Три мешка сорной пшеницы - Тендряков Владимир Федорович 9 стр.


Он прибежал главами бумагу, пристроил на уголок стола, расписался:

- Как в дипломатическом корпусе - нота–протест против узурпации. В райком направляем. Но райком наш сейчас под вашей бригадой сидит. Вы у нас верховная власть, божеумовы.

Женька вспыхнул.

- В данном случае к планам Божеумова я не имею никакого отношения! - отчеканил он. - Я отказался подписать акт!

- Знаю.

- Тогда что же вы ставите меня на одну доску с ним?

- Вы забываете об одной вещи, юноша.

- О какой?

- О силе коллектива.

Божеумов встретил его из–за стола прицельно–пристальным взглядом. За последние дни он тоже похудел, потемнел лицом, но подтянут, выбрит, свежая царапина украшает подбородок.

- Кончили? - спросил Божеумов.

- Что - кончили? Ты, может, здравствуй скажешь?

- Долго же вы, голубки, под дверью ворковали.

- Коршуна славили.

- Да уж догадываюсь.

Помолчал, встал, прошагал от стены к стене на ногах–ходулях, повернулся к Женьке всей грудью:

- Сообщи своему сизарю однокрылому, что я его теперь любить и холить готов, чтоб ни один волосок с многострадальной головы и прочее…

- А разве ты ему сейчас сам все это не сказал?

- Повторение - мать учения.

- Давай лучше решать мой вопрос.

- Давай, - буднично согласился Илья, деловито подошел к столу, выдвинул ящик, вынул знакомый бланк, исковырянный химическим карандашом участкового Уткина .

- Вот распишись, и делу конец, - сказал он.

- Уж так просто - раз, раз, и в дамки.

Глаза у Ильи были бутылочно–зеленого цвета с крохотным зрачком.

- Еще один в петлю лезет. Везет мне сегодня.

- Выслушай все по порядку!

- А что ты мне скажешь? То, что уже по телефону говорил: оставлено на весну… Основа нового урожая…

- Ты и вправду считаешь, что Адриан Глущев - преступник?

- Он укрыл от государства хлеб - полтора центнера! А теперь судят тех, кто горсть зерна в кармане унес.

- Акт я не подпишу!

- Так и сообщить прикажешь?

- Так и сообщи.

Илья Божеумов ленивым вздохом, потушив зеленые глаза, снял с телефона трубку:

- Нижнюю Ечму, пожалуйста. Да побыстрей… Нижняя Ечма? Станция? Барышня, отыщите–ка мне Чалкина… Он или в райисполкоме, или в райкоме у первого… Не кладу трубку…

- Вот хорошо, что с Чалкиным… Ни разу не мог ему дозвониться…

- То–то он сейчас возликует… Да!.. Да!.. Да, слушаю, Иван Ефимович! Это Божеумов опять беспокоит… Осложненьице, Иван Ефимович, осложненьице! Так сказать, солдат нашей роты по противнику стрелять отказывается… Да, он самый, Тулупов… Подготовили акт, Тулупов на дыбки встает, подписывать отказывается. Уж я втолковывал ему, Иван Ефимович, втолковывал… Он здесь, напротив сидит. Пожалуйста… Тебя! - Божеумов протянул Женьке трубку.

Негромкий, но внятный, озабоченно домашний голос Чалкина:

- Ты что, детка, фокусы устраиваешь?

- Иван Ефимович, мы губим человека! За три мешка сорной пшеницы…

- А нам дело надо спасти, детка. Большое дело, ради которого сюда посланы.

- Мы же в этом колхозе будущий урожай подрываем! Голодные работники сев сорвут. Три мешка сорной…

- Ты мне по телефону песню про белого бычка петь собрался? Я же сказал - надо! А дальше сам соображай.

- Сорвать сев надо?! Голодный колхоз снова без урожая оставить - это надо?! Три мешка сорной…

- Бестолков ты, детка, бестолков. Я с тобой не дотолкуюсь. Передай, детка, трубочку Илье…

Божеумов принял трубку и стал прохладненько кивать:

- Есть… Ладно… Да уж попробую. Не пойму только, зачем это с ним так… Есть! Есть! - положил трубку, сказал с досадой: - Чего это он тебя спасает? Хочешь в уголовное дело влезть - да милости просим. - Подтолкнул Женьке акт. - Положи перед собой и слушай… Сколько вы там собрали хлеба после обмолота?

