* * *
Родилась я девка глупая,
Неразумная.
Спасибо, нашлись люди добрые,
Научили меня, что к чему.
До меня уже все разведали
И на все вывели правило.
И теперь я живу, не смешу людей,
Всему научилась, на них глядючи,
И без горя или радости не плачу.
А все-таки интересно, как же она так стояла в воде? Да... Еще и коса. Скорее всего, показалось.
Мама рассказывала, что, когда была девочкой, слышала пластинку, называлась "Китайская серенада" - и много дала бы, если б снова услышать, но, видно, не придется. И вот прошло пятнадцать лет, мне случайно попалась пластинка с архивными записями тридцатых годов. Там была "Китайская серенада". Я поехала к своей маме. Она не вспомнила ни пластинку, ни того, что пятнадцать лет назад еще помнила ее.
Но это все так...
Славка Аксенов был на два класса старше меня. Он был лидер, комсорг, он понимал толк в правилах жизни. Я перед ним уважительно трусила.
Он сказал без запинки:
- Все дружат. Девчонка должна быть года на два моложе. Ты, конечно, лучше всех из младших девчонок. Ты мне нравишься.
Я не знала, что можно говорить такие слова. Но Славке виднее. Я и после на него полагалась: он был крепкий, авторитетный, школа им гордилась. У него были часы на левой руке - он покупал мне билет в кино и смотрел на свои часы, дожидаясь меня у клуба. Он жестко встряхивал прямыми волосами. Он поступил потом в военное училище.
Когда Славка сказал мне: "Я тебя люблю" - это мы уж год, как дружили, и пора было начинать целоваться, - я, подчиняясь логике момента, ответила: "И я тебя тоже", как полагалось, и ради особой важности случая снизила голос на полтона - по-моему, безукоризненное исполнение. Все как у людей. А ведь сначала я от него бегала, пряталась, когда он сказал, что положено дружить. Но он, кстати, не обиделся. Это, оказывается, тоже было положено - девушке гордиться, а парню быть настойчивым.
Про Толю он, конечно, ничего не знал.
Никто не знал.
В тот день я чуть не опоздала в кино. Когда я зашла в зал, все уже были на местах, и вот-вот погасят свет. Я сразу увидела Толю, я подошла и села рядом с ним, нарушив все предосторожности.
А свет все не гасили. Толя покраснел.
И тут-то подошел Славка Аксенов, с прямым чубом, с часами на руке и со своей мужской настойчивостью. "А ну брысь отсюда!", - сказал он Толе по-братски и от общего благодушия хотел даже щелкнуть его в макушку, но не успел - так быстро и покорно Толя поднялся и пошел себе на другой ряд. Он был маленький мальчик, мы учились в шестом классе.
Я зажмурила глаза. Чтобы притвориться невидимой. И чтобы пропустить, не видеть.
Славка уже по-хозяйски усаживался рядом, и тут позади себя я услышала презрительный смех Павлухи Каждана и его голос. "Слабздень", - сказал он.
Может быть, он сказал это про Толю. А может быть, вообще сказал кому-нибудь рядом о чем-то другом.
Сейчас-то я знаю: он сказал это про меня.
Погас свет, Славка наклонился и доверительно прошептал: "После кино я пойду тебя провожать. Не вздумай удрать". И сгреб мою руку, чтобы по всем правилам, держась за руки...
Я с того самого мгновения знала: руками не соврешь, выдадут. Безошибочно.
Впрочем, нет, это я только теперь знаю: по воспоминанию того мгновения.
Я вырвалась и пересела на другое место, защищенное с обеих сторон. Не к Толе.
И никогда после не рассказывала Славке, кого он согнал в кино с места рядом со мной и что он наделал.
Или я.
* * *
В одиннадцатом классе в школу на вечер встречи приехал Верховой. Он был уже инженером, кибернетиком. Бывших выпускников приехало человек десять. Их усадили перед нами на сцене, они по очереди выходили к трибуне и каялись, что недостаточно серьезно относились к учебе, о чем теперь сильно жалеют.
