Во двор въезжали телеги с камнем, за которыми шли каменщики с тяжелыми молотами. И когда каменщики сняли рубахи и подняли над головой молоты, то показалось, что и сами они вытесаны из камня. Они с такой силой ударили молотами, что из камней брызнули искры.
В яркое солнечное утро, когда на каменный фундамент стали укладывать бревна, мне почудилось, что их укладывают вместе с солнечными лучами. Наверное, так оно и было, потому что, когда после я вошел в новый дом, он был полон света. Свет лился с потолка и со стен. Где-то на печке заиграл сверчок: "Тра-та-та… Тра-та-та…" И по тому, как тщательно он настраивал свою скрипочку, как широко и вольно начинал, по запеву видно было, что устроился он на долгие времена.
Со двора закричали:
- Стекольщик, стекольщик!
В стеклах, когда их еще несли по улице, отражались дома, деревья и облака. И так, с отражениями, их и вставили в рамы, и все это я увидел в окне.
Вместе с солнцем в доме появился маляр с разноцветными кистями. Он оглядел белые стены, потом взглянул на меня и сказал:
- Ну, мальчик, не зевай!
Маляр наложил на стену картон, ударил по нему кистью, и, когда снял картон, на белой стене, среди ветвей, сидели и распевали синие птицы. Тогда он взял другую кисть, опустил в ведерко с зеленой краской, снова ударил по картону, и, когда снял его, на стене еще громче синих распевали зеленые птицы. Так он двигался вдоль стен и веселыми взмахами птицелова выпускал разноцветных птиц, и скоро вся комната звенела и пела от пола до потолка.
- Открой окно, - сказал маляр.
Но я боялся открыть окно, как бы не улетели птицы.
- Чудачок, - сказал маляр, - я их крепко приклеил.
Он перешел в столовую, посмотрел на дубовый стол, на буфет, который гремел посудой, наложил на стену новый картон и ударил по нему кистью. А когда снял картон, на стене шумел лес, между деревьями сидели медведи и смотрели на буфет, непонятно каким образом узнав, что там кувшин с медом.
Не успели еще пристроить водосточную трубу, как тотчас же по ней взобрался на крышу кот, пробежал на юг и на север, увидел, что все в порядке, вскочил на трубу и сказал: "Мяу!"
В это время во дворе появился пожарник в красной рубахе и стал осматривать дом от погреба до чердака, подозревая, что дом построен не из камней и бревен, а из серных спичек. Дедушка шел за ним по пятам и ухмылялся. Пожарник, оглянувшись и увидев, что дед ухмыляется, молча повернулся и ушел. Но вскоре он появился уже в медной каске и в брезентовой куртке, на которой висел пояс с железными крючьями. И по всему видно было: и он, и его медная каска, и особенно железные крючья на поясе не сомневаются, что дом сложен именно из серных спичек и опасен для всей улицы и даже для всего города, если хотите знать!
Дедушка вздохнул, вытащил из самого глубокого кармана кошелек и взглянул в глаза пожарнику…
Длинными ножницами дед вырезал из жести петуха. Сначала появился петушиный гребень, потом голова, крылья. И вот еще один взмах длинных ножниц, и, освободив закованные ноги, из жести выскочил петух, которому тотчас же захотелось возвестить об этом всему свету криком "ку-ка-ре-ку!".
Дедушка понял его, полез с ним на крышу и там прикрепил к вертушке над крыльцом. И только он отнял руки, петушок вздрогнул, повернулся направо, повернулся налево, обозревая окрестности, которые ему придется отныне будить, и принял петушиную позу. Но в это время стемнело, и он, отличающий день от ночи, сдержал свой крик и пропал в тени; однако, чтобы не проспать, одним глазом все время следил за часами, нарисованными на вывеске деда.
В небе зажглись звезды. Они были как золотые фонари, подвешенные для освещения нового дома.
На рассвете меня разбудил шум. Явился Юхим, с утра уже выпивший, - не с похмелья, а именно свежевыпивший, с веселым, самодовольным, как ярко начищенный самовар сияющим лицом, аккуратно повязанный новым синим кушаком, в блестящих, обильно и густо смазанных дегтем сапогах.
