И вечно, днем и ночью, кипит жизнь: стучит бондарь, жужжит гигантское колесо, на котором плетут веревки, воняет кожей, столярным клеем; всегда что-то выколачивают, в корытах моют детей, и они кричат и визжат, словно с них соскабливают кожу; на кострах, в огромных сияющих медных тазах варят варенье, и хозяйки рассказывают друг другу, как все было хорошо и дешево в прошлое, далекое доброе время и как все теперь плохо и дорого и никуда не годится, хоть ложись на землю и помирай. Сюда выбрасывают кусочки кожи и обрезки жести и выливают на землю краски, отчего вся она в бурых и зеленых пятнах.
Я очень люблю этот шумный двор и шагаю через него с радостью.
Портняжка, сидя в окне, щурясь одним глазом, старается протянуть в ушко новую нитку и, не глядя на меня, а словно беседуя со своей иглой, спрашивает:
- Ну что, босяк, что у вас, например, варят сегодня на обед?
- Суп с фасолью.
- Суп с фасолью - это неплохо, - говорит портняжка. - Ну, а что у вас, например, на второе?
- Еще суп с фасолью, - говорю я.
- Еще суп с фасолью - это уже плохо.
- А что вы делаете? - интересуюсь я.
- А что я могу делать? Я шью визитку. Визитку за визиткой. А! - продолжает он, беседуя со своей иглой, которая упорно не принимает нитки. - Уж я буду на том свете, когда тебе понадобится визитка. Ну, иди уже со своей бутылкой.
Из широко раскрытых дверей пекарни пышет жаром, а когда открывают печь, виден огонь, сладко пахнет горячими булками. На еврейскую пасху булочник печет мацу, на русскую - куличи, а на польскую - что-то такое особенное, румяное, пышно взошедшее, и я думаю, если бы поселилось здесь вдруг племя ньям-ньям, то и для него булочник придумал бы что-то рогульчатое, языческое.
И всегда тут стоят мальчики, поводят носами, нюхают сладкий кондитерский запах, проводят рукой по сердцу и говорят:
- Ух, удовольствие!
Я тоже повожу носом, тоже провожу рукой по сердцу и говорю:
- Ух, удовольствие!
А пекарь в белом колпаке, со сморщенным лицом сушеной фиги, кричит:
- Ну, чего захотели - дырочку от бублика?
- Давай дырочку, давай дырочку!
- У, босяки! - и пекарь замахивается деревянной лопатой.
Навстречу мне, заполнив весь переулок, едут на трехколесных велосипедах. Свысока смотришь на них: "Вам бы еще в люльке лежать!" А они затихают и с уважением провожают бутылку. Их взгляды говорят: "Ого! Его уже посылают в лавочку!" И нет предела их зависти.
- Эй, цыганенок, куда бежишь?
- Секрет.
- Какой же секрет? У тебя бутылка - наверно, в лавку.
- А может, это и не бутылка.
- Ну, так что же?
- Бинокль.
- Дай посмотреть.
- А ты мне давал свисток?
Но бутылка все-таки опрокинута вверх дном, вокруг уже собралась толпа, и все по очереди, крепко зажмуря один глаз, смотрят через нее в конец улицы.
- Смотри, смотри, корова! - говорит один.
- Это не корова, много ты понимаешь, это верблюд!
- А я тебе говорю, корова, - верблюд выше крыши.
Улица, улица…
Здесь всегда полным-полно мальчиков. С самого раннего утра, только сверкнет солнце, до звездной украинской ночи мальчики наполняют эти узенькие, перепутавшиеся между собой улицы и переулки криком, свистом, кликами побед и воплями поражений.
Здесь не встретить мальчиков, похожих на Жоржа Бормана, с румяно-сливочными лицами, в голубых матросках и лаковых туфлях с бантиками, тех мальчиков, которые точно сошли с картинки и которые не дышат, не двигаются, потому что боятся запачкаться. Нет, тут, скорее, промчится босоногий мальчишка, черный, загорелый, как уголек, в фисташковой тетиной кофте до пят, свистнет, котенком взберется по водосточной трубе на крышу или вдруг исчезнет в щели забора.
