься, везут за десятки верст на помол. Поставлю здесь - в одну осень оправдаю расходы, округлю все…

Урядник отлично знает, что этот жох все округлит, но недоверчиво размышляет: "А какая нелегкая его носит на ту сторону?"

Дядя Петя частенько в отлучке: то в Японию махнет, то на Сахалин или на Камчатку. О Китае и говорить нечего: граница - рукой подать, ушел ночью - вернулся на рассвете.

Шел упорный слушок, что вся контрабандная сеть в районе была в руках дяди Пети и его дружка, на котором тоже пробы негде было ставить, - владельца лавки в Темной речке, китайца А-фу.

Поговаривали, что порой китайцы-спиртоносы отсиживались в гулких подвалах дяди Петиного дома-крепости, разгружались там от тонких шелковых чулок, охотно расхватываемых хабаровскими чиновными дамами, от намотанных на голое тело рулонов чесучи, от широких нательных корсетов со вшитыми в них карманами: в них прятались темно-коричневые маслянистые слитки дурманного опия, который поступал затем в тайные опиекурильни Хабаровска, гнездившиеся в злачных местах - трущобах Плюснинки и Чердымовки, где ютился приезжий нищий люд.

Да ведь у людей глаза завидущие, наговорят такое, что и ума не приложишь, где правда, а где ложь.

Мирно и благодушно распивая чарочку за чарочкой душистый шустовский коньяк, душевно беседовали старые друзья. Урядник с коротким утробным смешком рассказывал дяде Пете о том, как из стойбища в стойбище ездят со святой миссией православные священники - гольдов и гиляков уговаривают в веру христианскую переходить, бросать деревянных идолов.

И не столько святым писанием убеждают, сколько яркой сатиновой рубашкой, которая по закону полагалась всякому новообращенному. Иной догадливый гольд раз по пять крестился у миссионера: "Крести, батька, крести! Рубашка совсем сломался, старый стал, давай новый рубашка!"

И батя крестит.

"Какое тебе, раб божий, имя дать?"

"Однако, зови, батька, таперька Шуркой. Андрюшкой звали. Ванькой звали…"

Батя крестит, нарекает "новообращенного" Александром и уезжает, довольный: счет христиан увеличился - батина честь и заслуга.

Дядя Петя тонко подстанывал, как влюбленный голубь, в тон начальственному развеселому рассказу:

- Какие они там православные! Только видимость одна. Идолопоклонники. Азиаты дикие, крестятся ради новой рубашки, а все равно деревяшкам своим поклоняются…

Урядник согласно кивает головой.

- Я по Амуру ездил, там нивхи-гиляки живут, миссионеры их тоже крестят. Так наши российские шутники что удумали? Придет гиляк в церковь на исповедь, его и учат по полу церкви ползти и свечку в зубах держать. Поп, мол, так велел. Ха-ха! И ползет, сердешный, по полу елозит и свечку в зубах держит. А шутники, на него глядя, смехом исходят… Промышленники и купцы народ дошлый, пользуются тем, что гольды и гиляки как есть бесхитростные, и подсовывают им яркую ситцевую рванину, стеклянные бусы и за так пушнину скупают…

- Известно! - живо откликается дядя Петя. - Хороший удильщик завсегда слышит, когда рыба клюет!

- Сказочно богатеют мужики, которые у них шкурки скупают. Я сам видел - иной шкурке цены нет, а он ее за копейку купить норовит, да и ту с издевкой дает. Привезет гиляк нарту с мехами, мужик шкурки на пол вытряхнет и копается-перебирает: та нехороша, эта плоха! Нарочно ворчит, ногами шкурки подбрасывает: дерьмо, мол.

Гиляки тоже хитрить стали, если у соболя шкурка не очень хороша, они ее поддымливают. На дыму подержат - она и красивее выглядит.

Возьмет промышленник тряпку белую и проведет против шерсти: не поддымлена ли шкурка? Если окажется на тряпке сажа - пропал гиляк: и тумака получит, и за бесценок шкурки, как виноватый, отдаст. "А! Поддымил!" - и дает цену бросовую, рубля три-четыре, а хороший соболь, сам знаешь, за шесть-семь рублей идет…

- Выпьем для храбрости, - предлагает хозяин.

Урядник охотно выпивает "для храбрости" и с плотоядным вожделением поглядывает на стол, заставленный редкостными и дорогими в этих краях закусками - колбасами, сардинами, сыром.

Зернистая и паюсная черная икра здесь в счет не идет: под боком Уссури, добыты из нее и выпотрошены осетрики. О красной икре тоже речи нет: из Николаевска-на-Амуре с почтением везут дяде Пете капитаны пароходов положенную дань - маленькие бочата, наполненные до краев темно-красной, с золотинкой "николаевской" кетовой икрой.

