У Зюзи горят глаза.
- Давай меняться!
- Поздно, надо было раньше.
Зюзя канючит:
- Дай… - Он дрожит от нетерпения.
Перекидываю бутылку в левую руку и бегу с воробушком. Если вертеть наотмашь, получается, что он летит. Навстречу, в пыли, гонит обруч Яша Кошечкин. Он останавливается - не каждый день видишь такое. Нежно-фиалковые глаза его широко раскрыты.
- Ой, что у тебя?
- Не видишь? Фокус.
- Что возьмешь за него?
- А что дашь?
- Вот обруч!
- Так он старый! - говорю я.
- Новый, только с бочки, честное слово.
- Ржавый, - говорю я.
- Почистишь мелом, будет как серебряный.
- А палочку дашь?
- Еще и палочку, хитрый.
- А ты не хитрый?
- Дай монетку, дам палочку.
- Ну, что ты за свинья, где же я возьму монетку?
- А вот у тебя за щекой.
- Так это сдача.
- А ты скажи: потерял, - советует Яша Кошечкин, глядя на меня фиалковыми глазами.
…Когда впереди катится обруч, не чуешь земли, будто летишь на пролетке.
- Эй, с дороги! Задавлю!
Из калитки появляется Сеня в крохотной жокейке, которая непонятно как держится на его жирной голове. У Сени желтый, широкий, с картинкой, фабричный обруч и такая же желтая, фабричная, с картинкой палочка. Он с насмешкой смотрит на железный, ржавый, тяжелой заклепкой заклепанный обруч от селедочной бочки.
- Аллюр! - кричит Сеня, прикасается волшебной палочкой к обручу, и он золотым солнечным колесом, не касаясь земли, легко и плавно летит далеко вперед по Большой Житомирской улице.
Я со всего размаха ударяю палкой, и обруч, тяжело подпрыгивая на булыжнике, железно и гулко грохочет, все время кренясь набок и стараясь упасть.
- Аллюр три креста! - кричит Сеня.
- Пошел! Пошел! - чуть не плача, кричу я. - Давай! Давай! - и размахиваюсь со всей силой, точно вбивая в него свой дух, свое желание легкого, летучего движения.
И вот уже тяжелый железный обруч, высекая искры, летит прямо и звонко. И я бегу за ним, я бегу, направляя его лишь легкими ударами. И мимо - деревья, мимо - заборы, белые хаты. Лают собаки, ржут жеребята.
Я и Сеня идем рядом в два колеса.
Тихий, беззвучный красивый полет игрушечного обруча и тяжкий, звенящий, земной грохот железного обруча, - как две жизни, две судьбы.
А Яша Кошечкин, видя все это, бежит сзади и плачет:
- Отдай обруч, возьми фокус, отдай обруч, возьми фокус!
9. Жорж удар
Здравствуй, пустырь! Пепелище сгоревшего дома, где в серой золе можно найти и пуговицу, и кривой гвоздик, и даже осколок зеркала, где всегда миллион мальчиков. Здесь их царство, здесь никто их не тронет, никто не крикнет: "Разбойники!"
Самые маленькие, те, что и штанишек еще не имеют, а разгуливают в бумазейных платьицах, играют в классы. А уважающий себя мальчик, с глубоко надвинутым на самые глаза картузом, никогда не станет играть в классы, а играет в "расшибаловку" или в орехи, сидя на корточках у вырытой в земле ямки. Выигравший ходит гоголем и погромыхивает в кармане орехами, вызывая на поединок, и даже иногда, при большом выигрыше, на глазах у всех расколет камнем орех и медленно съест ядрышко: "Вот вам, видели, какой я богач!"
А у кого нет ни орехов, ни монет, тот играет в "принца и нищего".
- Эй, прочь с дороги!
Все сразу притихли и перестали играть, глядя на страшного пришельца.
Его звали Жорж Удар, он ходил в фуражке-капитанке с лакированным козырьком и вечно что-то жевал.
Вот и сейчас он с азартом жевал тянучку.
Папа его был балагула. Вы знаете, что такое балагула? Балагула выпивает граненый стакан водки, утирается рукавом и говорит: "Еще!" Он выпивает второй стакан и говорит: "Ого!" И только когда выпьет третий стакан, берет вожжи в руки и кричит: "Вье!"
