Появляется Юхим, неожиданно громадный, дремучий, как дерево.
- Чи вечеряли?
Он говорит тихо, ласково, словно ночная тишина и его успокоила.
Он приносит холодный, в росе, глечик молока и ковригу душистого ржаного хлеба.
Я плачу и пью молоко.
- Ну ничего, парнишечка, ничего.
Юхим гладит меня тяжелой, шершавой рукой поденщика, и теплая, добрая сила этой черствой ладони постепенно успокаивает меня, и я затихаю.
Роса принимает нас за траву, и лицо и босые ноги становятся мокрыми, холодными.
Юхим курит цигарку и кашляет.
- Так-то, парнишечка. Вот вырастешь, не будет того.
Дым табака мешается с запахом бурьяна.
Терпкая горечь росистого бурьяна остается в душе на всю жизнь, на всю жизнь.
6. Я знакомлюсь с новым миром
В хате с нагретой лежанкой духовито пахнет травами, мятой, засушенным цветом, словно и вся она из травы и теперь, вялая, сонно отдыхает.
А звезды, опускаясь все ниже и ниже, проникают в хату и сияют среди темных икон с зелеными вербными веточками. Потом медленно из-за облака выплывает луна, освещая черные, висящие на стене хомуты.
Суров неподвижный, потемневший лик икон. Вдруг темно-оливковое, древнее, сошедшее с иконы лицо склоняется надо мной.
- Спишь, хлопчик? Ну, спи, спи.
И крючковатые пальцы поправляют кисло пахнущий кожушок.
Маленькие окошки сотрясаются и звенят от дальней пушечной пальбы.
…Я просыпаюсь. Солнце звенит в окне, весь переулок забит стадом. Коровы теснятся, мычат, а сзади, в пыли, идет пастушонок и погоняет их солнечным лучом.
- Чи проснулся?
Бабка Елена сидит у окна и плетет из тонких ивовых прутьев, словно вяжет кружева.
- Баба, а дед где?
- Живой, живой.
- Баба, я домой хочу.
- Нельзя домой, хлопчик, нельзя, забьют.
Она отрезает большой ломоть свежеиспеченного, еще горячего, с золотистой коркой, ржаного хлеба.
- Иди, иди, погуляй…
Я выхожу во двор и вижу: у амбара стоит шелковисто-каштановый теленок с большим белым пятном на лбу. Прижавшись к амбарным воротам, он еле держится на своих тонких, дрожащих, как струны, розовых ножках, исподлобья оглядывая окружающий мир. И только он хочет отойти - его как шатанет из стороны в сторону! Нет, он еще не в силах удержать под собой так быстро, так безумно вращающуюся землю.
Но проходит немного времени. Вот он сделал шаг, другой - и устоял. И удивлению его нет конца. Округло-глупыми, восторженными глазами он оглядывается и оглядывается и не верит. Пробует копытцем землю: твердо?
Так он стоит, стоит и вдруг подпрыгнет и как брыкнет копытцем! Раз, другой. И пошел, пошел прыгать.
Светит солнце, дует ветер, пахнет свежим сеном, а он все прыгает. Но теперь ему уже мало этого. Он переходит на высшую ступень. Он делает прыжок и, пригнув голову, хочет поддать рогами. Но никого нет впереди, да и рогов у него нет.
Тогда он делает новую попытку и снова нагибает голову: может, уже появился противник, может, уже выросли рога?
Вдруг косым сердитым глазом он замечает меня, на минутку замирает, большелобый, и весь напружинивается: "Гляди!" Он разбегается и со всего размаха ударяется лбом о ворота амбара. Удар отрезвляет его, он останавливается и диковато смотрит: "Что это такое?" Шатаясь отходит от амбара, снова недоверчиво смотрит на ворота, и весь его вид говорит: "Да, сложная штука - жизнь".
Как хороши эти нелюдимые, заросшие будяками зареченские переулки, где вдоль глухих заборов, из всех щелей протягивая в воздух изящные, изогнутые змеиные головки, вьется хмель, где все переплелось и розы оказались под белым бузиновым зонтиком, а вишни выглядывают из-под лакированных листьев ивы!
Даже колючая проволока на огородных изгородях потеряла тут свой зловещий ржавый лик, и из каждой колючки, словно из бутона, развернулся голубой колокольчик.