Призывали нас не повторять их ошибок. Верховой тоже каялся.
Перед вечером я сказала своей двоюродной сестре Наде: "Пошли на вечер встречи с выпускниками. Твой Верховой приехал, говорят".
- Что мне там делать, - ответила Надя. - Они ж все ученые, а я доярка.
И она усмехнулась с презрением, противоположным ее словам.
Она была замужем за шофером, дети у них не рождались.
После вечера ночь была гулкая, как чугунный котел. Я шла домой быстрым шагом, сама перед собой притворяясь равнодушной, - но всем своим слухом включившись на привычную погоню. Интересно было, кто же бросится вслед, на ходу застегивая пальто, провожать меня - Генка из параллельного 11б или этот молокосос Шульгин из десятого: он с таким упорством приглашал меня танцевать.
Но позади почему-то было мертво. Видимо, они все перетрусили, что меня пойдет провожать кибернетик Верховой - ну да, ведь он танцевал со мной и делал вид, что ухаживает.
Вот дураки - предположить, что он пойдет со мной! Смешно.
Я шла в обидном разочаровании, и тут из-за столба на моем пути выступил Павлуха Каждан. Он дождался, когда я подойду, и молча пошел рядом. Я удивилась и немного утешилась: все-таки кто-то меня ждал, караулил, провожает.
Он ничего не сказал. Я тоже.
Мы шли мимо темных дворов, и редкие собаки, проснувшись, брехали на нас.
В пространстве как будто развели синьку, и сквозь раствор просвечивал синий снег, синие дома и синие шевелящиеся звезды. А мы все молчали, и молчание тяжелело, и все труднее было сказать первое слово. Мы тщательно вдыхали и выдыхали синий воздух, чтобы такой занятостью оправдать молчание.
Так мы дошли до ворот моего дома. Остановились. Дом был на краю деревни, и там, дальше, в темноте звезд начиналась бесконечность чужой земли. Я заглянула в небо - в холодную пропасть, как в глубокий колодец, - мне стало страшно, и я вернулась к привычным для ума домам и заборам.
Павлуха сказал:
- Что-то тебя сегодня никто не провожал.
Мне послышалась насмешка. Я постоянно ждала и боялась насмешки. О, я была уязвима.
- Почему меня должен кто-то провожать? - гордо ощетинилась я.
- Тебя всегда кто-нибудь провожает, - сказал он печально, но с полной осведомленностью.
Мне и тут почудилось обличение. Еще я подумала, как он пять лет назад в кино сказал это гнусное ругательное слово, и мне было стыдно, вдруг он это помнит. Я проверочно взглянула на него. Он смотрел в пустыню за деревней. Я обернулась: там была бесконечность земли и синее пространство.
- Кто тебе это сказал? - спросила я.
- Что? - не понял он.
Похоже, он забыл, о чем говорил. Я промолчала.
- Некоторые догадываются, что есть кое-что получше жизни, - рассеянно сказал он, снова глядя через меня. - И после этого они уже не могут всерьез заниматься кибернетикой, другими всякими глупостями и рожать новых людей.
Все ясно: он, конечно, видел, как я разинула рот на этого Верхового и как осталась с носом.
- Слушай, Павлуха, - усмехнулась я. - Что тебе сделали кибернетики?
Я вспомнила, как мы с Верховым танцевали под безумный "Маленький цветок", и рассмеялась, чтобы было не так горько. Павлуху мой смех как в пропасть столкнул, он вдруг жутко спросил:
- Выйдешь за меня замуж?
Жутко - потому что тихо, с отчаянием, и он смотрел на меня, как... как раздавленный.
- Вот это да! - я фальшиво продолжала смеяться, я не знала, как повести себя, чтобы не оказаться в смешном положении, трусливая душа. - Замуж? Так ведь у нас же тогда будут рождаться новые дети, и придется заниматься другими всякими глупостями - мне, может быть, кибернетикой, а...
- Повтори: у нас будут дети! - он жадно подался ко мне, как будто я его облила чем-то горячим: в грамматическом будущем времени фразы, которую я сказала - "у нас же будут дети", - ему послышалось утверждение и невольное обещание.