На причудливых японских вазах красуются привозные гости из теплых заморских стран - яблоки, апельсины, мандарины, золотые шарики померанцев, пунцово-оранжевая слива.

- Хорошо живешь, дядя Петя. Богато! Дом - полная чаша.

- Прошу к столу. Угощайтесь! К ямайскому рому хороши фрукты - дары Японии, страны Восходящего Солнца. По-городскому живем, не жалуемся на господа бога. Кто любит трудиться, тому есть чем похвалиться, - разливается певчей птахой дядя Петя. И меняет тон - кричит властитель в сторону кухни, где поет-гудит раскаленная добела плита: - Горяченького, горяченького нам подкиньте поскорее! Что вы, бабочки родимые, там запурхались?

Стол ломится от новых блюд: пироги, жареные куры, утки, фазаны дразнят взор отдыхающих мирских заступников.

После редких встреч с урядником горячо молился дядя Петя у образов с суровыми ликами святых. Усердно и истово мел огненно-рыжей, широкой, как лопата, бородой пол горенки - моленной. Вздыхал. Очи горе возводил. Настраивался на покорность и смирение. Но ах, эти непрошеные мысли во время жгучих молитвенных воздыханий!

- Господи! Прости! Помилуй раба многогрешного… Наслушался я от урядника всякой всячины, ан бес и радуется, не дает молитву вершить. Дикарь - что трава. Не душа у него - пар. Не зачти за грех, господи…

Две любви было у дяди Пети. Первая - хотя и был он постоянно привержен семейным, жене желанной - кинуть жадный взор на чужую красивую бабенку. Вторая любовь - огне-рыжая борода. Нежит и холит он ее постоянно. Расчешет-распушит бороду веером пламенным, распрямит грудь колесом и несется по селу, победно поглядывая на деревенских женщин, любуясь собой, как многоцветный фазан.

В бабью душу дядя Петя умел влезть без мыла; знал верный подход к простой женщине. Находил ключ к самому угрюмому, обиженному сердцу, и таяло оно: без любви, как без солнышка, не проживешь!

Деревенской женщине дома-то от мужа достаются ругань да зуботычины, - иной раз от тоски, от злыдни-жизни хоть на стенку лезь. А он, сладкоречистый, это понимал и с подходцем шел к бабе: расспросит, пожалеет, а там и ненароком, от обильного добротой и лаской сердца, и приголубит. У бабы сердце-то тоже не камень. Лестно ей внимание первого богатея, тепло от непривычных нежных намеков, от речистых бирюзовых глаз милого. Льнули к нему женщины: хоть на время забыться, уйти от тяжкого житья-бытья… Встретит она его, в очи глядит, без слов говорит. Ах! Будь что будет! Любовь не пожар, а загорится - не потушишь.

Разомлеет, доверится женщина, а он, быстролетный, вспыхнул, как сноп сухой соломы, и один пепел остался. Упрекает его милая, он прощения просит: дел-забот по самое горло, будет время - вспомним прошлое.

Слезы лили покинутые бабы из-за его коварного непостоянства. "Петенька! Вернись! Петенька, неужто позабыл?"

А жизнелюбец и впрямь все забыл, одолеваемый жаром новых неотложных дел.

Глава девятая

Ах, как радовалась не нарадовалась первые дни Алена Смирнова своему ладному дому - две комнаты с окнами на широченную, вольнешенькую реку. Домок - как у всех добрых людей!

Постоит-постоит новоселка в кухне, как будто в оцепенении, потом бегом во двор. "Тут огородик разведу!" - и поскорее обратно в горницу-"залу", крикнет, как маленькая: "Ау! Ау!" - засмеется счастливо и звонко. Комната еще пуста и гулко отзывается на голос молодой хозяйки. Скрестив молитвенно руки на груди, степенно перейдет Алена в спальню, где стоит большая деревянная кровать - подарок Никанора Костина - и пустой, обитый железом сундук - подарок Семена - и надолго замрет у окна. Перебеги через дорогу - и ты на берегу, на чистом, песчаном берегу Уссури. Ну и река! Ширь-то какая! Поди, версты две будет? Ай полторы?

Ходит радостная хозяйка по дому, вытирает чистой тряпкой стекла, отшаркивает - в который раз! - до желтизны половицы и поет, и поет-заливается: "Уссури! Уссури! Уссури-матушка! Прими нас, как мать родная…" - и опять к светлому окну.