И вьется такая улочка извилистой луговой тропинкой, на которую случайно забежали хаты, да и те повернулись задами, разве только маленькое банное окошко подслеповато глядит в переулок.
На самом краю переулка, прямо над обрывом, висит кособокая, с взлохмаченной соломенной крышей хатка Юхима и Елены.
Летом на кровле хатки вырастают ромашки, и может, от этого она еще ближе и роднее сливается с окружающими ее полями.
А за хатой - поросший луговыми цветами заброшенный откос с рыжим муравейником и теплой паутиной, и внизу глубокий овраг, по дну которого журчит темный железный ручей.
Я сидел у оврага на песчанике, где желтая шуршащая хвоя кипела муравьями.
Рыжие, упрямые, молча, безостановочно двигались они туда и назад, сталкиваясь и расходясь на тысячи разных, только им известных тропинок. И непонятно было, куда и зачем они спешили, знали ли дорогу или ползли куда попало.
Крупный, красноватый, с суровым выражением лица муравей тянул в крепких, жестких челюстях полую, сухую, трескучую былинку. Он тянул это бревно и, казалось, охал про себя от тяжести.
- Ты куда? - остановил я его веточкой.
Муравей сунулся вправо, сунулся влево. Но я перекрывал ему все дороги. Он сердито ткнулся лбом в веточку и вдруг храбро перевалился через нее, не выпуская своей былинки.
Я следил за ним. Он полз к дереву. Навстречу ползли другие муравьи, и казалось, они даже кланялись друг другу и говорили: "Бог в помощь!"
Наконец мой муравей достиг пня - большого, трухлявого, обросшего мхом. Еще мгновение, и он исчезнет со своей былинкой. Я стал силой отбирать у муравья его ношу. Но муравей вцепился в нее ржавыми челюстями, поднялся вместе с нею в воздух и отчаянно замотал головой: "Не отпущу, что хочешь - не отпущу".
- Вот я тебя сейчас! - крикнул я и дунул на муравья.
Муравей упал на землю спиной, ловко перевернулся, подумал мгновение - "что же делать?", поглядел направо, поглядел налево и пополз прочь, назад, туда, где растут сухие стебельки.
Я подивился и ужаснулся его терпению.
А там, на лугу, как на картинке, шоколадное стадо коров.
Я перебираюсь через овраг. Пахнет теплым кизяком. Я подхожу к корове. Расставив склеротические ноги и низко опустив морду, корова жует траву. Бока ее раздуваются. Не поднимая опущенной морды, она переходит на свежее место и снова жует. И глубоко-глубоко вздыхает, словно о чем-то жалеет, словно была когда-то человеком, а теперь вот - корова и навеки прикована к траве. Стою и смотрю и слушаю ее вздохи, и отчего-то мне жаль ее. То ли она это чувствует, то ли ей надоело мое соглядатайство, но вот она оторвалась от травы и, слизывая с губ лиловую пену, долго-долго смотрит на меня, и глаза у нее печальные, добрые, вопрошающие. Наверное, ей кажется, что я хочу ей что-то дать, что я ее жду, и она спокойно направляется ко мне.
Но у нее рога, рога направлены на меня, и я отступаю. А она, помахивая хвостом, идет прямо на меня. Тогда я поворачиваюсь и бегу. Я бегу и прислушиваюсь, нет ли сзади топота. Все тихо.
У оврага я останавливаюсь. Корова снова, опустив морду, жует. Она совсем забыла про меня.
Знойный полдень. Тишина.
Вот наконец корова насытилась, подняла морду от травы и смотрит куда-то вдаль.
- Му-у-у…
Бежит хлопчик с длинным кнутом на плече и кричит на меня:
- Геть! Геть!
7. В середине лета
Утром, еще до восхода солнца, я вышел в сад. У калитки лежал свернутый люлькой липовый лист, и в нем спала стрекоза. Между деревьями бродили и маялись на дорожках клочья ночного тумана, словно завернутые в простыни фигуры.
Под кустом сидел лягушонок и удивленно смотрел на меня.