- Да считай, что ничего. Мешков шесть из обмолоченных ометов наскребли.

- Значит, нет хлеба. А будет?

- Откуда он возьмется?

- Верно - взять неоткуда. Ну, а зачем нас сюда послали?

- Если арестуем Адриана Глущева, хлеб не появится.

- И с нас спросят: какие меры мы приняли? Что нам ответить? Никаких?..

- Но ведь эта мера бесполезная!

- Ой ли? Мы кто - специальная бригада, брошенная на чрезвычайно острый участок, или экскурсия? А раз чрезвычайная, то принимай чрезвычайные меры, не либеральничай. Случай с Глущевым заставит зачесаться тех, кто хлебец по тайничкам рассовал. А такие есть - да, есть в каждой деревне, в каждом колхозе. Вот и вытряхнем - у одного три мешка, у другого пять, у третьего и с десяток припрятано на черный день. В общей сумме, глядишь, кругленькая цифра набежала. Не бесполезная мера. Отнюдь!

- Давай искать тех, кто прячет. Адриан Фомич не прятал, не скрывал, держал в амбаре… сорное зерно, отходы. И за это его с милицией, как уголовника!

- Что делать, если нарвался. И, кстати, ты в этом ему помог. Забрал бы тихо–мирно эти три мешка, и никаких осложнений. Нарвался - получи. Мы не в салочки–поддавалочки играть приехали.

- Чужой кровью румяна наводить! - Женька оттолкнул от себя акт. - Возьми! И разговаривать не хочу больше!

Божеумов откинулся на спинку стула. В его узкой, разделенной на две неравные части надломленным носом физиономии ни возмущения, ни раздражения, скорей удовольствие: ну и прекрасно, все дошло до нужной точки.

- Старик Чалкин что-то сдавать стал, - заговорил он, тая усмешку. - Я ведь возражал - не бери этого сопляка в бригаду. Нет, уперся. Нда–а…

И Женьку вдруг осенило. А Божеумову–то очень хочется, чтоб он не подписал этот акт. "Солдат нашей роты стрелять отказывается…" В бригаде уполномоченных - случай дезертирства. Получается, Чалкин распустил бригаду, срывает кампанию, он, Божеумов, ее спасает. Сдавать стал Чалкин - старик, пора на пенсию. Как же не быть довольным сейчас Божеумову - козырной туз сам в руки лезет.

- Вольному воля, спасенному рай. Я силой принудить не могу, сам подпишу акт.

- Через мою голову? По колхозу Адриана Глущева уполномоченный от бригады пока я. Я ведь крик подыму.

- Нет, дружок, ты уже к тому времени уполномоченным не будешь - отправим домой со славою. А там - сам на себя пеняй. Скандал на всю область! В Полдневской бригаде раскольник объявился, поперек пошел. Разбирать будут на областном уровне. Словом, картина ясная.

И опять Женька уловил в лице Божеумова, в его голосе надежду: "Скандал на всю область…" Сам–то, он, Женька, в этом большом скандале сгорит, как мотылек в пламени костра. А Божеумова не обожжет, Божеумов подымется. Выходит, гори во славу Божеумова. Призадумаешься…

Лежит на столе неподписанный акт. Стоит только взять ручку, написать под ним свою фамилию - скандала не будет. Про Чалкина никто не скажет, что старик начал сдавать. Божеумов как был под Чалкиным, так и останется. А он, Женька, через какую–нибудь неделю уедет отсюда вместе с бригадой, честно исполнившей свои обязанности, - ни либеральничавшей, принимавшей чрезвычайные меры. Лежит на столе помятая бумажка…

А в деревне Княжице станет на одного человека меньше.

Божеумов усмехнулся:

- Муравей гору не столкнет. Сам понимать должен - не маленький. Чалкин настаивает, потому и нянчусь с тобой. А по мне - как хочешь. Ну, решай! Да так да, нет так нет, последнее твое слово, и до свидания. У меня и без тебя дел хватает.

- Обождем, - сказал Женька.

- Нет уж, ждать не буду.

- Будешь! Без согласия Чалкина не решишься, а Чалкин навряд ли торопиться станет… к скандалу–то.