Жорж Удар был толстый, злой и ужасно смелый. Говорили, одним ударом кулака Жорж выбивал все зубы, оставляя вам только корешки. Он приходил и всегда задавал один и тот же вопрос:
- Хочешь по морде?
Так он обходил всех, и так как никто не хотел с ним связываться, он давал бесплатно пробовать мускулы.
- Уй! Уй! - говорили мальчики, осторожно, кончиками пальцев пробуя твердые как камень мускулы силача.
Но теперь Жорж не хотел показывать мускулы, у него было другое настроение.
Он сразу же подошел к Яше Кошечкину и, глубоко засунув руки в карманы длинных брюк, резиново жуя тянучку, сказал:
- Мы из маленьких, да? Мы из чистеньких, да? Мы из цирлих-манирлих, да?
Яша Кошечкин молчал, фиалковыми глазами разглядывая Жоржа. Жорж стал рядом и толкнул его.
- Боимся запачкаться, да?
Яша Кошечкин тихонько отошел.
- Смотреть тошно, да? - спросил Жорж.
- Нет, что вы, - вежливо сказал Яша Кошечкин.
- А как дам в зубы, хочешь? Не хочешь?
- Нет, пожалуйста, не надо, - сказал Яша Кошечкин.
- А это видал? - Жорж показал кулак.
- Да, а что? - неожиданно вырос Микитка, худенький и цепкий, как колючка, хлопчик со светло-серыми, с голубизной, сверлящими глазками.
- А кто ты такой? - закричал Жорж Удар и сплюнул.
- А ты кто такой? - закричал Микитка и тоже сплюнул.
- Это видал? Да? - Жорж сунул прямо под нос Микитке свой темный кулак.
- А это видал? Нет? - Микитка сунул свой кулак.
Все в ужасе притихли. Никто еще не видел и не слышал, чтобы кто-нибудь так разговаривал с Жоржем Ударом.
- Я как тебе дам! - сказал Жорж Удар и замахал руками.
- Ну, дай, - сказал Микитка, подставляя грудь.
- Если бы я только захотел, я бы тебя на один мизинец взял, - сказал Жорж и показал грязный мизинец.
- А если бы я захотел, я бы тебя на один ноготь взял, - сказал Микитка и показал черный ноготь.
- А ну, попробуй, ударь меня, - сказал Жорж, выставляя грудь.
- Да иди ты! - сказал Микитка. - Хлюст.
- Я хлюст? - спросил Жорж.
- Ты хлюст! - сказал Микитка.
- А ну, повтори только!
- Хлюст!
- Вот еще раз скажешь - и скатишься с катушек!
Хлюст!
- Твое счастье, что я не хочу руки пачкать, - сказал Жорж Удар, вытер руку о штанину и неожиданно спокойно спросил: - Закурить найдется?
- А может, и найдется.
Микитка вытащил мягкую пачку "Тары-бары" и удивительным щелчком, которому завидовали все мальчики, выбил папиросу. Не две, не три, а именно одну - и точно в руку Жоржу Удару.
Яша Кошечкин фиалковыми глазами смотрел на обоих. И за маленькой железной спиною Микитки никто уже не боялся Жоржа Удара.
10. Кто такой Микитка
Весь год Микитка ходит с облупленным носом - летом он обгорелый, а зимой обмороженный. Микитка трет его кулаком и говорит: "Ух, бисова душа". И в картузе с козырьком назад, гибкий как веревочка, лезет на крышу или дерево.
Но если вы увидите мальчика просто на крыше или на дереве, - это еще не Микитка. Если же мальчик балансирует на самом коньке крыши или на самой верхней упругой ветке, - вот это и есть Микитка.
Появляется он всегда внезапно и самым неожиданным образом: то соскользнет вдруг с крыши по водосточной трубе, то возникнет из какой-то дыры в заборе.
Вообще Микитка не признает никаких дверей и калиток.
Если даже калитка гостеприимно открыта и ее не охраняет лохматый, злой, с сонными глазами пес, - все равно Микитка предпочтет пробраться через дыру в заборе, испытывая именно от этого особую радость. Не признает он и исторически сложившихся улиц или переулков, у него всегда есть веселый прямой путь через огороды, пустыри, перелазы, а сквозь глухие заборы он проходит как человек-невидимка.