Нет здесь и кукол с синими фарфоровыми закрывающимися глазами. Пучок травы, обернутый ленточкой, - вот и кукла, и холят и баюкают ее: "Баю-баюшки-баю!", и смеются и плачут над ней, и говорят, как малому дитяти: "У-гу-гу!", и грозят пальцем, если ведет себя плохо.
Не видно тут и мячей. Если попадется случайно большой сине-красно-зеленый мяч, то собирается толпа и горящими глазами провожает упруго прыгающий мяч - как летит он в голубое небо, как возвращается назад и от удара снова летит выше крыш, выше деревьев.
А вот и широкая, как шлях, Большая Житомирская с настоящими кирпичными тротуарами, и по всей улице мелом аккуратно расчерчены на тротуарах классы. Девчонки с тонкими косичками прыгают на одной ножке из класса в класс: "Иди-ди-пики-ди-цуки-ды-мэ…" Зажмешь бутылку, как гранату, и вихрем проносишься через все классы: "Абель-фабель-доминэ!" - и напоследок дернешь чью-то податливую косичку, и будто тормозом остановил всю улицу - вся она замерла и закричала:
- Илька-Пилька… чтоб тебе споткнуться и сломать бутылку!
5. Загадочный дом
Все дома прятались в глубине дворов, в глухом бурьяне, как бы стыдясь своей облупленной штукатурки, своих ржавых крыш и дырявых, всегда оторванных водосточных труб. И один только дом господина Бибикова нахально выпер на самую середину улицы широким крыльцом с двумя розовыми облупившимися колоннами и широкой стеклянной дверью, в которую проходившие мимо мальчики гляделись как в зеркало.
И хоть каждый, кто мог считать, видел, что дом одноэтажный, но он притворялся трехэтажным, потому что наверху, над крыльцом, была высокая крыша с крохотным чердачным окошком, а внизу, в уровень с землей, подслеповато смотрело маленькое заплесневелое оконце. И чердачное и подземное окошки говорили всем, что они тоже этажи. А что, нет?
Мне казалось, что там всегда спят, - так вокруг было тихо. И я никогда не понимал, отчего Котя Бибиков так много спит и какие сны ему снятся. Были ли то горячие бублики, или банка с медом, или же индейцы с красными перьями, или же все вместе: индейцы, макающие горячие бублики в банку с медом?
- Каму чудные орехи!
С шумом распахнулась ставня, и в окне появился заспанный Котя с такими большими и толстыми ушами, что казалось, и голова эта существует только для того, чтобы ушам было на чем держаться.
- Мне чудные орехи.
- А глазированные не пожалуете?
- Пожалую, - согласился Котя.
Он купил два глазированных ореха, и ставня снова со стуком закрылась.
Я заглянул в щелку забора и увидел широкий и пустой, заросший шелковой травой двор, а там, дальше, уже начинался сад - большой, солнечно-тенистый, с шумящей листвой, таинственный и прекрасный сад Бибикова.
Когда в саду господина Бибикова цвела сирень, запах ее забивал даже запах пекарни. Звезды над этим садом сияли ярче, чем над всей улицей, а иногда срывались и падали в сад и висели на ветвях в китайских фонариках. И тогда играла музыка, бенгальские свечи шипели, взрывались и рассыпались искрами и слышался смех мальчиков в матросках и девочек в белых передниках и кружевных воротничках. Казалось, там вечный праздник.
На крыльце под солнцем в роскошной позе, лениво прикрыв глаза, дремал известный на улице толстый, розоватый бибиковский кот Терентий с завитыми усами.
Когда солнце, не зная, что под его лучами в это время греется Терентий, следуя по предначертанному пути, передвигалось на несколько градусов и на Терентия вдруг надвигалась тень и его охватывал холод, будто с него содрали теплую пушистую золотую шубу и накинули холодный темный капюшон, он неохотно открывал глаза и переходил на солнечное пятно, недовольно мурлыча: "Ходи еще за тобой".
Он жил у Бибикова очень хорошо. Каждый день получал сметану, а день, когда ему давали сливки вместо сметаны, считал несчастнейшим днем своей жизни и ходил мрачный и фыркал и крал сметану у лавочника. Но и после этого у него был такой высокомерный вид, что, когда они стояли рядом, можно было подумать, что скорее лавочник украл сметану у кота, чем кот у лавочника.