Женька поднялся. Божеумов сверлил его зеленым глазом.

- Божеумов сам подпишет акт! Сам! Я не подпишу, но не поможет это. Я на все готов, если б помогло… А тут - и Фомича не спасем, и Божеумова подсадим на место Чалкина. Хозяином станет в нашем районе…

От Божеумова их отделяла лишь закрытая дверь, но Женьке уже было наплевать, что тот может его услышать. Он даже хотел, чтоб слышал: война - так война в открытую!

Вера, уронив ресницы, сидела за столом, из распахнутой старой кофточки рвутся вперед крепкие груди, лицо розовое - взволнованное и замкнутое одновременно. Рядом с ней Кистерев, приткнувшийся на стуле, смотрит в сторону, в низенькое оконце, слушает - маленький, ссохшийся, скособоченный.

- Не хочу подсаживать такого на высокое место. Не хочу!

Кистерев, не отрывая взгляда от окна, проговорил:

- Ну, а если я вам посоветую… подписать. Вы согласитесь?

И Женька замер. Робко шелестела бумагами Вера.

"Посоветую… согласитесь?.." Он же ждал, ждал такого совета. Не сам решился - подсказали, посоветовала те, кто умней, старше, опытней. Не сам - значит, не станет и мучить совесть, можно спокойно спать по ночам, жить не казнясь. Не сам - снята вина. И с Чалкиным отношения не испорчены, и скандала не случится, и гореть не придется, и Божеумов не выскочит в хозяева. Все на своих прежних местах, знакомый скучный порядок. Конечно, жаль Адриана Фомича, очень жаль, но… Но уж тут не поможешь, не его вина.

Шуршала бумагами Вера. Женька молчал, ошеломленный открытием: тайком крался к самоспасению и не подозревал.

- Так согласитесь или нет? - повторил вопрос Кистерев.

- Нет, - сказал Женька. И решительнее: - Нет!

Кистерев оторвался от окна, повернулся всем телом - страдальческая синева глаз, узкое бледное лицо.

- То–то. Подло перекладывать на других, что обязан решать сам.

В это время дверь кабинета распахнулась, Божеумов, торжественно прямой, держа в руках бумагу, шагнул к ним.

- Интрижки плетете? Бросьте, напрасный труд. - В голосе пренебрежение, во всей вытянутой фигуре, в деревянно прямой спине, разведенных острых плечах - сознание своей праведной силы. - Ты говорил: быстро не получится, ждать придется, - обратился он к Женьке. - А стрижена девка кос заплести не успела - получилось, вот!.. - Божеумов тряхнул бумагой: - Подписано.

- Ну смотри!

- Нет, теперь уж ты смотри да почесывайся.

- Я же опротестую! Я же писать буду!

- Куда? Кому?

- И Чалкину! И в область! Не остановите.

- Хм!.. Пока вы тут ворковали, я Чалкина обо псом как есть информировал. Чалкин и приказал мне подписать. А в область?.. Зачем? Чалкин раньше тебя область поставит в известность. Сейчас, верно, крутит телефон, дозванивается… Так что - пиши, бумага терпит.

Божеумов шагнул к Вере, положил перед ней акт:

- Передай Уткину, пусть оформляет ордер… как положено, с визой прокурора. И побыстрей.

Снова поворот на каблуках к Женьке:

- Пока ты еще на прежнем положении. Пока… Поворачивай обратно в колхоз, сиди там, жди. Придет время - вызовем. Здесь тебе отираться нечего. Хочешь ли, нет ли, а придется сказать старику, чтоб сухари сушил… А вы, кажется, недовольны, товарищ Кистерев? Возразить хотите?

Кистерев каменел на стуле, покоя на коленях единственную руку, поводил глазами, следя за каждым шагом, за каждым движением Божеумова.

- Мое возражение впереди, Божеумов.

Божеумов серьезно, без улыбки, даже с важностью кивнул:

- Подождем.

17

С печи уставилась провальными глазницами больная старуха, время от времени она роняла сдавленный стон:

- Ос–по–ди! Что деется!

С полатей торчала мочальная голова мальчишки. Евдокия у шестка сморкалась в фартук.