Я отшатнулась, и холод, идущий изнутри меня, уже дошел наружу, я перестала заботиться о выгодном впечатлении и со злостью, без смеха докончила начатую фразу: "Мне, может быть, - кибернетикой, а тебе - пасти коров, как ты собирался". В дополнение я едко усмехнулась, мстя за обман сегодняшнего вечера ему - за то, что этот мерзавец Верховой не пошел со мной, хотя ведь было же что-то, было, когда мы танцевали, - взгляд, пауза, вопрос - все те дьявольские полуневинные "чуть-чуть", когда уже занесен шаг, чтобы переступить, но еще не поздно и отступить назад с непричастным видом, - и вот только сию минуту я призналась себе, что его шагов ждала за собой, когда уходила с вечера, его и ничьих других. Его, хотя уже знала, что было с Надей, его, хотя ненавидела его заранее, почти не сомневалась: не пойдет, только подразнит.
Павлуха посмотрел на меня тихим взглядом, как будто даря мне свое прощение, и пошел себе домой прочь.
Вот кого я не хотела бы теперь встретить: а вдруг сытый, благополучный, читает газеты, чем-нибудь перед кем-нибудь гордится. Что мне тогда останется? А так - я могу представлять о нем что захочется, любую вещь из самых настоящих. Так - я могу о нем сожалеть...
О других одноклассниках кое-что знаю. У Любы все, как у людей, дом, работа, посуда за стеклом. Толя Вителин, нежный мальчик, всю жизнь сторонился женщин, живет один в глуши, дремучий мужик, и сильно пьет.
* * *
Сейчас кругом развелись дискотеки. У клуба уже не висит афиша "танцы", а: "дискотека". В нашем НИИ тоже есть своя. Институтские любители вкладывают душу: рассказывают в микрофон, потом включают стерео, и разноцветные прожекторы мечутся в темноте по оклеенной фольгой стене актового зала. А народ встает из-за столиков (из буфета натаскивают сюда столики: чай и пирожные) и пляшет, не считаясь ни с чем.
Многим из нас под сорок, но в пятницу раз в месяц мы остаемся после работы на дискотеку и приходим домой к полуночи. В этом есть что-то бодрящее: музыка, ритм, подъем тонуса, некоторое расслабление нравов... Этакий привкус свободы, за который моя подруга Зина Зеленская так любит читать романы про красивую жизнь.
Она приносит на работу очередной номер "Иностранной литературы" и со стоном зависти читает мне избранные места. Сесть в желтый "ситроен", поехать в аэропорт, оставив троих детей на приходящую прислугу, слетать в Вашингтон на тайное свидание и к вечеру вернуться домой, как будто из супермаркета. "Дорогой, сегодня мы поужинаем дома: я купила холодную курицу".
Мы с Зиной всегда остаемся на наши дискотеки. Мы с ней младшие научные сотрудники. Вечные младшие научные сотрудники. Наши мужья хорошо зарабатывают, и карьера - это их дело, а не наше, считает Зина. А я вообще никак не считаю: мне все равно.
"Бони М" взвинчивает своим "Распутиным" накал до предела. Народ ослеп от ярости танца. Потом мы рассыпаемся за столики, утираем пот и отдышиваемся. К нашему столу подсаживается Рудаков, начальник катодного отдела. Он со своим чайником. Он сливает из наших чашек остатки в пустой стакан и наливает нам кофе. Мы пьем. "Ого", - с восхищением говорит Зина. Восхищение немного преувеличенное, но так надо: у них с Рудаковым начинается роман, поэтому все приятное преувеличивается. Это как магнит под железными опилками: все лучшее в одну сторону - к новому другу, а все неприятное - в другую сторону - к мужу. Потом она уйдет от мужа к новому другу, поляризация от жизни и времени рассеется и установится скучное семейное равновесие плохого и хорошего. То же, что и раньше, - и опять будет чего-то не хватать...
Мне-то чего не хватает - я знаю: чтобы заплакать, как в детстве, ни от чего. Но этого уже не будет: я разучилась. А другое меня не устроит.