И вот этот вороватый Терентий, когда я поднялся на крыльцо, проснулся, искоса взглянул на меня: "Ты кто же?" - и тут же поплелся за мной.
Длинный коридор был как дорога в другой город. Дверь открылась с музыкой, и я очутился в голубой комнате, где стояло и висело столько зеркал, что комната сразу наполнилась мальчиками.
Я взял под козырек, и все мальчики тоже взяли под козырек, как на параде.
Двери раскрывались сами собой, будто впереди меня шел ветер. Открылось десять комнат: синих, зеленых, красных, таких больших, что в них, казалось, были сады, распевали птицы и даже протекали реки.
Я шел по коврам. Привыкший к грохоту извозчиков, я никогда и не думал, что на свете есть подобная тишина. Вокруг молчаливо стояли в зеленых кадках деревья с длинными листьями. Я был в выдуманном и приснившемся мне лесу.
Перед одной из комнат я остановился и долго топтался на пороге, боясь придавить плюшевых белочек, вышитых на ковре. В этой комнате стояла огромная, под балдахином, кровать, закрытая занавесом, по которому летали на острых черных крыльях демоны с красными глазами.
Под звездным балдахином дремал Котя с глазированными орехами в руках.
Котя - щекастый, толстогубый мальчик с такими яркими палевыми веснушками, что после встречи с ним долго ходишь с ощущением веснушек на лице. Говорят, младенцем он был совсем беленький, весь в ямочках: и на щеках, и на подбородке, и на локтях, и на коленях ямочки. И все, кто его видел, от удовольствия щипали его, затем целовали и говорили: это вырастет певец и красавец. И разве только сам Вельзевул знал, что вырастет просто Котя.
В годы, когда другие мальчики уже гоняют по улице обруч, прыгают через канавы и пускают змея, Котю еще носили на руках, и он так привык к этому, что, когда ему уже сшили длинные брюки и даже подарили цепочку от часов, он все еще канючил: "Котя хочет на ручки".
И бабушка, утирая Коте вечно пузырящийся нос, говорила ему:
- А-а, а ты у нас приличный, а ты у нас деликатный, а у тебя сопли не бегут. Вот!
- А трубочисты здесь, бабушка, не пройдут? - спрашивал Котя.
- А ты чего - боишься?
- А пускай трубочисты здесь не ходят, потому что они грязные.
И бабушка всплескивала руками:
- Вот ты какой у нас умный! Вот ты какой у нас философ!
Всем, кто приходил в дом, предлагали:
- Ну, спросите, спросите его!
Гости уже заранее знали, в чем дело, и спрашивали:
- А как тебя, мальчик, зовут?
- Конечно, Котя.
- А сколько тебе лет?
Котя, надувшись, молчал.
- Скажи, деточка. Разве ты забыл? - говорила бабушка.
Котя продолжал молчать.
- Скажи: Коте пять лет, - учила бабушка.
- Коте пять лет, - хмуро повторял он.
- Смотри, молодец! - удивлялся гость.
- Ну, спросите его дальше, - умоляла бабушка. - Спросите, кем он хочет быть.
- Наверное, извозчиком, - говорил гость.
- Нет, извозчиком он раньше хотел быть.
- Кем же ты сейчас хочешь быть?
- Пожарником, - отвечал Котя.
- Ай-ай-ай, - говорил гость. - И ты не боишься?
- Нет, - храбро отвечал Котя, - не боюсь.
Но вот он, наконец, сошел на зыбкую, качающуюся землю и неуклюже затопал своими толстыми ножками.
Со всех сторон внимательно следили за каждым его шагом, и только он подходил к калитке, - "Котя, не смей!"; только он собирался подпрыгнуть, - "Котя, ты сломаешь шею!" Из его рук вырывали ведерко с песком, точно это было толченое стекло, - "Ну, кинь, кинь!"
И весь день на улице только и слышалось: "Котя! Котя!" То Котя провалился в яму с гашеной известью и его вели белого как привидение. То он попал в крапиву и визжал так, словно его облили кипятком.
Все мальчики бегали под светлым солнечным дождем, а Коте кричали из окна: "Котя, запахнись, Котя, ты вспотел, ты ужасно вспотел!"