А там, на самой вершине, на зелено-солнечном пальчике груши сидела крохотная пичужка. Она оглянулась во все стороны и вдруг пискнула. И затихла. И долго смотрела на меня. Но потом поняла, что это не опасно, и начала свою вольную, свою робкую, вещую песенку утра. И, отзываясь на ее мольбу, взошло солнце, и защелкали все птицы сразу, и так их было много, что казалось, каждый шумящий на дереве листик поет и щелкает. Зажужжали пчелы.
Открылся сад - залитый солнцем, веселый, шумный, молодой, заросший малиной меж низких раскидистых яблонь, с ландышем в сумеречной глубине.
Я остановился у вишни. Еще вчера изредка среди листьев проглядывал одинокий коралл, а сегодня она вся чудесно осыпана горячими красными вишнями, висящими по две и по три на тонких алых ножках. Сорвешь - и чуть оскомистая ягода брызнет кровью. И каким же вкусным и необходимым кажется тогда ломоть черного хлеба.
А малина! Как раз на этом кустике, я приметил, были твердые, зеленые, клопиные на вкус ягодки, а сегодня - откуда взялась эта крупная яркая малина?
Все сразу созрело, точно сговорилось в эту прекрасную, загадочную летнюю ночь, полную теплого тумана и бреда спящей птицы.
Убегали вверх по деревьям лиловые колокольчики, расцветал огнем опаленный шиповник.
Откуда это все и для кого? И как хорошо жить на свете!
- Беги, беги! - закричали сзади.
Все побросали ведра и побежали, оставив меня одного у колодца.
- Мама! Мама! - закричал я.
- Маме! Маме! - передразнил меня кто-то, и я увидел над собой бородатое, смутное, бесконечно чуждое лицо.
Черствые руки подымают меня над колодцем, и, как дуло ружья, глядит на меня темный, уходящий в глубину, почернело-зеленый, ужасно сужающийся и струящийся водой сруб. И где-то там, глубоко-глубоко, наверное в середине земли, плещет тяжело-черная вода, и в дрожащих ее кругах качается, дробится, разламываясь на части, судорожно дергающийся в огромных руках мальчик.
- Не надо! Не надо! - закричал я.
- А надо, надо, - передразнил он меня и раскачал над срубом.
- Мамочка! - закричал я каким-то звенящим криком.
Темные истовые глаза взглянули на меня:
- Да ну тебя к черту!
И каменной рукой он отшвырнул меня в мокрую, утоптанную и перемешанную с грязью траву у колодца и, повернувшись тяжелой, воловьей, в грубом ржаном армяке спиной, не оборачиваясь, пошел прочь в смазанных салом чеботах. Я даже не успел понять, что произошло.
Я лежал в знойных кустах малины в чужом саду, не шевелясь. Где-то высоко-высоко проплывало облако. Как горячо пахла малина и какое светлое, прекрасное облако. Зачем же надо прятаться? Отчего это так все устроено в мире?
Прилетел шмель и упал рядом в цветок. Он сердился, тяжело ворочался в чашечке цветка и вдруг загудел так, что хотелось крикнуть: "Тише!", и взлетел, весь в желтой пыльце.
Низенький куст крыжовника весь еще в каплях росы, как в слезах. Вот его коснулся луч солнца, и сразу он весь зажегся. Но тут же тучи закрыли солнце, подул ветерок. А капли висели, цепкие, свинцово-матовые, удивительно живучие.
Что же это такое в самом деле?
Я тронул одну мизинцем - и вдруг ее не стало. Смотрю на прохладный, мокрый палец и облизываю каплю, горькую как слеза.
Кот, думая, что никто его не видит, ходил меж кустов по какому-то следу мускулистым, тигриным шагом. Вот он настороженно остановился, прислушался и, раздувая ноздри, фыркая и по-пластунски подтягиваясь, готовится к страшному, смертельному прыжку.
И в это время я прошептал:
- Киска…
И кот сразу обмяк, собрался в нежный, пушистый клубок и стал умываться, глядя на меня: "Это я пошутил! Ты думал на самом деле? На самом деле вот я какой".
А день застыл, безгласный, пустынный.
8. Август
Я увидел их в окно, когда они шли через двор. Один был в зеленой бархатной фуражке, толстый, бледный, пухлый, другой в кубанке - маленький горбоносый, с побитым порохом, в синих крапинках лицом. Оба с головы до ног увешаны оружием.