- С новым домом, с новым счастьем! - как труба провозгласил он, опустил руку в новый, чистый, припасенный его женой Еленой холщовый мешочек и вольготным, щедрым жестом сеятеля осыпал нас в постелях твердым, свежим, веющим полевой прохладой золотистым зерном. Потом таким же широким жестом он осыпал пол, стулья, диван, из щедрости бросил горсть даже на стены, птицам, и казалось, что вот сейчас все вокруг, как в поле, зазеленеет. И на душе было хорошо, радостно.
Всходило солнце.
Петушок на крыше первый увидел солнце, и золотой сигнал его был принят всеми петухами, потому что тотчас же со всех сторон закричали: "Ку-ка-ре-ку!" Сначала на этой улице, а затем и на следующей улице, и во всем местечке, и за рекой, пока крик не достиг дальней, выступающей из тумана зубчатой монастырской стены, и тогда уже откликнулись и горластые монастырские петухи, за исключением тех, которых накануне зарезали и съели монахи, потому что они очень любили петухов.
Навстречу солнцу поднимались травы, утренний ветер длинными руками расчесывал их, и они были то голубые, то серебряные.
Я был на великом празднике земли, когда каждая травинка возникала, как ярко горящая зеленая свечка, когда каждый цветок зажигал в своей чашечке вечный огонь. Нов и прекрасен был мир - столько золотых нитей было протянуто в воздухе от земли до неба, и новый дом светился и ликовал. И никто не знал, никто не знал, что ожидало нас сегодня же.
…День начинался обычно.
- Котя, не угощай кошку огурцами - кошка огурцов не ест!
Толстомордый, веснушчатый Котя сидит перед котом и сует ему под нос большой желтый соленый огурец.
- Маринованного хочешь, не хочешь?
Терентий вежливо сиреневым язычком облизывает огурец и жеманно отворачивается. Но Котя заходит со стороны и настойчиво тыкает под мягкий нос огурец.
- Ешь, дурак, это вкусно!
Кот раздувает седые усы и фыркает: "фи-фи", и, чтобы зря не портить себе нервы, он переходит в другое место и снова солидно укладывается, подставив, как это любит, свою усатую морду под прямые лучи солнца, и блаженно закрывает глаза.
Но снова что-то постороннее закрывает солнце, и под носом оказывается ненавистный желтый, остро отдающий чесноком и уксусом, противный огурец. Завитые усы его становятся жесткими, сонные ласковые глаза загораются зеленым блеском: "Внимание! Пантера!"
- Жуй, дурак, жуй, - канючит Котя, тыкая в нос огурец.
Терентий теряет терпение, вскакивает, спина медленно и жутко изгибается, щетина становится дымчатой и искрится: "Видишь, какой я злой!"
- Идиот паршивый, - говорит Котя.
Терентий, изловчившись, прыгает и лапкой проводит по Котиному носу.
- Ой! Где мои глаза? - кричит Котя.
А Терентий уже на трубе и по трубе на крышу и оттуда смотрит вниз и мяукает: "Я тебя предупреждал. Я ведь тебя предупреждал…"
И вот как раз в это время в знойную глубокую местечковую тишину откуда-то издалека донеслись звучные хлопки. Никто не обратил на это внимания. Но хлопки не унимались. Они повторялись через зловеще определенные промежутки все громче, все ближе, и все еще непонятно было, что это такое и зачем? Ведь так ярко светило солнце, мирно, спокойно, неподвижно, нежными ягнятами спали в голубой вышине неба облака, так весело, беспечно перелетали с ветки на ветку и свистели птицы и подсолнухи поворачивались к солнцу…
Но вот где-то совсем близко, рядом, за тихими крайними хатками, что-то лопнуло с такой силой, что в домах зазвенели стекла.
Теперь уже не было ни минуты тишины, и все вокруг дрожало и рокотало, и самый воздух, начиненный динамитом, взрывался и выл.