А за Микиткой всегда - песик по имени Булька, шарообразный, смешной, с мордой, заросшей густой свалявшейся коричневой шерстью, сквозь которую посверкивают острые глазки.
Если кто увидит Бульку, то говорит:
- Ну, уж Микитка идет.
И наоборот - увидев Микитку, говорят:
- Где-то уж тут Булька.
Когда Микитка злится - и Булька зол и лает. Когда Микитка смеется, и Булька, подняв хвостик, подпрыгивая, повизгивает. Когда Микитка ест, и Булька тут же, громко чавкает или грызет кость. А ночью, когда Микитка спит, Булька лежит на пороге хаты, прикрыв глаза, дремлет, но сквозь дремоту при малейшем шуме ветра в кукурузе открывает глаза и бурчит.
У Микитки щербатый, сломанный зуб, и все, что попадается ему в руки, он пробует на этот зуб: орех ли, каштан, монету. В остальное время этот зуб заменяет ему свисток.
А свистеть ему приходится беспрерывно.
Если идут рвать яблоки в поповском саду, или на баштан за кавунами, или на базар, где шипят сковороды со свиной колбасой, или на реку, к скалам, где так глубоко, что и пароход утонет, - можете быть уверены, что впереди, в белой разодранной рубашке, свистя в согнутый палец, бежит Микитка и, перепрыгивая через канавы, кричит:
- Гоп-ля!
И нет для него большей радости, чем ласточкой прыгнуть в воду и исчезнуть, а когда все забегают на берегу - "Утонул, утонул!" - вдруг вынырнуть с довольной физиономией и сказать: "Прикуривал".
Все, что ни попадет в его руки, - красная велосипедная резина или стеклянная трубочка, - начинает тут же стрелять или свистеть.
Вот он срезал веточку бузины. Раскаленный докрасна кусок проволоки с шипением, как сквозь масло, прошел сквозь бузину, вытолкнув стекловидный слой ваты. И Микитка, поглядев на свет, говорит: "Тройное увеличение".
Теперь это уже не бузиновая веточка, а подзорная труба.
Но стоит протолкнуть в нее сжеванную в шарик бумагу, как подзорная труба станет ружьем, а если раскаленным гвоздем прожечь в ней дырочки, то это уже не труба и не ружье, а милая дудочка.
И Микитка сыграет, как на флейте, пальцами открывая и закрывая дырочки, и дудочка расскажет о том, что видела, когда была зеленой веточкой, что снилось ей в звездные ночи, что рассказывал ей ветер на рассвете.
Но если нет под рукой бузиновой дудочки, то Микитка сыграет и на кленовом листе, а если нет и листа, то прогудит в кулак такой мажор, что откроются окна, люди выбегут на балконы, думая, что проходит полк с духовым оркестром и знаменами.
- В сабли! Урра! Рубка! - кричит Микитка, идя с палкой на крапиву.
Но едва Микитка подойдет к своей хатке, он как бы робеет, становится тихим, снимает картуз и входит, как в церковь.
А как же славно, духовито, уютно пахнет в маленькой, низенькой единственной горнице, половину которой занимает печь.
В глубине мрачно сияют иконы, сурово глядя на Микитку.
- Мамо, вы тут? - спрашивает Микитка.
- Тут, тут. Погулял хорошо?
Она сидит в закутке и шьет, шьет.
У нее темные узловатые руки.
- Чи хлопчика привел?
- Эге, - отвечает Микитка.
- Гляди не забижай, Микитка!
- Авось не забижу.
Я люблю приходить сюда, люблю жаркое, настоянное на ромашке и ржаном хлебе тепло дома.
На старой, выцветшей до желтизны фотографии стоит во весь рост огромный, широколицый, лупоглазый солдат в бескозырке, положив руку на плечо сидящей рядом, в бамбуковом креслице, старушке.
- Это кто такой? - интересуюсь я.
- То батька мой. Видал, какой гренадер!
- А это кто? А это? - спрашиваю я, показывая на фотографии.
- Люди, - кратко ответствует Микитка.
- Какие люди? Родственники?
- Отчего же родственники? Люди - и всё.
От него пахнет ягодами и голубями, и я очень завидую непостижимой для меня вольной и храброй его жизни.