Они зашли в хату не снимая шапок.
- Бог в помощь, мамо, - гундосо сказал пухлявый.
Конопатый шумно понюхал воздух.
- Комиссарами пахнет, - сказал он.
- Нема, - сказал Юхим.
- Нема, нема! - подтвердила Елена. - Огурчиков соленых дать?
- Давай! - прогундосил пухлявый. - И горилку давай, и свинячью колбасу давай, все давай!
- Комиссарами пахнет, - упрямо повторил конопатый и стал оглядываться. У него были свирепые, с кровяными жилками глаза, и он взглянул на меня собакой.
- Были, - сказал Юхим, - были и ушли.
- Ушли, ушли, - подтвердила Елена. - Я горячих щец вам налью.
- Начхать! - сказал пухлявый.
Он расселся на табурете и ударил шашкой по столу:
- Горилку давай! Свинячью колбасу давай!
А конопатый не садился. Он стоял посреди хаты в своей кубанке и шумно вдыхал воздух. Рядом качалась зыбка, прикрепленная к потолку. Неужели и он, конопатый, лежал когда-то в зыбке, сосал соску, пускал пузыри, изумленно-светлыми младенческими глазами смотрел и удивлялся откуда-то появившемуся миру?
- А я говорю - комиссарами пахнет, книжками пахнет! Чесноком пахнет! Фу-фу!
- Ты себя не накручивай, ты себя не взвинчивай, - прогундосил пухлявый, принимаясь за еду.
- А я говорю - пахнет. Душно мне! - воскликнул конопатый и скинул кубанку на пол.
- Знай горилку жри, знай свинячью колбасу натягивай, не выдумывай, - вяло твердил пухлявый, жуя полным ртом.
- Ох, нюх у меня! Беда мне с нюхом, - тосковал конопатый, не принимаясь за еду. Он все оглядывался, и казалось, глаза его насквозь пронизывали потолок.
- Тащи дробину!
- Нема, - сказала Елена.
- Ах ты сука! Ты кто такая?
- Я мать твоя, - обидчиво сказала Елена.
- Молчи, карга! Печена картошка - вот ты кто!
Он притащил лестницу и, шумно дыша, полез на чердак.
В хате сразу наступила такая тишина, что слышно было, как ходят по крыше голуби.
Через минуту там, на чердаке, поднялся крик, и конопатый стал выволакивать и подавать на лестницу людей - в соломе и пуху.
- Ешь, пей, не журись, - гундосил пухлявый, не обращая внимания на происходящее.
- Ох и нюх у меня! Ох и беда мне с ним! - хохотал конопатый, разглядывая маленьких седобородых стариков, плачущих женщин и бледных золотушных детей.
Вдруг кто-то сильно толкнул меня под кровать, и сразу же вокруг загремело, словно мир раскололся и со звоном рассыпался на самые маленькие осколки.
И почему это должно было быть именно со мной? Я в ужасе закрыл глаза и заткнул уши, чтобы не слышать.
- Дед! - позвал я. - Где ты, дед?
- Эй ты, заморыш, вылезай! - крикнул конопатый.
Новый грохот потряс все вокруг, и пламя ослепило меня. И неслыханно едкий, грозный, ужасный дым наполнил хату.
У зеркала стояли две девушки с длинными косами, и мать, закрыв их собой и расставив руки, кричала:
- Не дам! Не дам!
Я подошел к ней и стал на нее смотреть. На секунду она остановилась и с силой потянула меня за рукав:
- Кричи! Кричи!
И снова принялась вопить.
В это время маленький морщинистый старичок схватил кочергу, как в барабан стал бить по медному тазу, и от звука кричащей меди люди вздрогнули и заорали еще громче.
- А ну ша! - засмеялся конопатый, вскинул обрез и щелкнул затвором.
- Что вы делаете? - закричал дед.
- Сосем проклятое семя Украины, - ответил конопатый и стал медленно целиться в женщину.
Но все еще казалось, что это не на самом деле. Казалось, он немного поцелится и со смехом опустит обрез, и все будет хорошо, и все заговорят друг с другом как люди. Но он, слегка побледнев, медленно и тщательно наводил прицел, и стало тихо и страшно, и лица людей застыли, как глиняные маски.