Погреб, куда набилась вся улица, встретил нас холодной тьмой. Пахло укропом и каменной плесенью. Все, к чему ни притронешься - огуречные бочки, камень, - все было склизкое, живое, как жаба.
Острыми ножами сюда проникали солнечные лучи, и я с жадностью ловил их, стараясь, чтобы они упали на лицо и руки.
В погребе глухо слышались толчки, они сливались в сплошное гудение и бурлили, бурлили все громче, словно из самой глубины земли к нам шел поезд.
А в погребе рассуждали.
- Это Деникин, - говорил один.
- А я вам говорю, это Махно, - говорил другой.
- Много вы оба понимаете! Это "зеленые", если вы хотите знать, - говорил третий.
- "Зеленые" или "черные", "белые" или "фиолетовые", а плохо будет нам, - заключил учитель.
Где-то там, наверху, порывом ветра открылась дверь, ослепило дневным светом, подуло душным, летним травяным теплом. Из солнечного дня, из того, другого, уже отдалившегося и неправдоподобного мира появилась чья-то тень.
- Кто там? - закричали из погреба.
- Я! - откликнулся тонкий голосок.
- Что значит "я"? - кричали из погреба.
- Я, Микитка.
Он был в белой сорочке, веселый, теплый, как осколок солнечного луча.
- Ну, что там, что?
- Ух! Ух! - отвечал Микитка.
- Что значит "ух", - ворчал учитель, - разве ты не знаешь, что нет такого слова "ух".
- Ух, дядя, - не унимался Микитка, - как бабахнет, как треснет, как начнется пожар!
- Ну, где пожар? - вяло спросил дед.
- Да у вас, дядя! Все сгорело, все! - с пылом рассказывал Микитка.
Мальчик не понял, почему дед схватился за сердце, - ведь это так интересно, так ново. Как бабахнет! Как треснет!
- Гляди! - сказал Микитка и достал из бездонных карманов еще теплый, блестящий и зазубренный осколок. - Славный биток!
Так же неожиданно, как все это началось, наступила глухая, темная, страшная тишина… Слышно было, как звеня струился песок.
Дверь погреба была открыта в звездное небо, и коралловые нити звезд висели у самого порога.
Люди тихо, на цыпочках, выходили и исчезали, растворяясь в темноте.
Я еще не совсем проснулся, и все это казалось сном.
- Дед, милый, где мы?
Он взял меня за руку и, еще сонного, повел наверх, к звездам.
Жужжание жука, дрожащий, трепетный полет слепых, бьющихся прямо о козырек ночных мотыльков и томительный запах неизвестных цветов, - отчего же раньше я не видел и не ощущал всего этого с такой силой как сейчас?
4. Батько Козырь-Зырько и другие
Дом наполнился звоном и выстрелами, будто не люди, а заряженные ружья ходили по комнатам. В передней висела разрубленная корова. С нее ручьями стекала и хлюпала под ногами кровь. Пьяные шлычники бегали по комнатам с раскаленными сковородами, на которых шипели огромные куски мяса, пережаренные с соломой и даже со щепками, и кто-то рубал шашкой гигантский солдатский хлеб, твердый как камень и тоже испеченный с соломой и углем.
На дворе в зеленых плисовых штанах стоял батько Козырь-Зырько, окруженный долдонами в шапках с черными шлыками, откидывающими зловещие тени, в которых помещался не только батько, но и вся его свита. Здесь был горбатый аптекарь в больших роговых очках, с бутылкой нашатырного спирта в руках, похожий на крючок писарь с железной чернильницей у пояса, казначей с большой, в ладонь величиной, государственной печатью на серебряной цепочке. Была даже дама в ротонде, которая держала на блюде моченые яблоки, и мальчик Кузька, в обязанности которого входило чесать пятки батьку, потому что у батька Козырь-Зырько на душе было столько грехов, что он не мог уснуть, если на ночь ему не чесали пятки. Это был целый дворцовый штат, достаточный, впрочем, и для дворцового переворота.