И у меня живут голуби. Я тоже кидаю им зерно, и они сначала недоверчиво косятся одним глазом: "Ты кто такой?", а потом повернут головы и косятся другим глазом: "А ну, посмотрим на тебя и с этой стороны, не опасно ли?", нахохлятся и в конце концов все-таки слетят и клюют, и если самому не шевелиться, то сядут даже на руку или плечо.
Эх вы, голуби, голуби! Отчего вы так печально сидите и бормочете и плачете весь день?
Я никак не мог приручить голубей. Пока они сидели в темноте и тишине чулана, они были мои. Они клевали зерно и ворковали непонятно о чем, и я прислушивался к их тоскливому говору, жалел их, и все казалось, что они просятся в синее небо. Но стоило только открыть окно и выпустить их, со всех сторон раздавался разбойничий свист, вылетали стремительные турманы и уводили их навсегда.
А у Микитки они живут на открытой всем ветрам крыше, летают в поднебесье и всегда возвращаются назад.
И если Микитка даже продаст голубя богатому мальчику на бело-цинковую крышу, то он все равно чудесным образом возвращается на эту ветхую темную кровлю, словно тут его настоящая родина, тут он нашел свое счастье, и, прилетая, радостно бормочет об этом.
Микитка в картузе козырьком назад, заложив два пальца в рот, диким, отчаянным свистом гонит турмана все выше и выше, пока тот совсем не исчезнет и, кажется, уже никогда не вернется на землю, где живет этот свистящий мальчишка.
Но вот из облака появляется исчезнувший турман, и, словно наскучался там в одиночестве, узрев внизу Микитку, сложив крылья и перекинувшись так, что хвост касается головы, голубь, кувыркаясь, вертящимся кольцом падает вниз, а у самой крыши вдруг выпрямляется и садится прямо на плечо Микитки. И бормочет, бормочет, о чем-то рассказывает.
А Булька сидит во дворе и, подняв вверх свою заросшую курчавой шерстью морду, беспокойно скулит.
Микитка кричит с голубятни:
- Булька! Фьють!
И тогда Булька, повизгивая, прыгает, стараясь дотянуться до своего хозяина, который даже там, под самым небом, помнит его.
Заслышав свист Микитки, постепенно оживают все голубятни.
- Эй, Петя, глянь!
- Сенька! Пуляй!
Над улицей и над городом идет независимая от земли, вольная, смелая, поднебесная, мальчишечья перекличка.
И в свете полуденного солнца, сверкая крыльями, появляются сизые, жарые, лимонистые.
Микитка узнает их в полете и кричит:
- Вон Люськин хохлатый пошел!
Или:
- Гля, чиграш Вальки Фунта!
Или:
- Мазуристый, о-о-о!
И теперь уже он свистит так, что все голуби, перемешавшись, идут в небе одним вертящимся, живоблистающим колесом.
Пусть там, на земле, копошатся эти жирные, пузатые стряпухи, перемывающие горох, эти злые, сидящие на пороге своих лавок бакалейщики, эти скупердяи, которые только и смотрят, чтобы Микитка не перелез через забор и не забрался на яблоню с райскими яблочками. Зато здесь, на голубятне, он властелин.
Вот над улицей появились новые, еще незнакомые голуби. Микитка берет в руки серого, железнокрылого турмана, поворачивает к себе его сухую граненую, вроде кубика, головку и, глядя прямо в глаза, что-то шепчет.
И поджарый, мускулистый голубь, не отрывая от Микитки соколиных глаз, бормочет в ответ что-то покорное, клятвенное. Тогда Микитка берет в рот крошечный клювик его, словно, прощаясь, целуется, и с вытянутой руки, как с катапульты, выбрасывает турмана в воздух.
Микитка подбегает к самому краю крыши. Я закрываю глаза. Раздается пронзительный, раскалывающий небо свист и вопль. Микитка подпрыгивает, свистит и хохочет. И смешанное с ужасом и страхом сладкое волнение мальчишеского восторга заливает сердце.