Адриан Фомич, только что вернувшийся с молотьбы, сидел за столом с умытым, спокойным лицом, сивая бородка лопаточкой еще мокра после умывания и аккуратно расчесана гребнем. Он хлебал щи и выговаривал Женьке:

- -Ты зря это, парень, на рожон прешь. Добро бы - своя корчажка вдребезги, да моя квашня цела, а то ведь пользы–то никакой.

- Имеет право. Корчажку свою в огонь сую! - Кирилл в нательной рубахе, в темно–синих галифе, заправленных в шерстяные носки, вышагивал от стола к порогу, и половицы постанывали под его плотным телом.

Адриан Фомич с досадою повел плечами на его слова:

- Ты небось свою корчажку в горячее не сунешь.

Кирилл густо крякнул.

- Я тут гость нынче, а он при власти ходит. Позиции наши не одинаковы. Вот я к себе приеду, там я хоть и не в больших чинах, но фигура. Доступ имею. Я там нажму на педали. Уж будьте уверены.

- Ты, Евген, - продолжал старик, - еще ведь не жил, только на первую приступочку ногу заносишь. И на–ко, на первом шагу тебя пихнут. А за–ради чего? Да сторониться не захотел, напролом лез. Напролом–то, парень, не ездют, любая дорога с изгибочками.

- А ежели сторониться в привычку войдет? - хмуро спросил Женька.

- Аль только привычкой человек живет, не рассудком? Рассуди прежде - есть ли нужда прямиком лезть? Не к робости да оглядке зову - к пониманию. Силен медведь, но и его свалить можно при сноровке, жидка тень, да ее не сковырнешь со стены. С тенями не воюй. Какая мне польза от того, что тебя гонять станут?

- Оспо–ди! Оспо–ди, что деется!

- Не–ет, отец, не–ет - возмущает! - опять загудел Кирилл. - Перегибчик с тобой сотворили. Ежели б это зерно у тебя в закутке нашли, тогда и я слова бы не сказал, - хоть и отец ты мне, но ответь по всей строгости!

Светила лампа сквозь туманное, со ржавой заплатой стекло. Всхлипывала и сморкалась в конец платка Евдокия. Торчали с полатей мочальные космы мальчишки. Маячили над печью черные глазницы старухи. Беда движется к этому дому, она близко, она рядом.

Женька гнется на лавке и думает. Адриан Фомич пытается сейчас решать за него. Вчера, пожалуй, и послушался бы его. Сегодня стариковская доброта настораживает. Чуется в ней еще невнятная, еще не ущупанная фальшь.

- Сколько тебе лет, Фомич? - спросил Женька.

- Э–э, милый, под метку дотягиваю. Через три годика семь десятков стукнет.

- А сколько тебе дадут - год, три, пять, может?

- Это уж все едино. Даже год… Разве выдюжу?

Евдокия, тихо давившаяся от слез, пропричитала в голос:

- Кормилец ты наш! Не свидимся!…

И Женька вскинулся:

- О жизни и смерти вопрос! Человек гибнет, а ты подпишись! Если б ты сделал такое - простил бы себе? Нет, всю бы жизнь себя клял. На клятую жизнь толкаешь!

Адриан Фомич ничего не ответил. Сдавленно подвывала у шестка Евдокия.

- Что деется! Ос–по–ди! - глухой стон с печи.

Кирилл остановился посреди избы, громадный, всклокоченный, растерянный.

Адриан Фомич отодвинул от себя миску с недоеденными щами, поник над столом лицом.

- Да–а, - выдавил он. - Совесть зла… С ней не поладь - заест. Что ж, может, ты прав, парень.

Женька не поддался, решил по–своему. Кистерев был бы им доволен сейчас. Горькая гордость от ненужной победы.

А утром, до рассвета, при стынущих звездах, Адриан Фомич, как всегда, побежал сзывать баб на работу. Оставался недомолоченным последний омет…

18

И вот… Возле крыльца лошадь, впряженная в широкие розвальни, щедро набитые сеном.

Евдокия, тихонько подвывая, собирала старика в дорогу. Долгую ли, короткую? С возвратом или без возврата? Ни участковый Уткин, ни кто другой ответить на это не мог.

Участковый сидел на лавке, сняв шапку, в полушубке, громоздкий и смирный, как ручной медведь, вытирал пот. На печи, в пещерном мраке, словно в бреду, металась старуха:

- Оспо–ди праведный! На кого кару наводишь?