Зина с Рудаковым идут танцевать. Я пляшу с Глуховым и предательски слежу за своей подругой Зиной Зеленской. Она вскидывает руки, трясет распущенными волосами и изображает восхищение. И они ведь доведут этот театр до конца, просто из самолюбия, раз уж начали. Я подло наблюдаю ради удовольствия превосходства. Наблюдатель всегда в превосходстве над действующим лицом.
Глухов танцует со мной заинтересованно, но я-то никому не доставлю удовольствия превосходства над собой, поэтому уже к середине танца интерес Глухова пропадает.
Но музыка все длит и наращивает свой безвыходный призыв. Проклятые Сирены. Так пропал мой отец: он думал, что его ждет бог знает что необыкновенное от всех этих танцев и музыки. Но я, как Одиссей, - я знаю этому обману цену. Эти сладкоголосые чудовища прожорливы, как утки. Я привязала себя к мачте.
Мы возвращаемся к столику, оглушенные громом музыки.
- Пошли к себе в отдел, - предлагает мне Зина. - Поставим чай, отдохнем в тишине. Владимир Васильевич просил чаю в тишине.
Мы поднимаемся на свой третий этаж. В нашей комнате за шкафом стоит стол - там мы обыкновенно пьем чай. Зина включает чайник, я расставляю чашки.
- А приятный человек Владимир Васильевич, правда? - непосредственно говорит Зина, но, спохватившись, суровеет: видимо, она собирается выдать мне свой роман за служебную дружбу. Она заглаживает оплошность, переводя мое внимание на свою материнскую озабоченность:
- Ну, как твоя Ленка? Мой Игорь совершенно меня довел: не хочет учиться.
Правильно делает, думаю я. У него сейчас глаза и уши, каких уже потом не будет. Ему слушать кругом, смотреть во все глаза и думать, а тут учебники. Если взять жизнь человека всю целиком и высушить, выпарить воду пустых дней, то останется сухое вещество жизни. И вот что окажется этим сухим тяжелым веществом жизни: детство. И больше почти ничего.
Вслух я этого не могу сказать, незачем. Да Зина меня и не услышит. У нее бегают глаза, она вскакивает и нервно ходит по комнате - с минуты на минуту зайдет ее Рудаков. Ей лестно, что он начальник отдела. Боже мой, бедность, бедность, убожество. Я говорю:
- В нашем классе был двоечник один - он из всех нас оказался самый умный. Павлуха Каждан...
- Кем он стал? - рассеянно спрашивает Зина, прислушиваясь к звукам в коридоре.
- Мудрецом.
- Это профессия? - говорит Зина с издевкой. Она про себя считает меня дурой. Как и все мы тут считаем друг друга. - Нет уж. В четвертом классе - и не хотеть учиться! Вырастет олухом - кому он будет нужен?
- Себе, главным образом, - а кому мы еще нужны? - бормочу я неубедительно и зачем-то добавляю: - В четвертом классе я очень любила одного мальчика...
- Ха-ха, - усмехается Зина - она вся в ожидании: откроется дверь, и он войдет. - Не надо путать серьезные вещи с детскими игрушками, - наставляет она меня.
- Да, конечно, - соглашаюсь я. Не заявлять же, что во всей моей взрослой жизни не оказалось такой серьезной вещи, с высоты которой я посмотрела бы на свои детские переживания, как на игрушечные.
Шаги, распахивается дверь, и входят Рудаков с Глуховым, внося в нашу комнату шум и движение. Зина начинает суетиться, как будто боится не успеть рассадить гостей и налить чай. Я сижу, не пошевелившись. Рудаков опять принес свой чайник.
- Да брось ты этот чай! - останавливает он Зину. - Мы со своим пришли.
Он наливает всем кофе.
Глухов смотрит на меня с некоторым вопросом: мол, стоит ему тут сидеть терять время или не стоит. Я отворачиваюсь передвинуть стул, чтоб не отвечать ему на взгляд. Пусть посидит, черт с ним.