- Разбойники! Господи, что же это такое? - растерянно спросила женщина.
Ее шатало из стороны в сторону.
- Смирно! - крикнул конопатый и засмеялся, и от смеха не в силах был целиться.
- На! На! Стреляй! - взвизгнула женщина и стала раздирать на груди платье.
- Ну, молись богу! - сказал конопатый, обрубком пальца он придерживал курок.
За юбку женщины держался худенький мальчик в длинных фильдекосовых чулках. На бледно-фарфоровом лице с высоким чистым лбом блестели необычайно большие, темные, ушедшие в череп и казавшиеся бездонными глаза. Они тихо, молча, терпеливо, с пониманием смотрели на конопатого.
Тот почувствовал этот взгляд.
- Ну, чего вылупился?
- Ничего, - прошептал мальчик.
- А ну!
И он наставил обрез на него.
И в мгновение этой страшной, какой-то опустевшей тишины женщина неожиданно отрывисто крикнула слабым, откуда-то издалека прилетевшим, последним, как стекло резанувшим сердце, беззащитным криком. И на губах ее появилась розовая пена.
И тогда и мальчик закричал и все закричали беззащитными голосами.
- Цирк! - сказал конопатый и опустил обрез.
А женщина уже не могла успокоиться, она бегала по комнате и кричала:
- Дайте мне умереть или забыться! Дайте мне умереть или забыться!
Вдруг она остановилась перед зеркалом, вытянула шею и сказала:
- Ку-ку!..
Все вздрогнули.
- Ку-ку! Ку-ку! - печально повторяла она, как бы вызывая из зеркала свою прошлую жизнь, свою молодость, свое счастье.
А конопатый хохотал, он хлопал себя по ляжкам, держался за живот и хохотал.
И под этот хохот дед мой, похожий на патриарха, повернувшись к восточной стене, бормотал:
- Господи! Если бы я имел золотое перо, я написал бы тебе письмо. Господи! Не промолчи. Сделай, чтобы они были как пыль, как прах перед ветром.
И вдруг он поднял кулаки и закричал во весь голос:
- Господи, не удаляйся от меня. Я приставлю лестницу к синему небу и приду со свечой посмотреть, где ты, господи!
- Дедушка, я боюсь! - закричал я.
- Не бойся, не бойся. Бог спасет.
- Ой, я боюсь!
Я бросился к нему на шею, и мягкая щетина бороды его коснулась моего лица. Я почувствовал привычный запах махорки и молока.
- Так было и так будет, - говорил дед. - Так было и так будет, - прикрыв глаза, точно молитву, повторял он. - Всегда кто-то режет, а кто-то прячется и терпит.
Но мальчишеская душа, полная восторга и веры в разумность мира, не могла примириться с неотвратимостью и постоянством зла.
- Не хочу! - закричал я.
- Тихо, тихо! - говорил дед.
- Не хочу! Не хочу! Не хочу! - захлебываясь кричал я.
- Господи! У тебя лихорадка!
"Урра! Даешь! Да здравствует!" - кричало в моих ушах, и всадники на громадных конях, в папахах с красными лентами скакали вдоль переулка, головами касаясь соломенных крыш.
- Вот они придут! Они им покажут! - зашептал я.
- Когда они еще придут, - печально сказал дед. - Когда они еще придут, а эти уже здесь!
- Придут! Вот увидишь, придут! - исступленно-уверенно говорил я.
- Дай бог, дай бог, - успокаивал дед. - Ну конечно, они придут. Разве они могут нас забыть и не прийти?
Молча, с сжавшимся, навек содрогнувшимся сердцем стоял я среди крика, хохота и молитв.
Кто-то тронул меня за плечо. Это было легкое, но тревожно-трогательное прикосновение.
Передо мной стоял Микитка в неизменном своем картузе с козырьком назад.
- Не боишься? - спросил я.
- А чего бояться, - отвечал Микитка, глядя на конопатого серыми, острыми, бесстрашными глазами мальчишки, идущего напролом. - Бисовы души, - зашептал он. - Стоят и смеются, а вы гвалтуете як дурни. У-у! Я бы их! - он сжал кулачки.
Я тоже сжал кулаки и сказал:
- Я бы их! - И тотчас же на душе стало легче, словно я глотнул свежего воздуха.