А зимой Котя был в косолапых ботах, в шубе и башлыке, как медведь. Его водили за ручку, и он оставлял огромные следы на снегу. И только он хотел что-то сказать, - "Не открывай рот на морозе! У тебя гланды!"
И всюду его водили за ручку. Даже в ту будку, что на задворках. Коте нравилось там сидеть, а бабушка кричала:
- Котя, ты еще там? Ау!
- Ау, - лениво откликался Котя.
Вот этот Котя сейчас открыл глаза, увидел крупные золотые звезды над головой и улыбнулся, но вдруг заметил меня:
- Ты как попал сюда?
Кот с завитыми усами фыркнул на меня.
- У нас даже кот ученый, - сказал Котя и, погладив кота, шепнул ему в ухо: - Дважды два?
Кот, прежде чем ответить, снова фыркнул на меня и сказал: "Мяу-мяу, мяу-мяу!"
- Вот видишь, - обрадовался Котя, - а ты не знаешь.
- Кис, кис, кис! - сказал я коту.
Но ученый кот напружинил усы и с великим удивлением поглядел на меня: "Это я тебе скажу: кис, кис, кис, а не ты мне".
В зеленоватом свете аквариума, путаясь среди красных водорослей и цветов, похожих на звезды, беззвучно беседуя о чем-то своем, золотом, недосягаемом, шныряла стайка золотых рыбок.
Котя кинул им хлебные крошки. И золотые рыбки, которые могут подарить хрустальный дворец, сбивая друг друга, как нищие, кинулись на хлебные крошки.
И хотя Котя знал, что это не те золотые рыбки, которые все могут, а те золотые рыбки, которые ничего не могут, он все-таки не хотел, чтобы я с ними разговаривал: вдруг среди них затесалась и настоящая золотая рыбка?
- Молчи! - сказал Котя. - Они все равно тебя не послушаются. К ним надо обращаться по-латински. - И он забормотал: - Финис, ляпис, турнис…
И рыбки, и без того сонные, совсем заснули среди красных водорослей и цветов, похожих на звезды.
- Что ты им сказал? - спросил я Котю.
- Я их заколдовал и не расколдую, пока день не поменяется с ночью.
В это время пробили часы. Из них выскочила кукушка, взглянула на меня и, не веря глазам своим, спряталась в свой домик. Через секунду она снова выскочила и посмотрела: не исчез ли я? Но, увидев меня и в двенадцатый раз, захлопнула свой домик и заснула.
У Коти, как это было принято в те времена в богатых и уважающих себя семьях, была своя ученическая комната, посредине которой стояла настоящая парта, только не черная и не коричневая, а снежно-белая, словно для мороженого. А над ней висела картина "Остров мертвых" - синяя ива и вокруг синие черепа.
Котя сел за парту под "Островом мертвых", раскрыл тетрадь, посмотрел в потолок, вдруг плюнул на стенку, стараясь попасть в "Остров мертвых", поболтал ногами, поиграл с кошкой.
Наконец он взял ручку, попробовал перо на ногте, проверил на свет и только после этого, высунув кончик языка, приступил.
Буквы он не писал, а как-то рисовал, так что они похожи были на самовар, на пожарную каланчу, из которой идет дым, на карусель, на все что угодно, только не на буквы.
Вдруг он остановился и крикнул:
- Тетя!
- Ну, что тебе, Котенька?
- Тетя, отрежьте мне шишку на голове, потому что она мешает мне отбивать мяч.
- Вот я сейчас приду, я тебе покажу шишку, я тебе покажу мяч.
Кто-то тихонько приоткрыл дверь. Но Котя уже сидел за партой, прилежно склонив чуть набок стриженную под нуль голову и высунув кончик языка. Длинной ручкой он, разбрызгивая чернила, рисовал палочки и кружки, которые, криво и неумело сцепившись между собой, к удивлению самого Коти, составили: "Ученье - свет, а неученье - тьма".
Написав это, Котя вздохнул, вытащил новенькую розовую промокашку, и было жалко, что сейчас она ляжет на эти страшные буквы. Но Котя без страха и сожаления, даже с каким-то удовольствием, наложил ее на страницу, и она мгновенно стала фиолетовой.