Может, и странно было видеть среди черношлычников с плетеными нагайками как бы вынутого из пыльной личинки горбуна с бледным, припудренным лицом. Но, как это часто бывает, именно он и был самым могущественным человеком в этом анархическом государстве. Батько очень гордился своим аптекарем и в назидание стражам завел ученый разговор:
- А что, аптекарь, и персидский порошок у тебя есть?
- Есть, батько, - отвечал аптекарь и вытащил из шаровар какую-то пыльную коробку.
- А что, персидским порошком посыпают покои и диваны персидскому шаху? - спрашивал батько.
- Я сам это видел, - подтвердил аптекарь.
- А что же говорит персидский шах, когда ему посыпают покои персидским порошком? - интересовался батько.
- Ой койцец бен койцец кецуцей вейкацец, - не задумываясь отвечал аптекарь.
И стражи лупили глаза на горбатого аптекаря и его коробку с драгоценным порошком.
- И золотые пилюли, говорят, у тебя есть? - гордился батько.
- Нет, батько, золотые пилюли жиды попрятали, но я их достану.
- А это что у тебя? - спросил батько, вытаскивая из аптекарской жилетки пузырек.
- Капли датского короля! - ухмыльнулся аптекарь.
- Короля? - на этот раз удивился уже и батько. Он вылил в медную кварту пузырек и выпил залпом, как водку. Утеревшись рукавом, батько смолчал, но на лице его было написано: "Дурак он, твой датский король!"
И именно аптекарь, а никто другой, всегда стоял ближе всех к батьку с бутылкой самого злого на свете нашатырного спирта. И когда у батька болела от водки голова и он начинал заговариваться, высказывая такое, что даже у черношлычников, слышавших многое на своем веку и тоже способных кое-что сказать, вздрагивали шлыки на шапках, - тогда горбатый аптекарь осторожно и деликатно, как только и может это сделать горбун, подставлял к носу батька бутылку с нашатырем.
Хватив нашатырного запаха на полную носовую завертку - а завертка у батька была такая, что у всех видевших и слышавших и претерпевших телохранителей его, каждый из которых имел свою собственную носовую завертку, подгибались колени, - батько, если он даже лежал на полу, вскидывался на ноги, как от выстрела, и с ужасом глядел на бутылку в руках аптекаря, словно это был пистолет, из которого он только что получил пулю в голову. И бутылка действительно дымилась.
И все вокруг - и похожий на крючок писарь с железной чернильницей, под завинченной крышкой которой содержались все мысли государства, и казначей с большой, в ладонь, государственной печатью, в которой была сосредоточена вся власть, и сами черношлычники с плетеными нагайками, как дубы стоявшие вокруг батька и его свиты, - все вокруг с уважением и завистью глядели на горбуна, который благодаря этой волшебной бутылке приобрел такую нестерпимую власть в государстве. Но, как это бывает, именно эта власть и приближенность к батьку и погубила гордого горбуна, и он, как и все фавориты, получил свою пулю не на поле брани, а на плахе.
И случилось это в тот же час.
К батьку Козырь-Зырько явилась делегация: нотариус Буйченко-Зайченко в визитке с чайной розой в петлице; учитель латинского языка Эмпедокл, носивший на черном шнурке пенсне, которое каждый раз при испуге или удивлении падало; два зубных врача-близнеца в перчатках; полковник Тимченко-Островерхов, который никогда не командовал ни полком, ни даже одним солдатом и неизвестно почему так назывался - может, оттого, что дед его, Тимченко-Островерхов, был полковником, и по привычке уже всех Тимченко-Островерховых тоже называли полковниками? Наконец, стоявший позади всех старый столяр с лопатообразной бородой, которая казалась приклеенной столярным клеем.
У ворот их встретил страж:
- Пачпорт есть?
- Вы слышали? Паспорт, - восторженно прошептал Буйченко-Зайченко. - Они спрашивают не что-нибудь, а паспорт.
И он распахнул визитку и, сверкнув цепочкой на жилете, солидно, степенно, банковским жестом добыл из глубокого потайного кармана паспорт и, улыбаясь, протянул его стражу.
Но тот наметанно-прицельным глазом заметил цепочку с брелоком и, не обращая внимания на протянутый паспорт, а щелкнув пальцами, осторожно сдернул цепочку с брелоком.