"Неужто по-людски не поживем в своем доме? Место-то какое подобралось доброе: река дивная, таких, поди, и в России нет. И руку протяни - лес, тайга по-здешнему, рядом, и по-соседству, кажись, люди живут хорошие, добрые…"

А еще крепко полюбился Алене прибрежный один-одинокий камень, длинный, как добрая скамья, гладко обточенный водой. Величали камень по-разному: кто - Горяч-камень, кто - Горюн-камень. Видно, неспроста именовали его Горяч-камень влюбленные парочки, коротавшие на нем летние летучие ночи. Видно, не зря звали его Горюн-камнем пожилые, обиженные судьбой люди да обойденные одинокие девки, лившие на камне горючие слезы. Но будто кто сахаром посыпал камень - всегда на нем сидели люди.

Народ дивился: кругом берег ровный, песчаный, откуда же взялась здесь эта тяжеленная каменная махина? Будто приволок ее сюда какой-то сказочный богатырь и пристроил на берегу реки для дружеских посиделок, для одинокого горевания, для тихой, уединенной беседы.

Усталая от трудов приходила вечером Алена к Уссури - посидеть на теплом еще от солнечных лучей камне, поахать-полюбоваться невиданно щедрым разливом заходящего красно-золотого солнца, проследить быстрый бег Уссури, подивиться ее обильным водам, мчавшимся на желанную, уже близкую встречу с водами Амура.

Здесь можно было хорошо и душевно перемолвиться ласковым словом с бабой-горемыкой, присоветовать в ее беде-злочастье, успокоить в печали. О многом мог бы порассказать Горюн-камень. Но и он и Алена свято хранили чужие исповеди и признания.

Здесь, у Горяч-камня, слушала Алена захлёб и скороговорку пылкой девчонки Маринки Понизовой - иссохла в лучину: безответная любовь.

Здесь женщины рассказали ей о судьбе деревенской повивалки Палаги, которая отсиживала "срок" в хабаровской тюрьме.

- Самого генерал-губернатора отчехвостила! С нашим приставом чуть врукопашную не пошла - полицейский оттащил. Крыла их при всем честном народе: и воры-то, и злодеи, звери лютые, и людоеды!.. - опасливо говорили бабы-соседки.

С некоторыми из них Алена подружилась крепко-накрепко. Исповедь их нехитрых сердец была ведь и ее исповедью: она их сестра, человек нехитрого сердца, смиренного сиротства, и легко понимала и сердечно отзывалась на горькое сетование женщин.

Разные люди. Разные судьбы. А у всех одна боль, одна беда: трижды распроклятая, обездоленная жизнь, нужда и недобрые ее дети - голод, болезни, бесконечные заботы и тревоги. Доля ты! - русская долюшка женская!..

Долюшка женская? Вспомнила Петра Савельевича и беседы его с отцом и мужем. Рабочие и крестьяне тоже маются. Долюшка русская!..

Однажды в дом Смирновых кто-то резко и требовательно постучал. Алена распахнула дверь, и незнакомая женщина, тяжело ступая натруженными, отечными ногами, прошла на кухню и со вздохом опустилась на скамью.

- Ох, и притомилась! Все ноги по коленки оттопала. Новоселы? Слышала о вас… Не дозволите часок перебыть? Ключ от моей хаты у Марьи Порфирьевны. Зашла туда - ребятня вся в разбеге, и сынка моего нет. Видать, где-то на Уссури прохлаждаются, рыбачат. Порфирьевна скоро с поденки придет, я и уйду. Испить бы. Двадцать верст отшагала - к сынку спозаранку рвалась. Вчерась, как выпустили из тюрьмы, хотела сразу сюда на крыльях лететь, да не пустили меня знакомые женщины. Знали уже, что меня выпускают, и около тюрьмы ждали. "Зачем тебе ночью шагать? Утром уйдешь". Так и пришлось у них переночевать…

- Батюшки-светы! - всполошилась Алена. - Да вы, поди-ка, Пелагея Аксенова, Николки-гармониста мать?

- Она самая, - подтвердила незнакомка. - Видать, и вы обо мне наслышаны? Не спужаетесь опальной бабы?

- Ой, да что это вы такое говорите! - вскричала Алена и бросилась со всех ног вздувать огонь в печке.

Согрела щи, вскипятила чайник, от души угощала бунтарку: знала уже о ее нелегкой борьбе с самыми чиновными и значительными людьми края.