Микиткин скакун стремительно бросается напрямик к чужим голубям и, описывая над ними круги, бурчит вроде: "Микитка зовет! Микитка зовет!" И вот уже летит он словно с привязанными к нему подругами. Усаживает их на свою голубятню и все воркует: "Заходите, заходите, будьте как дома". Но те, богатые, роскошные, мохнатоногие, жеманно поворачивают свои головки: "Нет, спасибо, постоим тут". Микиткин турман уже в голубятне: "Да заходите, через порог не разговаривают". И те, роскошные, богатые, продолжая жеманиться, осторожно, чуть пригнув головку, как в келью, входят в голубятню.
А Микитка, затаившись внизу, дергает за веревку, и дверца - хлоп!
И вот уже там, в голубятне, переполох, топот, сердитое великосветское ворчанье. Но поздно, поздно! Микитка навешивает на скобу большой ржавый гвоздь.
А хозяин голубей - веснушчатый Котя Бибиков в берете с красным пушистым помпоном - уже бежит по улице:
- Отдай! Это мои голуби!
- А что, на них написано? - спросит Микитка.
- Ну, отдай по-хорошему, а то хуже будет.
- Хуже не будет! - равнодушно ответит Микитка.
- Ну, отдай! Вот видишь, я же тебя прошу, - умоляет Котя.
- Так проси не проси, а на фу-фу не выйдет, - так же небрежно ответит Микитка.
- Ну, зачем на фу-фу? - говорит Котя. - На фу-фу не надо. Я разве не понимаю?
Микитка подтягивает штаны.
- У тебя мошна толстая, во какие щеки!
- А ты моих щек не касайся! - кричит Котя. - Щеки мои и мои!
- Ну, ладно, - примирительно скажет Микитка, - сколько дашь?
- А сколько просишь?
И начинается торг и купецкое хлопанье по рукам: "Ну, будь я проклят - последняя цена!" - "А вот провались я в тартарары - моя последняя!"
11. Овечка едет в Америку
Раздался водопадный грохот, задребезжали стекла, заколебалась земля, хриплый трубный крик "но!", "вье!" наполнил улицу. Я выбежал за ворота. Прямо на меня несся с кнутом в руках стоящий во весь рост на фаэтоне Туна Кабак. Искры из-под копыт взлетали выше крыш, и пена с лошадиных губ падала и испарялась на горячем булыжнике. Меня оглушило гремящее "тпру-у!", и фаэтон остановился как раз у наших ворот. Туна Кабак - краснорожий, обожженный солнцем и ветром, - сошел с козел; удушливо запахло попоной, дегтем, конской мочой. Туна надел на морды коней торбы с овсом, ударил кнутом по голенищу и спросил:
- Ну, кто тут едет в Америку?
Овечка в новой соломенной каскетке свистел в сливовую косточку и, прыгая на одной ножке, кричал:
- А мы едем в Америку! А мы едем в Америку!
- Ну, американец, - сказал Туна Кабак, - ты пришлешь мне доллары?
- Ага, - отвечал Овечка.
- Вот сейчас, когда ты в каскетке, ты говоришь "ага" и готов отдать мне даже миллион, а когда наденешь цилиндр, что ты скажешь тогда, мальчик? Ты скажешь: "Туна Кабак, я тебя не знаю и никогда не знал", - печально проговорил извозчик. - Может быть, кто поставит мне шкалик? Нет, я дождусь этого шкалика, как посылки от американского президента.
Пришел Котя в голубой каскетке и вместо "здравствуйте" сказал:
- Па-де-Кале - Ламанш. Вы увидите Азорские острова.
Но бабушка Лея безжизненно взглянула на него, она хотела бы лучше умереть у этого заросшего крапивой забора.
Пришли люди из соседних дворов, прибежали с соседних улиц, явились из Заречья, приехали даже из Насточки и Володарки. Может быть, бабушка Лея встретит там, в Америке, родственников, может быть, случайно, на ярмарке, и передаст привет.
И каждый давал советы, как ехать и что взять с собой. Послушать их - они уже много раз пересекали океан.
Одни говорили:
- Бабушка Лея, возьмите пуховой платок, без пухового платка вам и ехать незачем!
- Саквояж, клетчатый саквояж! - брызгая слюной, говорил Кукла, у которого не было даже самого маленького баульчика, ибо зачем иметь баульчик, когда в него нечего класть? - Я вам говорю: саквояж, и вам будет так хорошо, что лучше и не надо.