- Пантомима! - сказал он.
Так он обошел справа налево этот странный, нелепый, разнообразный, в котелках, похожий на переодетых ангелов, дрожащий строй. Ловко, сразу обеими руками, одним непрерывающимся движением ощупывал каждого с головы до колен, на миг неуловимым движением фокусника задерживаясь на боковом или жилетном кармане, и в руках его иллюзионно рождались то золотая цепочка, то кольцо, то красный сафьяновый бумажник.
А когда дошел до конца, оглянулся и сказал:
- Курвины дети!
А они сняли котелки и поклонились.
- Ладно, проходи, можно, - сказал страж и отвернулся.
Они вошли в ворота с медным подносом, на котором лежали хлеб-соль.
- Оружие есть? - со смехом спросил черношлычник, который был на голову выше всей этой делегации.
Эмпедокл приподнял фалды сюртука, показывая, что бомб под ним нет, а Буйченко-Зайченко снял даже котелок, чтобы не подумали, будто он что-то прячет под ним.
- На шармака не пройдете! - сказал черношлычник, подошел к Буйченко-Зайченко, двумя пальцами взял за воротник и так ловко потянул визитку, что нотариус только взмахнул руками и остался в одной манишке с фальшивой жемчужной булавкой. - Мусью! - сказал черношлычник и так захохотал, что шаровары его вздулись от смеха.
Во двор принесли большое малиновое бархатное кресло. И когда в него сел батько, оно стало похоже на трон, вокруг которого уже стояла стража с темными ружьями и нагайками.
- Мусью! - объявил страж, подталкивая Буйченко-Зайченко в расположение батька.
- Здрасьте, дети мои! - сказал батько Козырь-Зырько.
- Здравствуйте, господин атаман! - ответила делегация, кто басом, кто дискантом, а Эмпедокл пустил даже петуха.
- Здрасьте, купцы заморские, - пьянея, молвил батько.
- Здравствуйте, - снова хором ответила делегация, хотя никто не знал: отчего же они вдруг - заморские?
Батько, в связи с приходом делегации, тотчас же получил очередной выстрел из бутылки и, поглядев на делегацию трезвыми глазами, увидел, что смотреть не на что, ибо делегация состоит из одних котелков, которых батько ненавидел, презирал и которых не считал за людей. И, решив, что зря его вернули из потустороннего, более веселого мира, хватил, к несчастью аптекаря, который как раз в это время отвернулся, добрый глоток нашатыря. Понял он это лишь тогда, когда вдали увидел свои же собственные глаза, с ужасом глядящие на него. И когда аптекарь, который от страха весь вошел в свой горб, с помощью другой бутылки привел батька в чувство, он прочел в его выпученных глазах то, что можно прочесть только в глазах самого бога.
Но когда черные шлыки поставили маленького аптекаря к стенке, у него было такое гордое лицо, будто он знает что-то такое, чего не знает никто. И батько, взглянув на него, понял, что, наверное, в потайном кармане у аптекаря есть пузырек живой воды, и велел не стрелять горбуна, а порубить на куски, а буде найдут пузырек живой воды, которой достаточно брызнуть, чтобы снова составить аптекаря из кусков, то разбить этот пузырек на его глазах.
И вместе с аптекарем, от которого как память, что жил на свете, осталось на мостовой лишь кровавое пятно, чуть не пошла на тот свет и вся делегация в котелках, потому что если их ненавидел и презирал батько, то еще больше ненавидели и презирали их черношлычники и их винтовки и сабли, готовые даже без приказа стрелять и рубить людей в котелках.
И скоро вся делегация стояла перед батьком уже в одних только штиблетах и котелках, дрожа от холода и страха, с большим медным блюдом, на котором лежали хлеб-соль. Батько, давясь от смеха, посмотрел на них, ткнул корку в соль, попробовал и передал рядом стоящему стражу.
- Горько Украине от комиссаров и жидов, - сказал он.
Корка с солью пошла по рукам, ее пробовали и говорили:
- Горько Украине от комиссаров и жидов…