Когда слушала женщин, то представляла себе Аксенову: "Силачка, видать, Бова-богатырь, ежели пошла на тяжбу с такими высокими правителями". А сейчас перед ней сидела маленькая полуседая женщина, далеко не похожая ни на силачку, ни на Бову-богатыря. Только глаза, молодые, горящие, как угли, говорили о нраве гордом, отчаянном и непреклонном…

На одной из сельских сходок муж Палаги, Иннокентий Аксенов, в присутствии старосты и господина пристава, благообразного говоруна и любящего отца трех дочек-красавиц с косами до пят, смело заявил, что батрацкая веревка на шее перетерла ему холку! Он напропалую, в открытую стал обличать сельских богатеев, мздоимца пристава, губернских чиновников-взяточников в темных делишках при разделе удобных пахотных земель, которые доставались только крепким хозяевам.

- По-вашему, значит, справедливо оделить всякой неудобью, бросовым дерьмом, болотом новосела, бедняка и батрака? Значит, так и следует подносить, как на блюдечке, лучшую земельку дяде Пете, Аристарху Куприянову, Зотейке Нилову? Или, может быть, у них есть из каких достатков дать кому следует в лапу? - предерзостно допрашивал начальство и односельчан Иннокентий Аксенов.

Ему глухо, боязливо вторили взбулгаченные им мужики - деревенская бессловесная голь.

Пристав, вмиг потерявший свою благообразность, приказал вытолкать взашей смутьяна и подстрекателя к беспорядкам.

Иннокентия волокли со сходки, а он продолжал требовать немедленного передела земли:

- Все должны иметь равные права на хорошие земли!

Неслыханная дерзость батрака-голодранца вызвала остервенелую злобу чванных, обожравшихся удобной пахотой кулаков-богатеев. Они потребовали от пристава: "Принять меры!"

В ту же ночь пристав отправил гонца с пакетом: губернские власти извещались о крамольных призывах Аксенова. За вольнодумцем немедленно был выслан отряд полицейских.

Иннокентия со скрученными за спиной руками провели по селу. Полицейские насильно впихнули его в лодку, быстро отчалили и поплыли вниз по течению.

Палага с подростком сыном сидели на Горюн-камне, неотрывно смотрели в даль, где скрылась лодка. Утром, поручив сына соседке, Палага уехала в Хабаровск. Через десять дней она вернулась домой другим человеком: поседевшая, почерневшая от горя, с пылающими от ненависти глазами.

Живым Иннокентия ей уже не удалось повидать - в хабаровской тюрьме, где он не уставал поносить насильников, его забили насмерть.

Власти рассудили просто: "Посмел взбунтоваться мужик-батрак? Потрясение основ! От нас до бога высоко, до царя далеко, да и он нас не осудит. - И сотворили свой суд и расправу над беззащитным возмутителем спокойствия. - Еще чего? Землю? Получи свои законные три аршина!"

Тюремщики отказали Палаге в выдаче трупа. Она бросалась во все концы, добралась до канцелярии генерал-губернатора, но всюду в ответ на требование выдать ей тело мужа получала жесткое, как гранит, слово:

- Невозможно!

- Палачи! - отчаянно кричала маленькая постаревшая женщина. - Отдайте мне его хоть мертвого!

- Невозможно!

Палага перешла к нападению. Резко, без обиняков, стала повторять те обличения, которые Иннокентий говорил на сходке, бесстрашно назвала имена злодеев-дельцов, из-за своих выгод и боязни разоблачения убивших ее мужа, - назвала имя генерал-губернатора, чиновников, пристава, по навету которого был растерзан правдолюбец Аксенов.

- Отдайте мужа! Боитесь? Видать, места на нем живого не оставили? Изверги рода человеческого! Убийцы!.. Дайте похоронить!

- Невозможно! - бесстрастно отвечал чиновный сановник и, будто ожегшись, быстро отводил взор от пылающих, отчаянных глаз Палаги.

В Хабаровске она жила у землячки - Надежды Андреевны Петровой, которая была родом из Темной речки.

Молодая еще женщина, жена скромного конторщика, Надежда Андреевна, как могла, поддерживала Палагу в ее несчастье. Утешить вдову она пригласила близко знакомых женщин. Сыновья их томились в ссылке на севере России. "Студенты. Против царя шли", - узнала вскоре Палага.

Матери студентов - Марья Ивановна Яницына и Наталья Владимировна Лебедева - приняли живое участие в судьбе Аксеновой и ее подростка сына.

Кто-то распространил по городу листовки с описанием жестокой расправы без суда и следствия над батраком Иннокентием Аксеновым.

Дело сразу приняло широкую огласку. Губернские власти всполошились, и Палаге было приказано немедленно "закрыть глотку и убираться восвояси".

По приезде в Темную речку Палага попросила Никанора Костина вытесать ей деревянный крест. Под высокой елью на темнореченском кладбище она вкопала этот крест. Химическим карандашом на нем была выведена надпись: "Иннокентий Аксенов, 47 лет. Погиб мученической смертью от рук палачей русского народа".

Назад Дальше