И выла вполголоса слепо тычущаяся по избе Евдокия, глядел с полатей, как сурок из норы, мальчишка. Кирилл в гимнастерке распояской, в синих галифе, заправленных в шерстяные носки, нечесаный, неумытый, еще днем опроставший бутылку, крикнул:

- Дусь! На стол подай! Знаешь, где у меня стоит… И–эх! Проводы тебе, отец, вышли. Все садись к столу! И ты, служивый, подваливай.

- Не имею права, - сокрушенно ответил Уткин. - При исполнении обязанностей нахожусь. А вы - давайте. Никак не тороплю. Сколько нужно, столько подожду.

Евдокия сунула на стол бутылку самогона, снова с подвываниями заходила кругами по избе.

Женька за стол сесть отказался. Адриан Фомич сел:

- Щец домашних напоследки похлебаю. И что уж, плесни, Кирюха, для согрева. Только малую…

Адриан Фомич не спеша, сквозь зубы, процедил стопочку, принялся есть свои еще вчерашние щи, не спеша, с той проникновенной, вдумчивой аккуратностью, с какой едят только пожилые крестьяне, больше других знающие, какова ценность пищи. Кирилл опрокинул в себя стакан, крякнул. Он был бледен, россыпь веснушек выступила на его тесаных скулах.

- Вот думал, отец, сегодня… Весь день думал: кого я на свете люблю, кто мил?… Уважаю многих, а люб–то мне ты один. На всем свете - ты только!

- Бедновато живешь, - ответил Адриан Фомич.

- Я бедноват, а ты богат лишка, батя. За то и страдаешь - за лишнее богатство души. Встречного и поперечного готов миловать и приголубливать. А то ли время для милованья? Ныне полмира кровью обливается. Раньше–то говорили: кто не с нами, тот наш враг! А теперь враги нам даже те, кто с нами. Вон Англия и Америка - союзнички, пока с нами, но до первого поворота. В такое время очень–то жалостливым быть нельзя: рано или поздно - ожжешься.

- Оспо–ди! Меня накажи, оспо–ди! Меня - нестоящую! Зачем, осподи, добрых людей губишь?

- Вот и ее, батя, ты себе на шею повесил, а зачем? Какая нужда в том?

- Ну, хватя пустое болтать! - оборвал Адриан Фомич, отстраняясь от стола. - Поговорим о деле. Тут Дуська остается с парнем. Меня любишь - полюби–ка их!

- Отец! Евдокия! Слушай!… В жизнь не оставлю! Аттестат переведу. Приезжать буду, следить, чтоб зазря не обижали. Родные вы мне али не родные? От исполнения долгу Кирилл Глущев никогда не уклонялся!

- И ее тоже! - дернул бородкой в сторону печи Адриан Фомич.

- Ее?… - Кирилл потряс отяжелевшей головой и неожиданно согласился: - А пусть… Ежели Дуська не прогонит.

- В жизнь не прогоню, - откликнулась Евдокия со стороны.

- Тогда - пусть…

- Ос–по–ди! Прибери меня, оспо–ди! Хоть энту–то милость сделай, коль на другое тя не хватает!

- Дотлевай, старая, хоть это и на чужом загорбке… Но пусть!

- Она всю жизнь на своем загорбке других возила, - напомнил старик.

Адриан Фомич встал, высокий, плоский, с обычным покойным бескровным лицом, повернулся в угол, к темным забытым иконам, перекрестился.

- Все ли изготовила, Евдокия?

- Ох, готово, родной! Ох, кровинушка наша горькая! На кого ты нас покидаешь, лю–у–убый!

Старик повернулся к участковому Уткину:

- Что, служивый, вези, коли так.

Лошадь застоялась, била копытом в мерзлую землю.

На отдалении толпились бабы и детишки, должно быть, все население деревни Княжицы от мала до стара: вздохи, горькое сморкание, сдавленный шепот. Среди баб, сам как баба - в рваном балахоне распояской, в платочке по волосам, только дико бородат - странник Митрофан, держит в очугуневших от холода руках батожок, глядит недвижными, пустыми глазами. Где–то живет, чем–то кормится, чьей–то пользуется добротой, забыл, видать, о кладбище, вот пришел проводить нелюбимого Адриана Фомича…

Назад Дальше