- А вы не на машине? - спрашивает Рудакова Зина.
Ах да, у него же еще и машина - это для Зины немалый козырь. Если уж тужиться изображать раскрепощение под заграничные романы, то, по меньшей мере, должна быть машина.
Выедут по тряской дороге за город, откинут сиденья, и Зиночка будет закрывать глаза, чтоб не видно было, какую скуку она превозмогает, притворяясь страстной.
- "Милый, сегодня мы поужинаем дома: я купила холодную курицу", - говорю я в кавычках и усмехаюсь, вертя в пальцах свою чашку.
Мужчины недоуменно переглядываются, но Зина меня, кажется, поняла.
- Что такое? - спрашивает Рудаков. У него глаза навыкате и белесые курчавые волосы. Бездарный мужик.
- Холодная курица - это любимая Зинина закуска. Продается в кафе напротив.
- Напротив чего? - спрашивает сбитый с толку Рудаков.
- Вообще напротив, - объясняю я.
Зина язвительно говорит:
- Владимир Васильевич, не удивляйтесь Евиным странностям. Ей бы жилось легче, если бы их было хоть немного поменьше, - угрожающий короткий взгляд в мою сторону. - Она была влюблена уже в четвертом классе. А? Вам не приходилось?
- Мне? Зиночка, всему свое время. В четвертом классе я учился. И в десятом тоже. Потом в институте. Потом кандидатская. И вот, наконец, мне сорок лет - и я свободен для любви! - Рудаков ждет, что его шутку оценят. Зина хохочет и глядит на него с жалким в ее возрасте лукавством.
- Ева, - тихо обратился ко мне Глухов. - Я никогда не думал, что... - сейчас скажет какую-нибудь глупость, жду я. И пока он медлит, пробую угадать, какую именно. "Я никогда не думал, что буду заниматься катодами, а теперь, представьте, мне это даже нравится". Или еще какую-нибудь недомысль. Надеюсь, у него хватит вкуса не сказать мне: я никогда не думал, что мне может понравиться женщина, с которой я вместе работаю. Скорее всего, он сам не знает, что сказать после "я никогда не думал, что". Я не помогаю ему. Я без внимания верчу головой. Такая фамилия, Глухов, боже мой, ужас. Все-таки, человек похож на свою фамилию, тысячу раз замечала. Под бездарными фамилиями живут бездарные люди. Фамилия Глухов - это, наверное, происходит от какого-нибудь затюканного тугодума, который вечно все переспрашивает. "Ты что делаешь, рыбу ловишь?" - "Нет, рыбу ловлю". - "А, а я думал, рыбу ловишь". Вот ведь не повезет же мне сидеть за одним столом с каким-нибудь там Гранде. Декан у нас на факультете был Гранде. Боже мой, какой был великолепный, породистый мужчина - душа заходилась, когда он властно шел по коридору, и ветер шумел от его походки. Но моя природная фамилия - Паринова, и уже одним этим мне на роду написано, что не сидеть мне никогда за одним столом с Гранде, а сидеть с Глуховым и Рудаковым. И никакая я не Ева, а Дуся, так-то будет вернее.
- Я никогда не думал, что сам себя могу поставить в такое жалкое положение и еще так долго его терпеть неизвестно зачем. Вы смотрите на меня, как на идиота, и я подтверждаю это, оставаясь здесь сидеть. Пожалуй, я пойду, а? - наконец говорит Глухов.
- ...старик травник, он чай не пьет. Он считает, что пить и есть надо только то, что растет там, где ты живешь. Ничего привозного, ни винограда, ни чаю... - ведет свой разговор Рудаков, а Зина слушает его наготове с занесенным над чашкой чайником.
- Да бросьте вы, сидите, - говорю я Глухову. - Сейчас пойдем танцевать. А то как бы нас в институте не заперли. Придется тут жить два выходных до понедельника.
Рудаков услышал:
- О, я согласен!
- Пойдемте танцевать! - заключает Зина.
Это она боится, как бы ее не заподозрили в желании остаться с Рудаковым в институте запертой на выходные дни.