- О, у него голова! - сказали за дверью.
Но вот дверь прикрыли, и Котя со всего размаху, с такой силой метнул в парту ученическую ручку, что она долго качалась на звенящем пере. А Котя хихикал, показывал дверям язык и даже дулю, после чего лег на козетку, свободолюбиво задрал вверх ноги и запел: "О-ля-ля, о-ля-ля…"
- Котя, иди немедленно играть гаммы, - позвала тетя Лиззи, тощая дама в корсете, с седыми буклями.
- Не хочу, - отвечал Котя.
- Иди, маленький, иди. Я тебе дам ириску.
- Сливочную? - спросил Котя.
Котю привели к пианино, усадили на круглый вертящийся стул - так, чтобы кисти рук находились на уровне клавишей. Котя как кукла сидел и ждал. Тетя Лиззи подняла крышку пианино, раскрыла ноты, нашла нужную страницу, прочла вслух:
- До-ре-ми.
Котя смотрел прямо перед собой, но не видел ни нот, ни мелких, непонятных, похожих на козявки, крючков на них. О чем он думал? Никто этого не знал.
- Ну, Котик, положи ручки.
- Зачем? - сказал Котя.
- Положи, получишь ириску.
Котя лениво, в виде одолжения, положил свои толстые пальцы на клавиши.
- До-ре-ми, - сказала тетя Лиззи, - ну, раз!
Но Котя и не думал шевелить пальцами. Точно деревяшки лежали они на белых и черных клавишах.
Тетя Лиззи вытащила из бокового карманчика ириску. Котя раскрыл рот, и тетя Лиззи положила ириску, как в копилочку. Котя ударил по клавишам, повторяя за тетей Лиззи:
- До-ре-ми…
- Еще раз, Котик, - сказала тетя Лиззи.
Котя ударил по клавишам так, что из них полетели искры.
- Не так сильно, Котя. Мягче, эластичнее. Еще.
Котя еле-еле притронулся к клавишам.
- Нет, сильнее, Котик.
- Да, то сильнее, то слабее, - захныкал Котя, - не хочу.
- Ну, теперь сыграем фа-соль.
Тетя Лиззи вытащила новую ириску. Котя раскрыл рот.
- Ну, вот так и играй, - сказала тетя Лиззи, - много-много раз, пока я не приду.
Котя повторил:
- Много, много, много раз, - и стал стучать по клавишам - сначала по нужным, а потом и по ненужным. Один раз даже ударил по клавишам лбом и прислушался, что из этого получилось. Потом и это надоело.
Он раскачивался на стуле и распевал:
- Много, много, много раз… Псс! - неожиданно сказал Котя. - Слышишь?
Громадный, как пароход, зеркальный буфет, наполненный пряниками и шоколадными бомбами, звенел.
Рюмочки на высоких тонких ножках имели удивительно деликатную, тонкую натуру. И когда проехала по улице телега, они заволновались: дзинь-дзинь! И долго потом о чем-то шептали и шептали. А толстый, глупый кувшин, тот только басом - о-о! - удивлялся тому, что сообщали ему тонконогие рюмочки, которые бывали на столах и слышали, что говорят гости, и поэтому всё знали. И лишь угрюмые перечница да уксусник молчали, не впутывая свои острые, горькие и хитрые словечки в легкомысленную, по их мнению, болтовню рюмочек.
Золотой ключик от буфета, по рассказам Коти, был спрятан в золотом яйце, а золотое яйцо в шкатулке, а шкатулку проглотила рыба, а рыба спит на дне океана, и буфет стоит так, вечно заколдованный, пока не придет предопределенный день, когда рыба всплывет наружу, выплюнет шкатулку, шкатулка со звоном раскроется, из нее выпадет и разобьется золотое яйцо. И тогда Котя достанет золотой ключик, откроет буфет и вынет шоколадную бомбу.
Но когда и я подошел к буфету, Котя поспешно сказал:
- Иди, иди, нечего тебе здесь делать.
- Есть что, - сказал я.
- Уходи, это мой дом! - крикнул Котя и толкнул меня в грудь.
- Нет, это мой дом! - вдруг крикнул я и тоже толкнул его в грудь.